Год одураченных — 1743
Год одураченных — 1743
Узнав о подписании Бреславского договора, французы поняли, что бывший друг Фридрих их предал: теперь в Германии только они одни сражались с армией Марии-Терезии, избавившейся от своего злейшего врага. Ощутив прилив новых сил, австрийские войска отвоевали у Франции Богемию (декабрь 1742 года); Карлу VII пришлось бежать из его собственного курфюршества — Баварии (1743); в битве при Деттингене (июнь 1743 года) австрийцы наголову разбили армию Ноайя. Войска французского короля отступили к Рейну и покинули германский театр военных действий. Прежний союзник потерял в глазах Фридриха всякую привлекательность, однако прусский король все-таки не решался порвать с ним. Прусская армия рисковала очутиться в том же положении, что и армия Ноайя; расправившись с французами, австрийцы наверняка постарались бы лишить Фридриха его завоеваний. Людовик XV счел, что в германских делах Франции следует сохранять нейтралитет и предоставить германским народам «драться между собой и вырывать куски добычи друг у друга»{43}.
В этом-то и заключалась вся двусмысленность франко-прусских отношений: только государственный интерес мог заставить эти два народа с разной историей и разной верой действовать сообща. Решившись порвать с французами (доказательством чего служил Бреславский договор), Фридрих, однако, испугался, когда Франция оставила поле боя; французы, впрочем, все равно осуждали его за предательство. В этом роковом 1743 году обе стороны, и пруссаки, и французы, чувствовали себя обманутыми, но положение прусского короля было гораздо сложнее: в отличие от Людовика XV, Фридрих был очень далек от решения всех своих германских проблем. По собственной вине поссорившись с французами, он поставил сам себя в положение жертвы, навлек на себя всеобщую ненависть. Мучимый настоящей манией преследования, Фридрих постоянно размышлял о «великой вражде», которую якобы питали к нему в Версале. Прусский король ощущал себя зажатым в тиски: «с одной стороны Россия, с другой — Швеция, сделавшаяся еще более могущественной» благодаря политике Людовика XV, желавшего исключить Пруссию из числа главных европейских держав; хуже того, Фридрих чувствовал «известную зависимость» от Бурбонов{44}. Диалог с Францией расстроился, потому что обе заинтересованные стороны страдали от сходной изоляции, от той «взаимозависимости», которая установилась по вине Бель-Иля, а затем лишь усугубилась из-за противоречивой политики французских министров[13]. Оставалось прибегнуть к помощи России, по-прежнему сохранявшей нейтралитет в отношении европейских дел; и Франция, и Пруссия могли обрести в ее лице либо союзницу, либо посредницу, либо врага.
Поэтому Фридрих в свой черед принялся завоевывать доверие дочери Петра Великого{45}. В отсутствие Ла Шетарди в Петербурге на первое место выдвинулись англичане. После государственного переворота, возведшего на престол Елизавету, Георг II и его подданные вели в российской столице свою собственную игру: они избегали обсуждения военных вопросов, напоминали о трехвековых экономических связях Англии и России и постоянно подчеркивали выгоды, получаемые Россией от торговли с Англией{46}. Их заботило прежде всего сохранение морских путей на Севере; ради этого они шли на сближение с Петербургом — сближение, очень беспокоившее Францию{47}. Кроме того, Лондон возобновил договор с Елизаветой об оборонительном союзе (1742). Видя все это, Фридрих решил для налаживания отношений с русской императрицей прибегнуть к помощи Георга II, доводившегося ему дядей; его не пугало даже то обстоятельство, что сближение с английским королем еще больше отдалит его от Версаля, где после смерти Флери восторжествовала старинная англофобия. Ла Шетарди в Петербурге заменил Дальон — мужлан, совершенно не нравившийся Елизавете, что ничуть не увеличило шансы Людовика XV преуспеть при русском дворе. Место оставалось свободным: заключив союз между Россией и Пруссией, двумя «юными», развивающимися нациями, Фридрих разрешил бы многие территориальные проблемы. Действовать следовало быстро, точно и умно. 30 августа философ из Сан-Су-си написал своему посланнику: «Пришла пора любви: Россия будет моей сегодня или никогда»{48}. Старый Мардефельд знал, что ему надлежит делать — с одной стороны, убеждать Елизавету в «естественной общности интересов» России и Пруссии, а с другой, «разжигать в представителях других дворов зависть и беспокойство по сему случаю»{49}. Прусский король руководствовался принципом «разделяй и властвуй»; он стремился разжигать вражду между Францией и Англией, не позволять ни той, ни другой брать верх и, главное, «непрестанными трудами» упрочивать «узы, связующие Пруссию с Россией», с тем чтобы он, Фридрих, был почитаем в Петербурге «более всех прочих» и мог «распоряжаться там по своему усмотрению»{50}. Фридрих пошел для достижения этой цели на некоторые уступки: в отличие от французского короля, он охотно признал за Елизаветой титул императрицы, а следовательно, и право старшинства русских дипломатов в Потсдаме. Амело пришел в отчаяние и немедленно возвратил Ла Шетарди в Петербург, дабы свести на нет политику «этих двух трусов, которые боятся друг друга»{51}. Диагноз был поставлен совершенно правильно: победитель битвы при Мольвице в самом деле страшился огромной славянской страны; от предков он унаследовал инстинктивный ужас перед русским нашествием. Елизавета же видела в прусском короле самого опасного из соседей: ее пугали и его поразительные военные успехи, и его дипломатическое непостоянство, позволявшее ему то становиться на сторону французов, связанных союзническими узами с Турцией и Швецией, то принимать сторону австрийцев, теснейшим образом связанных с Брауншвейгским домом.
Ла Шетарди, желавший вернуться в Петербург, разработал, исходя из этих обстоятельств, новый (впрочем, весьма химерический) план — объединение разных держав во славу одного монарха, стоящего «выше предрассудков», — Людовика XV{52}. Французский дипломат хотел возвратиться к системе Петра I, некогда отвергнутой Регентом и Дюбуа; суть ее заключалась в создании франко-русского союза, в котором участвовала бы также ослабленная и покорная Швеция. Дании, «позорно предавшейся Англии», о столь блестящей будущности мечтать не приходилось. Заключенный в тиски со всех сторон, не имея поддержки ни от России, ни от Австрии, ни от Швеции, Фридрих уже ничем не сумел бы помешать действиям французов в Германии. Благодаря России Франция сделалась бы главной хозяйкой на севере Европы, и, совершив этот «отвлекающий маневр», смогла бы вновь «диктовать законы Германской Империи»{53}, как это было некогда, в 1648 году… Габсбурги заслужили эту справедливую кару — ведь это они «показали русским дорогу к берегам Рейна»!{54},[14] Строя столь хитроумные планы, Ла Шетарди не забывал и об Англии: Георгу II, который «больше думает о своем курфюршестве, чем о своей короне», предоставлялось умирать от ненависти и зависти. Ла Шетарди послал свой красноречивый меморандум в Версаль; он не сомневался в том, что Елизавета, достойная дочь своего отца, поддержит французский план, оставалось только убедить канцлера, вице-канцлера, фаворита, наперсницу[15]… Однако ни Людовик XV, ни Амело не откликнулись на утопические предложения Ла Шетарди; у них была своя иерархия ценностей, в которой Россия занимала одно из последних мест, и пересматривать ее они не собирались. В этом случае, как и во многих других, официальная дипломатия не считалась с мнением посланников, прекрасно знавших обстановку на местах. Ла Шетарди получил приказ уговорить императрицу ничего не подписывать и не предпринимать «без согласия Франции»{55}. Государи, один за другим желавшие подчинить Россию своему влиянию, не понимали характера и устремлений Елизаветы: она хотела, чтобы ее страна вошла в европейскую систему, была признана за равную, несла свою долю ответственности. Версаль и Потсдам, вместо того, чтобы помогать друг другу, стремились друг друга нейтрализовать; формальные союзники, Франция и Пруссия страдали от недоверчивости и завистливости своих монархов и от бездарности их министров. Дипломаты же на местах приспосабливались к обстоятельствам и начинали действовать на свой страх и риск. Ла Шетарди, Дальон и Мардефельд научились преодолевать разногласия, вместе противостоять крепнувшему австро-британскому союзу, однако для этого им зачастую приходилось, не боясь возможного неудовольствия своих государей, действовать без их ведома. В качестве оправдания дипломаты всегда могли сослаться на медлительность почты и на безжалостную цензуру русских.