VIII. НАЕДИНЕ С ПРИРОДОЙ
VIII. НАЕДИНЕ С ПРИРОДОЙ
Встречать Новый год мы любили у тети Малли и дяди Ламмерса, там всегда бывало хорошо и весело. Собирались обычно дядюшки со второго этажа, тетя Андреа и дядя Улаф со своими детьми Ингеборг и Микаэлем, Анна Шёт и профессор Торуп, Майя Миккельсен, а также мы, обитатели Пульхёгды, иногда приходили и другие гости, все, кого хотела порадовать тетя Малли. Она угощала индейкой, гусем или куропатками и всем, что дарили ей на рождество друзья и ученики — хорошим вином и сигарами, огромным количеством леденцов и всяких лакомств. После обеда обязательно затевались игры, хотя дети давно уже стали взрослыми.
Дядя Эрнст очень одряхлел, и общество теперь мало его интересовало. Утонув в своем кресле, отсутствующим взглядом смотрел он куда-то вдаль. Но если отец заводил речь о политике, то дядя Эрнст по-прежнему очень решительно отстаивал свои мнения.
В канун 1916 года отец работал над статьей «О положении скандинавских стран до и после войны» и обсуждал с дядей Эрнстом различные проблемы. Доддо тоже принял участие в спорах и, войдя в азарт, они так расшумелись, что тетя Малли перестала смеяться: как жаль, что отец вечно нападает на правительство. Наш замечательный Нансен вообще-то, как всегда, прав, и мы, конечно, гордимся, что он член нашей семьи. Но самой тете Малли так нравится Гуннар Кнудсен. «Ведь это добрейший человек,— грустно говорила она,— исключительный семьянин, верный друг, всем готовый помочь». Ну разве не может Нансен быть немножечко к нему подобрее?
Отец все это терпеливо выслушивал. Ему, конечно, жаль разочаровывать тетю Малли, но хорошие качества в личной жизни не имеют к политике никакого отношения! К сожалению, во взглядах на управление страной они с Гуннаром Кнудсеном расходятся, и тут все другие соображения отступают на задний план.
В январе 1916 года статья Нансена появилась в журнале «Самтиден». Он писал, что, хотя сейчас рассуждения о том, какое положение сложится в Европе и у нас после войны, и могут показаться досужим занятием, однако как бы то ни было, а перед нами наверняка встанут трудные задачи, независимо от того, попадем или не попадем мы в общий водоворот. Европа будет лежать в руинах, потеряв цвет своей молодежи. История показывает, что после каждой крупной войны требуются усилия многих поколений, чтобы вновь обрести силы и восстановить все, сметенное войной. «Совершенно очевидно, что, когда мы вновь примемся за мирные дела, решающее значение будут иметь нейтральные народы — если таковые найдутся в Европе,— способные справиться с этой задачей».
Нансен писал далее, что, отнюдь не желая умалять значение индустрии и коммерции, сам он, однако, убежден, что величайшее значение для возрождения Европы будет иметь духовная культура. В этом деле нейтральным народам предстоит стать не просто посредниками между враждующими лагерями, но носителями духовного прогресса. Они должны обеспечить непрерывность культурного развития.
«Если взглянуть на обстановку в нашей стране, каждому мало-мальски сведущему человеку станет ясно, что необходимо в корне изменить нынешнее убогое положение вещей».
Нансен берет близкий для него пример: состояние науки. «С полным правом можно говорить о том, что будущее любой нации и ее место в ряду других народов зависят от уровня и интенсивности ее научной мысли. В наш век это играет немаловажную роль. Всякому дальновидному государственному деятелю это понятно. Как же обстоит дело у нас? Государственных деятелей в Норвегии не хватает, зато политиканы у нас есть. Но ни один из них еще ничем не доказал, что понимает всю важность вопроса».
Первое условие успешного развития научных исследований в любой стране — постоянный приток новых сил. Второе — об этих новых силах надо заботиться. Им нужно создать настолько благоприятные условия для работы, чтобы они не выбивались из сил в заботах о хлебе насущном, заботах, которые не приносят им никакой радости, а отечеству — никакой пользы. Понятно, что существующие условия отпугивают молодых, и они более охотно обращаются к практической деятельности. Поэтому ослабевает приток в науку молодых сил. В результате наша наука пришла в упадок, и мы прямым путем приближаемся к застою.
«Правда, ходят слухи, будто бы наши политики собираются кое-где увеличить на несколько сот крон жалование и что это несколько поможет в борьбе с бедностью. Но это никоим образом не разрешит наших основных трудностей и не поможет начать новую эру в развитии нашей науки. Для норвежской науки, как и для всей скандинавской науки, наступает время расцвета. И сумеем ли мы воспользоваться благоприятным моментом — в значительной степени зависит от наших политиков».
Нансен по-прежнему считал очень важным для всех северных стран поддерживать нерушимое единство. Это необходимо как для сохранения нашего нейтралитета, так и для решения наших задач в области культуры. Мы должны крепить наше сотрудничество, а тем самым увеличивать наш вклад в мировое развитие.
«Норвежскому народу сейчас нужнее всего, чтобы во всех областях его руководителями были самые способные люди страны. Необходимо руководство, обладающее должной проницательностью и твердой рукой,— чтобы сначала уверенно провести нас сквозь все грядущие трудности военного времени, а они все возрастают, а затем, по окончании войны, разрешить вставшие перед нами огромные задачи».
Временами и у премьер-министра Кнудсена, и у министра иностранных дел Илена возникало чувство, что Нансен ополчился лично против них. Но это было не так. Нансен боролся открыто и думал прежде всего о стране. Он считал делом чести говорить правду и видел в этом свой долг, хотя и крайне малоприятный. И подлинным облегчением бывала для него всякая возможность вернуться к своей «настоящей жизни»— к науке. Хелланд-Хансен, так же как и отец, купивший сезонный билет для проезда по Бергенской дороге, частенько наведывался к нему, и в эти тяжелые годы было напечатано немало научных работ.
Чтобы им не мешали спокойно работать, отец придумал встречаться с Хелландом на полпути. Иногда они останавливались в Халлингдале, но чаще отправлялись в горы, или в Финсе, или в Хаугастель[171]. Сразу за дверями начинались горы, и работа великолепно сочеталась с отдыхом на открытом воздухе. Случалось, что им и здесь мешали, но тут уж не иначе, как с их доброго согласия.
Однажды произошел такой случай. В Финсе жили тогда две дамы, знакомые отца, работа была отложена. Каждый день он ходил на лыжах и каждый вечер танцевал. Началась метель, и Хелланд надеялся, что наконец-то Нансен возьмется за работу. Куда там! Дамы все-таки решили кататься на лыжах, и Нансен сослался на то, что непростительно отпустить их одних в такую погоду. Они захватили с собой завтрак и снарядились, точно на Северный полюс. Но в пятидесяти метрах от отеля стоял сарай, который зима превратила в снежную хижину. И, укрывшись там от яростной метели, они в тепле и уюте проболтали полдня. Поневоле Хелланд-Хансен сам взялся за работу. За окном мело все сильнее, и он стал беспокоиться. Гонг позвал обедать, а великих лыжников все нет и нет. Скоро беспокойство охватило весь отель, и стали уже подумывать, не пора ли отправляться на поиски, как вдруг все трое вернулись, оживленные и хохочущие. И ни от одного не добиться разумного слова. Понятно, что остальные обитатели отеля не разделяли этого веселья. И как только Нансен додумался взять с собой дам в такую опасную погоду! Ему просто незаслуженно повезло, что они вернулись живыми и невредимыми.
«Верно, на дворе непогода, но дома и того хуже»,— отшучивался Нансен, и не думая оправдываться.
В другой раз друзья поселились в Хаугастеле, это было в марте 1916-го, и славно поработали. Ежедневно они ходили на лыжах, ведя дорогой ученые разговоры. Как-то вечером заглянули в Финсе и, пока сидели в гостиной, глядя на открывающийся из окон вид, Нансену пришла в голову одна мысль. В нем уже давно шевелилось желание повторить лыжный переход 1885 года, и теперь он не устоял. Андреас Клем, директор отеля в Хаугастеле, сразу же запросил по телефону прогноз погоды на следующий день. Прогноз для западной части страны был таков: «Весь день ясная погода». Директор Клем и сам непрочь был составить Нансену компанию, если тот надумает отправиться в путь.
На следующее утро, пока все еще спали, они отправились поездом к Халлингскейду, расположенному как раз там, где тридцать один год назад Нансен не мог отыскать под снегом ни одной пастушеской хижины. Опять с ним была собака, наст был такой же, и все тот же поразительный вид открывался с вершины Воссескавлен на освещенные утренним солнцем зубцы гор. Но вот начался спуск. Нансен чувствовал, что тело его уже не так тренированно, как в молодости. Спускаясь к озеру Калдеватн, он не раз падал на крутых поворотах, и все тело у него ломило. От этого озера можно было выбрать более удобный маршрут, чем тот, которым шел Нансен в 1885 году. После постройки Бергенской дороги здесь стало бывать много лыжников, и они нашли более удобные спуски, но отец хотел идти старым путем. И чуть было не раскаялся. Таких трудностей он, казалось, не встречал ни разу в жизни. И невольно с уважением вспомнил собственную молодость. Взяв лыжи под мышку, они вырубали во льду ступеньки и понемногу спускались. Отец нахваливал свою единственную, зато надежную палку, которая глубже врубалась в лед, чем две палки Клема с кольцами. Они, вероятно, хороши на плоскогорье, но в такой местности от них толку мало. Один спуск был настолько крут, что пришлось бросить рюкзаки. Они швырнули их вниз и увидели, как те исчезли в долине. Становилось все труднее, не раз приходилось им карабкаться вверх и искать другой спуск. Нансен припомнил, что и в прошлый раз было то же самое, но теперь это давалось ему куда труднее.
Наконец они спустились и разыскали рюкзаки. Потом лыжня вывела их на дно долины к станции Упсете. Вскоре, пыхтя, подошел паровоз и поднял их в Финсе, где они наелись доотвала и пришли в превосходное расположение духа.
«Подумать только, что он вообще оказался в состоянии повторить эту рискованную прогулку!— писал об этом Йоханнес В. Йенсен.— Хотел бы я быть на его месте и иметь возможность не поминать о подвиге тридцатилетней давности, не пропавшем зря. Подумать только, каким надо обладать верным инстинктом, чтобы сохранить вкус к делу, совершенному из молодого буйства, из простого желания дать волю своим порывам, и суметь повторить его в годы, когда сам уже стал отцом взрослых детей».
Война шла своим ужасным чередом, и будущее Норвегии было мрачным. Усилилась подводная война, все чаще суда подвергались атакам, и вместе с ними погибали наши моряки. Германия угрозами добилась заключения торговых договоров, и Англии все труднее было присылать нам уголь. Вооруженные силы страны были значительно укреплены, но далеко еще недостаточно. Наши политические деятели уверяли также, что заботятся о снабжении страны, что хлеба у нас достаточно, и нет, никакой необходимости вводить хлебные карточки и ограничения.
Нансен был иного мнения. Необходим жесткий контроль, хотя бы для того, чтобы приучить народ к бережливости и укрепить в нем уверенность в руководстве, чего вряд ли можно добиться, пока правительство не желает действовать гласно.
Нансен призывал помнить о том, что, хотя обеспечение страны продовольствием связано с большими трудностями, но, пока истинное положение вещей неясно, не может быть никакой уверенности в будущем. «Может быть, втайне все уже сделано и готово? Мы спрашиваем все более настойчиво, но не получаем ответа».
Доверия к правительству не вызывало и то, что оно всякую критику воспринимало как сведение партийных счетов. «Нужно действительно обладать душой торгаша от политики,— писал Нансен,— чтобы сейчас думать об интересах своей партии». Сейчас перед нами встали вопросы совсем иного масштаба, вопросы, от которых зависит, «быть или не быть» Норвегии ныне и впредь.
Нансен часто бывал у короля и имел с ним продолжительные беседы. Обоих волновали одни и те же проблемы. Если Норвегия окажется втянутой в войну — что тогда? Если же нам повезет и мы останемся в стороне — что будет, если наши гавани заблокируют? Готовы ли мы к такой ситуации?
Имми и Одд отправились со мною на лето в горы. Коре, который собирался стать лесоводом, уехал далеко в леса, к северу от Стейнкьера. Отец остался в Пульхёгде один, но никак не мог сосредоточиться на своих научных занятиях. Никто не мешал ему. Меньше всего политики — они были только рады, что он молчит. Они говорили, что он не разбирается в политике. Легко со стороны указывать, как следовало бы поступить, куда труднее тем, на кого возложена ответственность.
У отца были острые углы, и время не сгладило их. К тому же обтекаемость была вовсе не в его характере. И до того надоела ему эта обтекаемость, встречавшаяся вокруг на каждом шагу, что он не выдержал и отправился в горы глотнуть свежего воздуха. Как-то в июле мы получили от него открытку из Отты, что он в долине Гудбрансдаль[172]. Он просто сунул в рюкзак работу и захватил с собой удочку.
Через перевал он пошел один, вот и вершина, и у ног расстилается все плоскогорье, то поросшее кустарником, то совсем безлесое, прямо напротив куполами вздымается к нему цепь Рондских гор, позади осталась долина и люди. Здесь дышишь легко, полной грудью. Здесь отдыхаешь и мыслями, и душой. Но всплывают другие картины. Они рисуют окопы, танки, груды изувеченных человеческих тел.
«Нет, нет, от этих ужасов никуда не денешься. Они не оставят в покое. Кошмар безумия, и никто не в силах прекратить его. За что они воюют? За власть! Только за власть, во всяком случае те, кто начал. А разве могло быть иначе? Мы ведем постоянную борьбу, чтобы овладеть силами природы, но в несравненно более ужасных бедах повинен сам человек. И до сих пор мы не можем с ними справиться. Какая страшная, унизительная истина.
Неужели придет конец европейской культуре? Неужели переместится центр мира? Или народы еще найдут в себе силы для обновления? Мир уже видел примеры тому, как народ, сражающийся за свою свободу — а не за власть!— достигал величайшего расцвета, как, например, греки после войн с персами. Но мир видел также, что, если победу одерживало милитаристское государство — будь то Спарта или Рим,— это означало упадок культуры. Да, кто знает, что нас ждет...»
Спускаясь с горы Бьёнхолл, он вышел на пастбище и зашел в избушку отдать найденный на тропинке карманный нож и попросить молока. Он застал там хозяев, разговорился с ними. Хозяин рассказал, что его хутор самый верхний в долине Атнедаль. Они заготовляют сено и зеленые корма, хлеб и картофель не родятся так высоко в горах. Конечно, жизнь тут нелегкая, зимы стоят долгие и суровые. Зато воздух чист и вода вкусна. Они с женой здоровы и душой и телом. Словом, жаловаться им не приходится.
Нансен ответил, что приятно слышать такие слова. Ведь хватает нытиков, особенно жалующихся на крестьянскую долю. Молодежь уезжает в Америку или в города.
«О, в здешней долине с этим не так страшно,— сказал хозяин.— Наоборот, даже новоселы появились. И с какой стати уезжать в эти дрянные города, когда и в горах можно жить привольно и по-человечески? К тому же, сказать не хвастаясь, так в горах и для здоровья лучше. Мать у меня дожила до девяноста двух лет и в восемьдесят девять еще сама пасла скотину на летнем пастбище.»—«Да, такие речи подбадривают»,— ответил Нансен. Он поблагодарил за приятную беседу и отправился дальше по долине.
На пастбище Мусволл было полно городских, эти ему неинтересны. Но чуть дальше на горном склоне по ту сторону озера Атна он наткнулся на хутор новоселов и решил расспросить их поподробнее. В прошлом году двое мужиков объединились и взялись обрабатывать этот участок. Дом уже стоял под крышей, на ветру колыхался хорошо возделанный ячмень, картофель также уродился. Нансен спросил, какие виды на урожай. Ну, по их мнению, здесь их труд себя оправдает. Сено тут сочное, доброе, картофель родится всегда; с хлебами еще неизвестно, но в крайности их можно на корма пустить, если уж иначе нельзя. А в озере рыбы полно. Отца особенно поразило в этих людях их упорство.
На следующий вечер он пришел в хутор Осхейм в долине Итре Рендаль. Он знал, что там в реке Мистре водится крупная форель, и хотел попытать счастья. Но местность вокруг реки была труднопроходимая, и он решил взять провожатого из здешних жителей. Конечно, Улаф Осхейм тут же принялся звонить по телефону.
«Ну вот, нашел тебе хорошего проводника,— сказал он наконец.— Хромого местного портного. И лучшего рыбака здесь не сыскать».
Раз хромой, подумал Нансен, значит, пойдем потихоньку. Но портной на своей негнущейся ноге, которая только и годилась, что подпирать здоровую, так припустил в горку да под горку, да вброд по бурной речке, что Нансен еле за ним угнался.
Вдвоем они провели на рыбалке не один день и сдружились. Нансен побывал в уютном холостяцком жилище портного, тот рассказал ему всю свою жизнь, и о несчастье с ногой тоже. Доктор был уверен, что не ходить ему больше в горы. «Да не тут-то было!»— радостно засмеялся портной.
«Какая воля, должно быть, живет в этом теле!»— подумал Нансен.
От озера Стуршё он двинулся дальше на восток, вверх по течению Мистры и в глубину гор,— навстречу новым рыбалкам и новым размышлениям. По бесконечным сосновым лесам спокойно течет река Клара, местами образуя тихие заводи и черные омуты, в которых водится рыба. Затем она течет вниз к Трусилу и дальше, в Швецию.
«Наверное, не все, приходящее из Норвегии, и не всегда встречается так радушно, как встречают эти сверкающие водяные потоки и тысячи принесенных ими бревен,— размышлял Нансен.— Ведь доля этой норвежской воды есть и в крупнейшем шведском водопаде, и в крупнейшей электростанции Швеции — Тролльхеттен. Господи, если бы наши маленькие народы всегда видели, сколь многого мы можем добиться, если всегда будем готовы черпать силы друг в друге».
Со вздохом он подумал, что мог бы сейчас путешествовать по Тибету и Центральному Китаю, если бы не помешала война. «Какие у меня были задуманы грандиозные экспедиции, сейчас я был бы далеко, под тропическим солнцем, в джунглях, в неведомом краю... Но зачем так далеко? Здесь достаточно солнца и неба, и неоткрытого хватает — и здесь есть великое лесное безлюдье и печаль лесов. Люди не созданы для городской сутолоки. Как легко договориться с простыми, естественными людьми, живущими здесь, в горах, как они здоровы, цельны и как красивы. Достаточно посмотреть на любого встречного. А Бергльот с пастбища — где еще встретишь такую королеву!».
Отец не мог жить без леса и гор. Если он долго просиживал за работой, его начинало тянуть туда, и он не успокаивался, пока не отправлялся в путь.
Но прогулка у него всегда должна была иметь какую-то цель. Он никогда не уезжал, не взяв с собой хотя бы удочку или ружье и собаку — смотря по времени года. Каждую осень он отправлялся стрелять куропаток. Он совершал пешие переходы, чтобы сохранить спортивную форму, это и само по себе важно, но было у этих прогулок и другое назначение. На прогулках, как и во время своих полярных экспедиций и в поездке по Сибири, он делал заметки, а затем в своем кабинете размышлял над тем, какие из них можно сделать выводы. В результате этих прогулок в военные годы родилась книга «Жизнь на природе», бог знает, когда удалось ему ее написать, но вышла она в 1916 году. Это тоже по-своему очень важная работа, потому что в ней он пришел к целостным взглядам на многие вопросы культуры и цивилизации. Он был одним из зачинателей лыжного спорта и туристских походов и одним из тех, кто пробудил и воспитывал в современных горожанах любовь к природе,— и немалую роль сыграла в этом его книга.
Все, кто в те годы встречался с отцом, обращали внимание на его задумчивый взгляд и две морщинки, которые навсегда пролегли на его лбу. Он отгородился от мира и стал молчаливее прежнего. Если спрашивали его мнение об обстановке, он только качал головой. На вопрос, как дела, он отвечал: «Да ничего себе».
По-прежнему часто он виделся с Вереншельдом. Снова, как и прежде, мы с отцом часто сталкивались в ателье Старого Эрика, и, как и прежде, отец бывал этим очень доволен. Он всегда ратовал за то, чтобы я почаще заходила к Вереншельдам. Бывало, не успею я после летнего отдыха вернуться домой, как он уже говорит мне: «Я думаю, ты сразу зайдешь поздороваться с Вереншельдами».
Со своими собственными родственниками отец встречался реже. Тетя Ида переселилась в Данию, а тетя Сигрид тоже большей частью жила за границей. В эти годы с отцовскими родственниками поддерживала связь я, больше всего с дядей Александром и тетей Эйли. До войны они вывозили меня в свет, на балы, во дворец и всюду, где не желал бывать отец и где молодой девушке не полагалось появляться одной. Все светские увеселения из-за войны прекратились, но по-прежнему устраивались небольшие домашние вечера, и мы остались верны нашему обычаю выезжать вместе. Мои дорогие дядя и тетя считали также своим долгом учить племянницу «хорошему тону» и правилам поведения вообще, на что у нас в Люсакере не очень-то обращали внимание.
«Одно дело — твой отец, который может позволять себе все,— говорил дядя Алек,— и другое дело мы, прочие. Мы ему не чета».
Мне никогда не приходило в голову, что для отца могут быть какие-то особые законы, но дядя Александр с годами пришел к этому убеждению. Правда, и в молодости независимый образ жизни, «оригинальные» взгляды брата внушали ему беспокойство. Позднее, когда отец стал так ужасно знаменит, Александр не без сарказма стал именовать себя «братом Нансена». Но сейчас он сам больше всех восхищался Нансеном и те же слова «брат Нансена» звучали в его устах уже совсем иначе. Сам же Нансен восхищался младшим братом, особенно его прекрасным благородным характером, который часто ставил в пример нам, детям, и искренне любил Александра.
Дома, в Пульхёгде, отец по-прежнему жил уединенно, нисколько не беспокоясь, что будут говорить другие. Просто невероятно, как много он таким образом успевал сделать. Я только удивлялась его огромной переписке. Каждое утро целая груда писем вырастала на столе, только чтобы все это прочесть, и то нужно было потратить несколько часов. Но я знаю, что он отвечал решительно на все. Никто не должен был ждать от него ответа напрасно. Некоторые деловые ответы он диктовал секретарю, а сам только подписывался, но всем друзьям и приятельницам отвечал лично, и эти ответы не носят следов спешки. При чтении создается впечатление, что писать все эти письма было для него удовольствием. Обширную более или менее лирическую переписку со своими приятельницами он вел очень аккуратно, с годами этих приятельниц становилось все больше, однако он не забывал и прежних знакомых. И все же, при всем этом, он никогда не мог забыть Еву. Он часто говорил о ней, а ведь уже десять лет прошло с тех пор, как ее не стало.
«Вот бы Ева смеялась»,— говаривал он; или: «Это было бы Еве не по душе». Я любила, когда он говорил мне: «Подумай, что понравилось бы маме, это-то и будет верным решением». Этого мне и говорить было не надо. Я и сама так думала, мне даже казалось, что ко многому мама отнеслась бы снисходительнее, чем отец, особенно к развлечениям. Конечно, отец прав, и время сейчас серьезное, но надо и меру знать, требуя серьезности от нас.
Само собой получилось так, что я никого к нам не приглашала, если знала, что отец дома. Однажды я попробовала устроить вечеринку, но пока мы танцевали, отец все время стоял в дверях мрачнее тучи, и гости поспешили распрощаться и уйти. Не будем уточнять, что испортило ему настроение,— серьезность нашего времени или мой партнер по танцам. Я не стала повторять эксперимента. Зато если отец уезжал, мы танцевали и веселились вовсю. Нужно было только не слишком нарушать семейный бюджет. Поломав голову, я обнаружила, что яйца — великолепная штука. У Вереншельдов держали кур, и добрая тетя Софи всегда выручала меня яйцами. Как-то однажды перед таким танцевальным вечером Дагфин спросил у меня, что мы будем есть, и я ответила: «А возьмем десяток яиц и сделаем уйму бутербродов». Его это так насмешило, что он всем об этом рассказал. Вскоре я узнала, что весь город говорит об этом как о примере «непритязательности детей Нансена». Я только надеялась, что отец об этом не узнает.
Хуже обстояло дело с напитками. Большинство из нас прекрасно обходилось фруктовой водой, но был среди нас и взрослый народ, и Доддо, например, считал, что нам уже нужно что-то покрепче. Однажды он прислал нам большую корзину красного вина и шерри, корзины хватило на два вечера. Но, как бы то ни было,— с напитками или без напитков — мне было ясно: лучше всего веселиться дома. Большой продолговатый холл был словно создан для приема гостей, и на его полу чудесно танцевалось.
Как-то в конце зимы 1917 года к отцу пришла старая фру Бьеркнес, мать профессора Вильгельма Бьеркнеса. Она беспокоилась о сыне, которому приходилось туго в Лейпциге, куда он еще до войны переселился со своей семьей, получив там место. Не поможет ли ему Нансен получить работу на родине? Отец тут же написал Хелланд-Хансену — нельзя ли устроить так, чтобы Бьеркнес получил то место, которого Хелланд добился для него, Нансена, год назад при создании Бергенского геофизического института. Хелланд позвонил члену правления аптекарю Лотте и спросил, нельзя ли раздобыть пятьдесят тысяч крон. Их бы хватило на переезд и на жалованье Бьеркнесу на три года вперед. Лотте сказал, что подумает, но уже через несколько часов позвонил, что деньги будут.
Так получилось, что профессора Бьеркнеса вызвали в Берген зимой семнадцатого года. По пути он ненадолго остановился в Христиании и часто приходил к нам ужинать. Его жена фру Гонория у нас не бывала, потому что Бьеркнес с отцом всегда говорили только о науке. Я тоже рта не открывала, хотя в четырнадцатом году была у Бьеркнесов в Лейпциге и теперь о многом хотела бы расспросить профессора. Вместо того я сидела, разглядывая его красивый чеканный профиль и удивительной формы кудрявую голову.
«Ага, заметила, значит, какая удивительно красивая голова у этого человека!— засмеялся как-то после ухода Бьеркнеса отец.— Что ж, я с тобой согласен».
Возможно, и глупо было жалеть отца за то, что он все время сидит дома и не видит людей. И уж, конечно, глупо было сказать ему об этом. Я пожалела о своих словах сразу же, как только они сорвались у меня с языка однажды вечером. Отец нахмурился, вид у него стал озабоченный, и он сперва хотел уйти, не ответив, но пересилил себя и вернулся:
«У разных людей и счастье разное. Для некоторых нет большего несчастья, чем оказаться в одиночестве, но это расписка в собственном банкротстве. Это доказывает только, что за душой у них пусто».
Крупно шагая, он поднялся в башню, а я села за рояль и стала играть. Но мысли мои были далеко, его слова задели меня. Наверное, я и впрямь пустая, потому что мне далеко не всегда нравилось быть одной. Сейчас мне очень хотелось, чтобы отец снова спустился. Как меня угораздило так бестактно заговорить с ним об его одиночестве! Я видела, что мы не поняли друг друга.
Тут на чердаке заскрипели половицы и спустился отец, все еще серьезный, но уже не такой строгий: «Хочешь, я тебе почитаю вслух?».
Еще бы! Я побежала к себе за сборником трагедий Шекспира, который отец подарил мне на рождество. Он полистал книгу и выбрал «Короля Лира». Затем мы уютно уселись у камина, и отец начал читать. Голос его то гремел, то затихал в полутемном холле, как будто бы отец читал для большой аудитории. Иногда он умолкал, поглядывая на меня, и довольно улыбался, видя, что я внимательно слушаю.
Таких вечеров было много. За эту и следующую зиму отец прочел мне всего «Короля Лира» и большую часть «Гамлета». Сперва я следила за содержанием, но постепенно стала так же внимательно вслушиваться в отцовский голос. Было в этих произведениях что-то такое, что заставляло думать об отце. Да ведь отец и сам такой, думалось мне. Точно такой же сложный и странный, как Гамлет.
Впоследствии я пришла к мысли, что была тогда недалека от истины. Отца тоже мучили гамлетовские противоречия. Он бьш реалистом и практиком, прост и ясен как день, как настоящий ученый он отлично разбирался в фактах; и однако же не в меньшей степени ему были свойственны самоуглубленность, вечные искания, лиризм и причудливая изменчивость настроений; это был человек свободнейший и в то же время глубоко связанный, уверенный в себе и смиренный, юморист и меланхолик — все вместе, одним словом, характер самый что ни на есть шекспировский. Верный и горячий в дружбе, он почти всегда был одинок. Человек деятельный и в то же время мечтатель: человек, разносторонний по своим способностям и интересам, и в то же время простой и обыкновенный. В нем была огромная жажда жизни, но еще сильнее было его стремление к духовной гармонии и целостности. Дитя, все время мечтавшее о тепле и нежности, но сумевшее без них прожить. Он всегда предпочитал думать о людях только хорошее, но полагался лишь на себя самого. В любой вопрос он вникал так, чтобы уж исчерпать его до дна, а себя самого так и не познал до конца.