3. Печать и общество

3. Печать и общество

Я представляю себе, что в ноябрьские дни в Сибири мало кто разбирался в той закулисной стороне, которая лишь постепенно выясняется. Сами члены Директории недостаточно учитывали тот удар в спину, который готовили ей «Черновцы» в стремлении предупредить возможность захвата власти реакционными кругами. Большинство «левых» воспринимало только голый факт крушения Директории и появления «диктатора». Само слово уже, по традиции, вызывало внутреннее отталкивание. Этот факт расценивался вне зависимости от сопровождавших его обстоятельств, которые делали омские события «естественным развитием создавшегося положения». Выражение, принадлежащее министру ин. дел Ключникову в телеграмме 23 ноября русским дипломатическим представителям за границей, неудачно. Нельзя назвать естественным противоестественное. Но 18 ноября действительно было почти неизбежным трагическим последствием сибирской «неразберихи».

Точка зрения на переворот часто в то время определялась территориальным пребыванием тех или иных лиц. В Уфе, Челябинске, Екатеринбурге иногда не слишком хорошо знали, что происходит в Омске, и не проникали в глубь царивших отношений. В значительной степени этой местной обстановкой склонен я объяснять различия, которые появлялись в оценке переворота. Не какой-либо специфической предвзятостью, а только местной психологией можно объяснить, напр., то, что челябинский «Союз Возрождения» разошёлся в конечном итоге с омской группой народных социалистов, принявших большинством голосов 21 ноября резолюцию о необходимости признать новую государственную власть[665]. Когда непосредственно знакомишься с фактами, невольно проникаешь и в психологию действующих лиц — по крайней мере так кажется. Психология «учредиловцев» несла с собой все пережитки прошлого. Это своего рода сектантская психология, весьма легко воспринимающая односторонне внушение со стороны. Партийная масса была загипнотизирована страхом перед реакцией, — тем страхом, который обесцвечивал с первых дней захвата власти большевиками и борьбу с ними партии. Был силён ещё гипноз от первых месяцев революции, создавший представление, что именно партия с.-р. является истинной выразительницей демократических чаяний, а её органы — подлинным проявлением народовластия. Гипнозом становилась и дилемма сохранения «завоеваний революции», перед которой как бы стушёвывались более жизненные в данный момент национальные вопросы. Всё это мешало занимать подлинно государственную позицию и хотя бы с элементарной объективностью относиться к политическим противникам. Человек бесспорно очень правых убеждений, ген. Сахаров, конечно, до известной степени был прав, когда утверждал в докладе Болдыреву, что эсеры завоевания революции ставят выше родины [Болдырев. С. 81]. Вернее родина как абстрактное начало, воплощающееся, однако, в сознании в весьма реальных формах, в их представлении не существовала. Нужны доказательства? Их слишком много было на протяжении революции и гражданской войны. Может быть, представление о родине как о самоцели и примитивно. Но это примитивное сознание было главенствующим в рядовой военной среде. Отсюда взаимное отталкивание, переходящее даже в непримиримую ненависть. Конечно, не всегда источником её являлись какие-то реставрационные вожделения. Патриотический примитив связан был здесь с таким же, быть может, примитивным демократизмом.

Это сочетание, скорее, сулило возможность прочного общественного движения, направленного на освобождение России. При столкновении с партийной психологией примитив резко отбрасывался в противоположную сторону. И приходится ли удивиться, что в развращающей атмосфере гражданской войны всё это выливалось в уродливые формы насилия над противником? Это отвратительно. Но таковы люди, и не их перевоспитанием можно было заниматься уже на поле брани. Насилия с моральной стороны никогда не могут быть оправданы, но объективно жизнь их объясняла. Восстание, подготовляемое «учредиловцами» в Екатеринбурге и Уфе, не удалось, потому что Съезд У.С. был разгромлен уже 20 ноября — так утверждает один из активных эсеровских деятелей, пошедший на союз с большевиками против Колчака [Буревой. Распад. С. 38]. Следовательно, не выступи самочинно в Екатеринбурге военная группа, всё дело было бы проиграно — с точки зрения тех, которые «томились», по выражению Ауслендера, от существующего безвластия. Я знаю, что на это рассуждение можно ответить другой аргументацией. Но дело не в признании того или иного положения, а в объективной по возможности оценке существовавшего.

Общественная психология не опирается только на формальные политические признаки демократии и монархии. Это, скорее, догма. Под скальпелем политического анализа кажется только наивным утверждение беллетриста Ауслендера, что члены Директории думали соединить Колчака с Черновым [статья, напечатанная в «Отеч. Вед.», № 28, 26 ноября]. Это звучит абсурдом для человека, испытанного в тонкостях партийной игры. Но это не звучит парадоксально для политического слуха массового обывателя[666].

«Левая» печать того времени — печать социалистическая (эсеровского и эсдековского направления) — не могла понять психологии момента. В своём большинстве она была узко трафаретна: Авксентьев и другие поплатились за своё легкомыслие попытаться добиться соглашения с цензовым элементом. Так, напр., рассуждала «Новая Сибирь» [№ 18] — орган, скорее, умеренный и не строго партийный. Зато почти драматически звучит голос тех, кто с самого начала отдал своё перо в защиту идей, положенных в основу Уфимского Соглашения. К числу их принадлежит талантливый публицист, соц.-дем. (потресовского направления) Евг. Маевский (Гутковский), редактировавший в Челябинске газету «Власть Народа». Он заканчивает свою статью 22 ноября по поводу переворота словами: «Ужас охватывает за несчастную Россию, за её судьбу. Израненная, полуживая, она пробует приподняться, и вдруг злая рука сбивает её снова наземь и в кровь. И злорадствуют, торжествуют большевики — кто-то протягивает им руку помощи, отсрочивая их неминуемую гибель. И злорадствуют и торжествуют все враги России, которые только ждут, чтобы воспользоваться её беспорядком, её безвластием и наложить на неё свою тяжёлую руку…

Нет имени, нет оправдания тому, что произошло в Омске. Покушение на верховную власть, покушение в ответственные и трагические минуты жизни нашей Родины — есть великое преступление. Ничто не может оправдать этого покушения, ничто в богатой переворотами русской истории не может сравниться с тем, что произошло теперь в Омске.

Народ никогда не признает этого переворота, он никогда его не простит…

И мы скажем, как вместе с нами скажет вся демократия и все просто честные люди: Да здравствует единственно законная Власть — Всерос. Врем. правительство, организованное и установленное Всенародным соглашением в Уфе».

Надо сказать, что уже в октябре сам Маевский в довольно безнадёжных тонах рисовал обстановку. По поводу октябрьской забастовки на железных дорогах в Омске и Томске он писал: …«краска стыда и глубокого отчаяния охватывает каждого старого революционера» [цитирую по «Ур. Кр.», № 74]. В другой статье [«Вл. Нар.», № 91] этот радикальный публицист в таких словах очерчивает положение вещей, созданное войной, большевиками и междоусобием: «Страна разложилась не только экономически, она надорвана и морально; исчезло чувство гражданского долга, появилась «узкая, эгоистическая разнузданность», глубоко внедрился «анархический индивидуализм»». Можно ли было при таких условиях исходить только из принципа? Тот же Маевский в дни Уф. Совещания отмечал бесплодность лозунга старого У.С., а теперь, после переворота, только к нему и звал.

И в других номерах газета столь же резко выступает против нового Омского правительства:

«Оправдать омскую авантюру — это значит оправдать другую авантюру, происшедшую совершенно так же, хотя и в менее голом виде, чем омская, это значит оправдать октябрьский большевицкий переворот. Тот, кто утверждает омский переворот, тот не может отрицать октябрьского большевицкого переворота. Тот, кто соглашается на омский переворот, тот выбивает сам у себя всякую почву, всякое оправдание для борьбы с большевицкой авантюрой. Тот, кто становится на почву омского переворота, тот ставит себя на одну доску с большевиками…

Сибирский кабинет министров, поставивший (мы ещё не знали, добровольно или недобровольно) свои имена под этим правобольшевицким переворотом, очевидно, в своём целом неясно понимал, что это значит поставить крест и над самим собой. Утвердить такой переворот — значит утвердить и узаконить ту силу, которая совершила беззаконие, значит поставить и себя, и всякое иное правительство в зависимость от этой силы».

Полемизировать с покойным Маевским и его сотрудниками, конечно, не имеет смысла. Сама постановка вопроса, сделанная газетой проведением параллели между омским переворотом и большевицким, едва ли законна — я бы сказал, что здесь нет ничего общего. Я хочу обратить внимание на другое. Статья Маевского — вплоть до заявления: «Народу пора сказать адм. Колчаку: твоё место на о-ве Св. Елены» (в статье «Всё о том же») — появилась в легальной печати. Возможно, что челябинские условия, в силу пребывания там чехов, были несколько иными, чем в других местах. Но обзор, который можно сделать на основании газетного материала, приведённого хотя бы Зензиновым, свидетельствует, что печать в общем, несмотря на все цензурные препоны, могла высказаться о перевороте достаточно откровенно. Появлялись в эти тревожные дни газеты с белыми полосами, как появлялись они раньше[667]. Появлялись статьи с цензурными выкидками или только с протестом против цензурных насилий[668]. Обычное явление всего мира! Житейский закон, которому следуют, к сожалению, и демократия, правительства. На примере Самары, Владивостока мы видели, как считающие себя хранителями чистоты демократических принципов, став у власти, воздействовали на враждебную им печать — это называлось необходимой самозащитой. Когда то же делают другие, то это считается разнузданным проявлением реакционной власти. В период гражданской войны всё бывает обострено. В период переворотов усиливается и эта обострённость. Надо признать, что период возникновения омской «диктатуры» не отличался, по сравнению с другими, каким-либо излишеством репрессивных мер против печати. 19 ноября была введена для повременной печати предварительная цензура в целях правильной информации населения о происшедших государственной важности событиях. По-видимому, распоряжение это было отдано штабом Верховного главнокомандующего[669].

Было бы чудом, если бы с момента установления в Омске «диктатуры» (впрочем, своеобразной, ограниченной Советом министров) сразу же сибирские военные и гражданские власти стали бы действовать по методу правовых государств и между этими властями установились бы те нормальные взаимоотношения, которых не могли добиться ни Самарское, ни Сибирское правительства. Было бы таким же чудом, если бы по мановению какого-то волшебного жезла, по приказу адм. Колчака, 20 ноября армия оказалась вне политики и военные стали бы только профессионалами-борцами за спасение России[670]. Было бы чудом, если бы навыки гражданской войны, связанные с обычным проявлением самовластия, приобрели строго законный характер.

Конечно, практика цензуры должна была дать те примеры личного произвола, которые нельзя было объяснить никакой целесообразностью в деле защиты общественного спокойствия в дни повышенного настроения, обострённых протестов и даже заговоров. Недаром орган Белоруссова «Отеч. Вед.» считал цензуру «абсурдной»[671]. Нельзя только колчаковское Правительство, а тем более лично Колчака, делать как-то особливо ответственным за все цензурные абсурды, как это несколько позже делал в Иркутском «Деле» некий «старый журналист» [№ 38]. Он под цензурой писал: «С момента переворота 18 ноября Правительство Колчака наложило железные тиски военной цензуры на газеты. Ничего, что бы хотя отчасти рисовало преступления Правительства в печать не пропускалось». «Старый журналист» склонен всю печать, которая не занимает позиции сибирских эсеров, считать «пресмыкающейся прессой», своих же собратьев по перу — «наёмными перьями»[672]. А между тем можно ли «пресмыкающейся печатью» назвать, напр., кадетский орган в Иркутске «Свободный Край», писавший 22 ноября: «Общественное мнение, а с ним и широкие слои населения не примирятся и не окажут доверия власти, твёрдый курс которой будет проявляться лишь в отношении большевицких проявлений слева». И дальше: «Изменения в составе и характере власти, происшедшие в Омске, не означают и не должны означать, что власть становится на путь реставрации». «Новая Сибирь» назвала эти замечания лишь «лёгким хныканием»[673].

В смысле белых мест печать разных направлений была сравнительно уравнена. Их много было в эсерствующей «Новой Сибири», немало в либеральных «Отеч. Вед.», меньше в омской «Заре», т.е. в центре. Купюры, как всегда, подчас были бессмысленны — цензор устранял сообщение о факте и оставлял оценку явления. И всё же не только челябинская «Вл. Нар.» могла напечатать сообщение за границу по поводу телеграммы уфимского Сов. упр. в. о возмутительном событии, совершившемся в Омске. «Земля и Труд» — орган независимой социалистической мысли в Кургане, выходивший под предварительной военной цензурой, — почти целиком перепечатал эту телеграмму. Читатель «Новой Сибири» мог узнать о протесте Городской Иркутской Думы 19 ноября и прочесть в «Новой Сибири», что события 18 ноября «венчают политику интриг и вероломств», которую вели правые реакционные круги. Пусть в томском «Голосе Народа» от всей передовой статьи останется только надпись: «Да здравствует Учредительное Собрание» — ведь эта «узенькая ленточка» — та же передовая статья, достаточно красноречиво описывающая омские события. Уфимское «Народное Дело» называло переворот «новым предательством России» и призывало демократию к решительному удару по обнаглевшей реакции. Выдержку из статьи уфимского «Нар. Дела», где цензура была облегченной, встретим в иркутской «Новой Сибири» [№ 18].

Я взял лишь 2–3 примера, отчасти дополняющих материал, который имеется в сборнике В.М. Зензинова. Сказать, что в городах Сибири царил политический террор, как говорила это челябинская «Власть Народа», конечно, нельзя было[674]. Правда, в оппозиционной печати не было того тона, который позже в отношении Колчака появился в органах тех же политических направлений. (Вот как писала, напр., «Земская Нар. Газета» (издание иркутской земской управы, т.е. местных эсеров), 11 января 1920 г. [№ 1]: «Бывшие царские приспешники, помещики и спекулянты, возглавляемые адм. Колчаком, совершили 18 ноября «тяжёлое преступление»».) Но оценка действий власти иногда была очень резка. В той же «Власти Народа» был напечатан за подписью члена У.С. Фомина, одного из семи членов Исполн. Комитета противоколчаковского штаба, резкий протест (по-видимому, даже без «цензурных петель») против ареста редактора газеты Маевского и комиссара Директории с.-д. Кириенко, не подчинившегося «воле мятежников»[675].

* * *

Итак, сибирская печать, пусть даже «полусловом», могла довольно отчётливо выявить общественные настроения в связи с омскими событиями. Могли это сделать, быть может, ещё более определённо общественные организации. В собрании документов Зензинова приведены некоторые из этих резолюций. По существу, они мало интересны, так как дальше слов протеста дело не шло. Ясно было с первых же дней, что переворот в Сибири принят спокойно. Никто, в конце концов, и не знал, что «в подполье» готовили екатеринбургские и уфимские заговорщики. Население к ним было равнодушно. Зензинов из харбинской «Новой жизни» [15 декабря] приводит изумительную по своей наивности информацию, поступившую от иркутского губернского комиссариата, возглавляемого эсером. Информация свидетельствует, что к Директории у большинства населения, в силу слабой осведомлённости, отношение было «сдержанное». Переворот же 18 ноября привёл всё население в движение. И «население, относившееся до сих пор почти безразлично к Уч. Собр., в связи с последним переворотом стало проявлять живой интерес к нему» [с. 51]. Совершенно ясно, кем и для чего инспирирована эта заметка. Но объективно она свидетельствует, скорее, не в пользу тех, которые, как, напр., редакция «Вл. Нар.», были уверены, что «громадная масса русского народа против этого переворота». Равнодушие — плохой показатель активности населения[676].

Послушаем характеристику «широкой обывательской массы», которую даёт Майский… Она, «конечно, ни о какой борьбе не думала, наоборот, она, скорее, сочувствовала Колчаку, от которого ожидала восстановления твёрдой власти. Город (Омск) был спокоен, до странности спокоен. Кучки любопытных, толкавшихся с утра около места заключения членов Директории и около некоторых правительственных зданий, постепенно растаяли, и все вернулись к своим шаньгам и пельменям» [с. 336]. Характеристику Майского можно дополнить словами Колосова: «Когда утром 18 ноября омский обыватель, проснувшись, узнал, что у него теперь новое Правительство во главе с адм. Колчаком, то он отнёсся к этому скорее благожелательно, чем с неудовольствием. Да и у многих на душе стало как-то легче» [«Былое». XXI, с. 251].

Отсутствие «энтузиазма» к перевороту один из наблюдателей того времени склонен объяснить лишь «сумрачностью» сибирского крестьянина. В действительности не было подлинного гражданского чувства, не было единой воли в стране, разделённой огромными расстояниями и разбитой на обособленные, в сущности, области… Политическую конъюнктуру текущего дня определял узкий ограниченный круг. Не было в населении ни подлинного увлечения автономной Сибирью, ни достаточной ненависти к большевизму, не успевшему проявить себя в должной мере за сравнительно короткий период властвования, ни влечения к отвлечённым принципам народовластия[677]. Не прельщало знамя Учр. Собрания, не было достаточно популярно имя Колчака, принявшего бразды правления, и уже совсем мало население интересовалось Директорией, сущность которой неясно представляли себе даже омичи. Неоспоримо прав Ауслендер, говоривший в своей статье в «Отеч. Вед.»: «Директория погибла, конечно, не из-за нескольких самовластных действий Волкова и др. Это был «некий символический жест», показывавший, что Директорией никто не интересовался. К сожалению, это было так. Даже чехи через год [ст. Павлу в «Чехослов. Днев.», № 269], вспоминая годовщину «колчаковской диктатуры», писали: «Нужно признать, что бестолковая и бессильная политика Директории, которая, не обеспечив физическую защиту, осталась и без моральной поддержки, не вызвала особенного сожаления фактом своего падения».

Вожди «революционной демократии» ошиблись в своих оценках и в своих прогнозах. Поэтому тактика, принятая ими в Сибири, — тактика разложения антибольшевицких рядов, — шла на пользу коммунистической диктатуре. Язвительный Будберг назвал сибирских эсеров «бесплатными сотрудниками для большевиков». Этим самым они делались «факельщиками русской революции». Большую чуткость проявили рабочие на Воткинском заводе. И они обсуждали омские события 18 ноября. Местные члены У.С. пропагандировали «борьбу на два фронта». Это было отвергнуто. Решили примкнуть к Верховному правителю, как к «меньшему злу» [Уповалов. — «Заря», 1923, № 4].

* * *

В главе «Приветствия адм. Колчаку» Зензинов приводит несколько фактов из газетных сообщений того времени. Их немного: приветствия Хорвата, Иванова-Ринова, двух-трёх командиров, съезда судовладельцев и Всер. Совета съездов торг.-пром. организаций, призывавших оказать новой власти «самую дружную поддержку».

«Изверившись в прочности и целесообразности коллективной власти, — телеграфировали судовладельцы, — в настоящих условиях, мы уверены, что только единоличная воля власти, опирающаяся на боеспособную армию и государственно мыслящие группы русского общества, сможет восстановить погибающую русскую государственность и защищать национальные интересы России».

Зензинов, помещая эти случайные приветствия, как бы хочет подчеркнуть их мизерность количественно и односторонность качественную. Едва ли можно вообще этим официальным приветствиям придавать какое-либо значение. Но всё-таки они были не так уже единичны. На вопрос с.-р. Алексеевского, участвовавшего в допросе Колчака, каково было отношение к перевороту правительств, существовавших на территории, освобождённой от большевицкой власти, бывший Верховный правитель ответил:

«В Ставке исп. должн. нач. штаба вручил мне целый ряд телеграмм, которые прибыли в течение первых пяти дней. Эти телеграммы были из самых разнообразных мест Сибири, городов и частей армии и т.д. Эти телеграммы дали мне уверенность, что, по крайней мере, армия меня приветствует. Это были ответы на моё извещение; их были десятки[678]… Помнится, я получил даже телеграмму с приветствием от Союза сибирских маслоделов.

В последующие дни приходили депутации и приветствия от различных крестьянских общин… Одной из первых была получена телеграмма от Хорвата… от атамана Дутова… от правительства Оренбургского[679]. Затем быта получена одна весьма характерная телеграмма от уральцев… они… просили сообщить, какую политическую цель я ставлю в первую очередь. Я подтвердил, что моя задача заключается в том, чтобы путём победы над большевиками дать стране известное успокоение, чтобы иметь возможность собрать Учредительное Собрание, на каком была бы высказана воля народа. Очень скоро я получил ответную телеграмму с приветствием и заявлением, что они передают себя в моё распоряжение… Но я не получил никаких известий только от двоих: от Семёнова и Калмыкова» [с. 185].

Всякий переворот — новый прыжок в неизвестность. И дело было не в приветствиях новому правителю, а в признании или отрицании совершившегося факта. Спокойно и с достоинством омская «Заря», если не орган «блока», то орган, выражавший его общественные позиции, писала 20 ноября:

«Зная настроения и взгляды лиц, входящих в состав министерства, можно быть убеждённым в одном, что этот ответственный шаг не был подсказан какими-либо личными случайными мотивами, а связан был с соображениями серьёзной государственной важности.

Но оценивать события исторического значения нельзя только с точки зрения мотивов, которые воодушевляли действующих лиц; такая оценка, чтобы быть достаточно правильной, каковой она должна быть соответственно важности момента, должна опираться на всесторонний учет объективной обстановки событий.

Такого всестороннего учёта, повторяем, мы дать в настоящее время не можем, ибо недостаточно ознакомлены с фактической стороной событий.

Одно можно сказать уже теперь, что события эти, как бы ни были они неожиданными на первый взгляд, имели в действительности свой пролог в том напряжённом состоянии, которое в последнее время создалось в условиях государственной жизни. Известно было, что Директория почти с первых шагов своей деятельности обнаружила крайнюю внутреннюю несогласованность, парализовавшую её коллективную волю, и не могла найти общего определённого пути совместной работы и с Советом министров. Положение ещё более осложнялось внешними политическими условиями, окружавшими Директорию.

Кризис, несомненно, создался раньше, чем вылился в определённую, резко очерченную форму.

Уже одно это обязывает каждого воздержаться от поспешных, поверхностных суждений о происшедшем, пока не выяснится точно картина событий».

Только через месяц представители блока посетили Верховного правителя и сделали ему официальное заявление о «бесповоротной решимости всемерно поддержать власть Российского правительства»[680].

* * *

Для непризнания власти не было почвы под ногами[681]. Только в первый день могло казаться, что вмешательство союзников сможет аннулировать события 18 ноября. Некоторые демократические круги, и не делавшие ставку на чехословацкую вооружённую силу, по-видимому, рассчитывали на такое дипломатическое вмешательство. По крайней мере, так была построена речь председателя Уфимской Городской Думы нар. соц. Чембулова. Он говорил: «В настоящее время известно, по сообщению чехословац. Нац. Совета, что весь Дипломатический корпус союзников высказался за непризнание переворота». Чембулов ошибался. Оставленный в Челябинске при чехах делегат Съезда У.С. Фомин почти немедленно доносил о своих впечатлениях: «Союзники если и не помогали Колчаку совершить переворот, то всё же одобрили этот его шаг… Если союзники хотя бы неофициально признают Колчака, то не может быть никаких сомнений, что чешское высшее командование поступит так же» [Святицкий. С. 125].

Мнение союзников, конечно, было чрезвычайно важно. Пишон с необычайным преувеличением рассказывает: «Немедленно во французскую миссию стали являться все: военные, журналисты, лидеры политических партий: «Должны ли мы признать или бороться против адмирала? Верно ли, что он ваш человек?»» [«М. S1.», 1925, II, р. 218].

«Наше положение было самое фальшивое», — комментирует автор. Он только забывает добавить, что критическое отношение возникло значительно позже. Легра признаёт, что в иностранных миссиях скорее сочувствовали перевороту [«М. S1.», 1928, II, р. 166]. «Директория, — сказал Ауслендеру один из высокопоставленных дипломатов, — досадное осложнение»[682].

Колчак о своих отношениях к иностранным дипломатам в первые дни дал довольно подробное показание.

«Вообще отношения со стороны всех, кто ко мне являлся, были самыми положительными. Гаррис, американский представитель, относился ко мне с величайшими дружескими чувствами и чрезвычайной благожелательностью. Это был один из немногих представителей Америки, который искренно хотел нам помочь и делал всё, что мог, чтобы облегчить нам наше положение в смысле снабжения. Гаррис, насколько я помню, прибыл ко мне первый с визитом на следующий день. Гаррис сказал мне: «Думаю, что в Америке этому событию будет придано самое неопределённое, самое неправильное освещение! Но, наблюдая всю атмосферу, всю обстановку, я могу только приветствовать, что вы взяли в свои руки власть, при условии, конечно, что вы смотрите на свою власть как на временную, переходную. Конечно, основной вашей задачей является довести народ до того момента, когда он мог бы взять управление в свои руки, т.е. выбрать правительство по своему желанию».

Я сказал ему: «Это есть моя основная задача. Вы знаете хорошо, что я прибыл сюда, не имея ни одного солдата, не имея за собой никаких решительно средств, кроме только моего имени, кроме веры в меня тех лиц, которые меня знают. Я не буду злоупотреблять властью и не буду держаться за неё лишний день, как только можно будет от неё отказаться». На это Гаррис сказал мне: «Я вам сочувствую и считаю, что если вы пойдёте по этому пути и выполните задачи, которые ставятся перед вами, то в дальнейшем мы будем работать вместе». В таком же духе говорил со мной и Реньо. Полковник Уорд был у меня на следующий день и сказал, что он также считает, что это — единственная форма власти, которая должна быть: «Вы должны нести её до тех пор, пока наконец ваша страна не успокоится и вы будете в состоянии передать эту власть в руки народа». Я сказал, что моя задача работать вместе с союзными представителями, в полном согласии с ними и что я смотрю на настоящую войну как на продолжение той войны, которая шла в Европе… Вслед за посещением этих лиц, о которых я говорил раньше, меня посетили Рихтер и Кошек. Со стороны Кошека отношение было самое милое, любезное, но всё чувствовалась какая-то неопределённость. Они спросили меня: «Что вы предполагаете делать?» Я сказал, что моя задача очень простая — снабжать армию, увеличить её и продолжать борьбу, которая ведётся. Никаких сложных больших реформ я производить не намерен, так как смотрю на свою власть как на временную; буду делать только то, что вызывается необходимостью, имея в виду одну задачу — продолжение борьбы на нашем Уральском фронте. Вся моя политика определяется этим. Стране нужна во что бы то ни стало победа, и должны быть приложены все усилия, чтобы достичь её. Никаких решительно определённых политических целей у меня нет; ни с какими партиями я не пойду, не буду стремиться к восстановлению чего-либо старого, а буду стараться создать армию регулярного типа, так как считаю, что только такая армия может одерживать победы. В этом заключается вся моя задача. Тогда Рихтер задал мне вопрос: «Отчего вы раньше не говорили об этом, почему не спросили раньше нашего мнения?» Я ему довольно резко ответил: «Вам какое дело?» Я менее всего намерен был спрашивать мнения иностранцев и заявил ему: «Ваше мнение совершенно неинтересно и необязательно для нас». Он сказал мне: «Мы принимаем участие в ведении войны». Я ему ответил: «Да, но теперь вы никакого участия не принимаете; теперь вы оставляете фронт, — почему же вы хотите, чтобы мы справлялись с вашим мнением и в особенности теперь, когда вы оставляете фронт?» Таким образом, отношение чехов, в лице их представителей, было, скорее, недоверчивым; со стороны Рихтера оно носило как бы характер обиды, что всё сделано без их согласия, без предварительных переговоров с ними» [с. 186–188].

21 ноября приветствовали Колчака прибывшие в Красноярск итальянцы [«Прав. Вест.», № 10]. «Высокий комиссар» Великобритании сэр Эллиот приветствовал Верховного правителя лишь 13 января [«Правит. Вести.», № 50[683]].