1. Генерал Болдырев

1. Генерал Болдырев

В дни омского переворота Верховный главнокомандующий, член Директории, Болдырев отсутствовал. Он был на фронте. Получив сообщение в Уфе о падении Директории, он записывает 18-го: «Иллюзий больше не оставалось. Война или уход от власти — других путей не было.

Надо было ехать в Челябинск. Без предварительного переговора с чехами (Сыровой и Нац. Совет) я в тех условиях не мог принять крайних мер, т.е. объявить себя единственной законной властью и бунтовщиками Колчака и омский Совет министров. Для меня было совершенно ясно содействие Колчаку со стороны англичан (Нокс, Родзянко, Уорд) и благожелательное сочувствие французов. Осуществлённая Омском идея военной диктатуры пользовалась сочувствием большинства офицеров, буржуазии и даже части сильно поправевших демократических групп…

В сложившихся условиях восстановление прав пострадавших Авксентьева и Зензинова силой не было бы популярным, оно невольно связывало бы меня и с черновской группой, к которой я сам лично относился отрицательно.

Как ни ничтожны были по моральному весу группы, совершившие переворот, они требовали определённой вооружённой силы для их ликвидации и за время моего продвижения к Омску могли значительно окрепнуть, просто подгоняемые чувством самосохранения. Таким образом, для похода на Омск надо было снять войска с фронта и тем самым ослабить важнейшее уфимское направление или взять таковые из Челябинска, но там были войска из состава Сибирской армии с начальниками, тесно связанными с Омском.

В 9 час. веч. ко мне прибыл особоуполномоченный Директории в Уфе, Знаменский. Он знал уже о случившемся и вместе с Советом управляющих ведомствами не только был в оппозиции совершившемуся, но и приступил к немедленной, правда, пока словесной борьбе. Он просил меня приехать на заседание Совета и высказать своё решение.

Я не дал окончательного ответа — меня тревожили возможные осложнения на фронте, тем более что предварительный разговор мой на эту тему с генералом Войцеховским убедил меня, что большая часть офицерства встретила весть о диктатуре сочувственно»

Челябинск, 19 ноября.

«Роли переменились. Пошёл в вагон к Сыровому. Национ. чехосовет и Сыровой резко против переворота, при этом Сыровой добавил, что и Жанен и Стефанек (воен. министр Чехословакии), с которыми он говорил по аппарату (с Владивостоком, где они оба находились), запретили чехам вмешиваться в наши внутренние дела и указали на необходимость прочно держать фронт. Исходя из этих соображений и имея двух Верховных главнокомандующих — меня и Колчака, Сыровой отдал приказ — ни чьих распоряжений, кроме его, не исполнять.

Создавалось нелепое положение. Колчак фактически не мог управлять фронтом: начальники, получившие его приказы, не могли исполнять их, имея в виду приказ непосредственного начальника, ген. Сырового…

Выяснилось к тому времени и настроение моей Ставки. Там сочувствовали перевороту, работа продолжалась, все на местах…

Вечером предстояла крайне тяжёлая необходимость поехать на банкет в честь проезжавших французов. Настроение подавленное. Человеческая подлость не ослабляется даже тяжёлыми политическими тревогами… Никаких политических заявлений, конечно, я не сделал; этого, кажется, больше всего опасался сидевший рядом со мной французский майор Пишон…

Перед отъездом я переговорил с бывшими на банкете военными. Чувствовалось, что и их ухо приятно ласкала диктатура. Не знаю, может быть, из вежливости все делали вид, что было бы лучше, если бы диктатором был я… Вечером говорил по аппарату с Колчаком. Привожу разговор полностью[633].

…«Я не получил от вас ответа в отношении вопроса о Верховном главнокомандовании и должен вас предупредить, что, судя по краткой беседе с ген. Дитерихсом, и в этом отношении нанесён непоправимый удар идее суверенности народа в виде того уважения, которое в моём лице упрочилось за титулом Верховного главнокомандования и со стороны войск русских, и со стороны союзников. Я не ошибусь, если скажу, что ваших распоряжений как Верх. главнокомандующего слушать не будут. Я не позволил себе в течение двух суток ни одного слова ни устно, ни письменно, не обращался к войскам, и все ждали, что в Омске поймут всё безумие совершившегося факта и, ради спасения фронта и нарождавшегося спокойствия в стране, более внимательно отнесутся к делу. Как солдат и гражданин, я должен вам честно и открыто сказать, что я совершенно не разделяю ни того, что случилось, ни того, что совершается, и считаю совершенно необходимым восстановление Директории, немедленное освобождение и немедленное же восстановление в правах Авксентьева и др. и сложения вами ваших полномочий. Я считал долгом чести высказать моё глубокое убеждение и надеюсь, что вы будете иметь мужество выслушать меня спокойно. Я не допускаю мысли, чтобы в сколько-нибудь правовом государстве были допущены такие приёмы, какие были допущены по отношению к членам Правительства, и чтобы представители власти, находившиеся на месте, могли спокойно относиться к этому событию и только констатировать его как совершившийся факт. Прошу моё мнение довести до сведения Совета министров».

Разговор этот, конечно, совершенно определённо обрисовал мою позицию. Тем не менее меня терзали сомнения, хорошо ли я делаю, уступая власть захватчикам.

Беседа с чехами ставила меня, по крайней мере в первое время, в изолированное положение. В связи с указанием, полученным Сыровым от Жанена и Стефанека, я мог встретить с их стороны затруднения с переброской войск к Омску.

В моём положении надо было иметь все 100 шансов на успех, иначе это была бы лишняя, осложняющая положение авантюра»…

Челябинск, 20 ноября.

«Продолжается мучительная работа мозга. «Что делать?» — вопрос этот отнюдь не потерял своей остроты.

Дольше оставаться в Челябинске не было смысла, если не подымать фронта против Омска.

Голос благоразумия всё настойчивее убеждал временно уйти, не делать новых осложнений в армии. У каждого политического деятеля и своё время, и своя судьба…

Явились новые предложения борьбы с Омском. Представители местной демократии заявили, что на первое время есть даже и деньги. Вырисовывались некоторые шансы на успех, но они должны были вызвать большие осложнения, а вместе с тем и создать ореол мученичества Колчаку и его сотрудникам, если бы они, не показав себя, принуждены были уйти от власти. Пусть покажут…» [с. 110–114].

«Новые предложения» — это воззвание эсеров, шансы которых на выступление в действительности Болдырев оценивал невысоко:

«Учитывая все те настроения, которые сложились за последнее время против всего, что связано как со Съездом членов У.С., так и вообще с партией эсеров, можно было смело утверждать, что в тех слоях, которые проявляли то или иное активное участие в борьбе, воззвания эти почвы иметь не будут. Массы же подготовлены не были»…

«Как странно!» — добавляет он ниже. — Там, где, казалось, должно было быть наиболее яркое выражение воли к борьбе, наоборот, настроение далеко не боевое».

Я нарочно вновь изложил психологию Болдырева его собственными словами, хотя надо иметь в виду, что эта подённая запись в действительности была написана уже в Токио. Колебания Болдырева очевидны. Запись 20 ноября заканчивается словами: «Только что разорвал проект приказа и обращения к населению. Еду в Омск»[634]… Он хотел выступить и… остановился. Не так велики были его шансы на успех. Трезво обдумывая, он видел это воочию. Поэтому не одно только желание не возбуждать «междоусобной войны», как говорил он позже Будбергу [«Арх. Рус. Рев.». XIII, с. 271] и как утверждает Аргунов [с. 39], остановило Болдырева. Полк. Пишон, расценивая шансы Колчака и Болдырева, полагает, что сочувствовала перевороту северная группа Гайды, состоявшая из сибиряков, против переворота были войска в центре и на Юге — добровольцы Самары и Уфы, «10.000 рабочих-социалистов» Ижевских и Воткинских заводов и чехи [«М. S1.», 1925, II, р. 258]. Расчёт здесь шёл без хозяев. Ижевские и Воткинские дивизии оказались лучшими колчаковскими войсками, «добровольцы» Народной армии отнюдь не были горячими сторонниками бывшего Самарского правительства[635]. Но Пишон полагает, что после отказа Сырового, которого Болдырев пытался убедить выступить, Болдыреву ничего не оставалось делать, как ехать в Омск [с. 262]. Единственная сила, на которую мог бы опереться Болдырев, были чехи. Но чехи «оказались не вполне хозяевами себя, ибо переворот взяли под своё покровительство англичане». Так определяет положение Кроль [с. 160]. В отношении англичан я употребил бы другой термин: они не брали переворота под своё покровительство, а санкционировали то, что явилось после переворота. Нюанс значительный. «Я демократ, — пишет Уорд, — верящий в управление народа через народ, начал видеть в диктатуре единственную надежду на спасение остатков русской цивилизации и культуры. Слова и названия никогда не пугали меня. Если сила обстоятельств ставит передо мной проблемы для решения, я никогда не позволяю, чтобы предвзятые понятия или идеи, выработанные абстрактно, без проверки на опыте живой действительности, могли изменить моё суждение в выборе того или иного выхода; и я осмелюсь думать, что если бы те же обстоятельства предстали вообще перед англичанами, то девять из десяти поступили бы так же, как я» [с. 89][636].

* * *

В первые дни после переворота сам Уорд склонен изображать положение более серьёзно, чем оно было в действительности, и значительно преувеличивать свою роль. Он пишет: «Позиция чешских войск в Омске сделала невозможным для них приближение к месту, где заседали министры, без того, чтобы не наткнуться на британцев, а мои пулемёты командовали над каждой улицей, которая вела к помещению русской главной квартиры» [с. 82].

Легра передаёт слух, что Болдырев получил предупреждение от Нокса, что в случае его выступления и победы над Колчаком, он не будет впредь получать никакой помощи от англичан [«М. S1.», 1928, II, р. 167][637].

Так или иначе чешская военная власть решила не выступать в пользу Директории и сохранить нейтралитет в русских делах: 20 ноября Сыровым в качестве представителя иностранной союзной страны и лица, ответственного перед союзниками и перед русскими за войска на фронте, сражающиеся против внешнего врага, был издан приказ по армии, запрещавший под угрозой предания военному суду всякого рода политическую пропаганду на фронте, издание и распространение воззваний, не санкционированных главнокомандующим.

Приказом «временно» в военной зоне вводилась цензура для газет и других печатных произведений. «Не будут разрешаться, — объявлял Сыровой, — издания, возбуждающие различные политические партии друг против друга, могущие вызвать ослабление дисциплины и посеять разлад среди войск на фронте»

На другой день появилась, однако, декларация чехословацкого Нац. Совета за подписью Патейдля и Свободы, ставившая вопрос по-иному:

«Чехословацкий Национальный Совет (отделение в России), чтобы пресечь распространение разных слухов о его точке зрения на текущие события, заявляет, что чехословацкая армия, борющаяся за идеалы свободы и народоправства, не может и не будет ни содействовать, ни сочувствовать насильственным переворотам, идущим в разрез с этими принципами. Переворот в Омске от 18 ноября нарушил начало законности, которое должно быть положено в основу всякого государства, в том числе и Российского. Мы, как представители чехословацкого войска, на долю которого в настоящее время выпала главная тяжесть борьбы с большевиками, сожалеем о том, что в тылу действующей армии силами, которые нужны на фронте, устраиваются насильственные перевороты. Так продолжаться больше не может. Чехословацкий Национальный Совет (отделение в России) надеется, что кризис власти, созданный арестом членов Всерос. Врем. правительства, будет разрешён законным путём, и потому считает кризис незаконченным» [«Хр.». Прил. 145].

Декларация, по мнению Пишона …«ставила чехословаков в состояние скрытой враждебности по отношению ко всем русским сторонникам нового режима»[638] [с. 263].

На этой почве среди самих чехов произошли значительные осложнения. Чешский генералитет после выступления Нац. Совета постановил 25 ноября просить прибывающего Стефанека произвести прежде всего реформу Нац. Совета [Пишон. С. 264]. Но пока оставим в стороне внутренние чешские дела. Ограничимся только цитатами из разъяснительной декларации Н.С., появившейся в «Чехословацком Дневнике» [№ 241] 28 ноября.

«…Мы были вынуждены сделать эту декларацию, ибо пропаганда нового Правительства занималась не только утверждением, что оно опирается на союзников, но говорила о поддержке чехословацкой армии или, по меньшей мере, некоторых наших представителей»[639]… Касаясь заявления, что чехосовет не считает правительственный кризис законченным, разъяснение говорит:

«Мы имели полное право сказать это, потому что большинство (?) элементов, присутствовавших при организации всероссийской власти, высказалось против переворота и до сих пор не уточнило своего взгляда. О нашей декларации говорили, что это интервенция во внутренние русские дела. В настоящем положении России могут быть различные мнения о возможности или своевременности подобной интервенции: но наша декларация — не интервенция. Нашим выступлением мы способствовали созданию настоящего положения России, и без нас ни Сибирь, ни Урал не были бы освобождены от большевиков; следовательно, мы несём известную ответственность перед всемирной историей… особенно на нас почти всецело лежит ответственность за антибольшевицкий Уральский фронт.

Итак, мы были вынуждены сказать своё мнение нашей армии, русским войскам на фронте, а также и населению в зоне военных действий, и сказать самым ясным образом, приглашая их в то же время сохранять спокойствие и исполнять свой долг».

* * *

Вернёмся вновь к Болдыреву, который 21-го выехал в Омск. Он записывает:

«Представлялась возможность ареста, но это стоило бы большой крови — 52 офицера с пулемётами были при мне в поезде и поклялись, что даром не умрут[640].

В 3? ч. вечера прибыли в Омск. Встретил штаб-офицер Ставки, доложил, что адмирал очень просит меня к нему заехать…

Я спокойно заявил (Колчаку), что при создавшихся условиях ни работать, ни оставаться на территории Сибири не желаю. Это было большой ошибкой с моей стороны. Я дал выход Колчаку. Он горячо схватился за эту мысль как временную меру и называл даже Японию или Шанхай…

В дальнейшем разговор коснулся трудности общего положения; я заметил Колчаку, что так и должно быть. «Вы подписали чужой вексель, да ещё фальшивый, расплата по нему может погубить не только вас, но и дело, начатое в Сибири». Адмирал вспыхнул, но сдержался. Расстались любезно. Теперь все пути отрезаны — итак, отдых…

Утром послал письмо Колчаку, которым подтвердил моё решение уехать из Сибири.

При письме — коротенькое прощальное обращение к армии. Гуковский[641] передал это письмо лично Колчаку, который сейчас же отдал необходимые распоряжения»[642] [с. 116].

Письмо к Колчаку Болдырев заканчивает словами: «Если бы вы пожелали выслушать мою более подробную характеристику положения на фронте и оценку политических кругов в прифронтовой полосе в связи с происшедшими событиями, я охотно это исполню». Свидание состоялось 24 ноября. 27-го у Болдырева запись: «Завтра уезжаем в добровольное изгнание». 28-го: «Предполагал отложить отъезд на 1–2 дня… Но это, видимо, не входило в расчёт противников… приходил железнодорожный офицер, который от имени генерал-квартирмейстера Ставки сообщил, что, «ввиду личной безопасности генерала», нежелательно откладывать отъезд… Приказал позвонить Колчаку, что прошу его принять меня… Около часа был у Колчака и прямо спросил его: «Это от вас исходит странное предупреждение о необходимости, ввиду моей личной безопасности, сегодня же выехать или это работа вашего штаба вашим именем?»

Колчак — не знаю, искренно или нет — забеспокоился, что ему ничего неизвестно, что он ничего не имеет против отсрочки отъезда, что это, вероятно, недоразумение.

Однако, едва я приехал домой, Колчак попросил меня к телефону и сообщил, что ему доложили о каких-то событиях, которых он допустить не может, а потому было бы лучше не откладывать отъезда.

Мне стало уже противно. Решил уехать» [с. 118].

При печатании «Дневника» Болдырев пропустил фразу, которую в примечании восстанавливает большевицкий редактор: «Прощаясь, я сказал, что в тяжёлую минуту я, не принимая участия в Правительстве, от командной роли не откажусь» [Прим. 119]. Возможностью такого решения, как сообщали потом Болдыреву, была очень обеспокоена «демократия».

Приведённый рассказ с достаточной отчётливостью свидетельствует, насколько не прав Зензинов в своём утверждении, что Болдырев был также выслан [с. 53][643]. Повод для такой трактовки дал, однако, сам Болдырев, назвав свой отъезд «до известной степени» вынужденным. Болдыреву не хотелось уезжать. Недаром он записывает уже после окончательного решения «уехать»: «Кое-кто из друзей, в том числе чехи, всё ещё надеялись вернуть меня к посту главковерха». Позиция Болдырева всё время несколько двойственна и противоречива. Она такой осталась и впоследствии[644].

Во Владивостоке Болдырев 20 декабря получил через коменданта крепости Бутенко предупреждение о желательности скорейшего отъезда. Аналогичная просьба направлена была Болдыреву телеграммой на имя его адъютанта из омской Ставки. В телеграмме, по словам автора воспоминаний, было сказано, «что, зная мою любовь к Родине, просят доложить мне их просьбу ради общей пользы не задерживать мой отъезд за границу» [с. 129]. Позже Болдыреву было сообщено, что он выехал из Владивостока своевременно: подготовлялся его арест и насильственная высылка за границу. Болдырев негодует и не понимает, почему там беспокоятся[645]… А между тем основание было.

Колчаку донесли, что Болдырев во Владивостоке имеет встречи с эсерами и земцами на предмет свержения Колчака при помощи японцев. Комментатор «Дневника» добавляет: «Утверждают, что агенты в своих утверждениях не ошиблись» [Прим. 131]. Страница эта неясна, но через год, действительно, Болдырев вёл такую переписку (не по своей инициативе) с владивостокскими «земцами».