Глава 2. Кормщик: «Плавание Карла Великого» и миссия императора Николая

Глава 2. Кормщик: «Плавание Карла Великого» и миссия императора Николая

Самодержавие — в истинном смысле — можно сравнить с благоразумным капитаном корабля, который, будучи полным властителем своего судна (без чего не может быть никакого безопасного плавания), сам покоряет свои действия указаниям компаса, карты и звездам небесным; они ведут корабль через пустыню моря, спасают его от мелей и подводных камней и хранят его в буре…

В. А. Жуковский. «Самодержавие»

Качка была столь велика, что по всем палубам и на шканцах были перетянуты веревки, дабы матросам можно было за оныя держаться. Государь император много страдал от морской болезни, и из всех сопровождавших его величество особ не было никого здорового. Его величество при сем случае сожалел весьма, что не предпринял обратной дороги сухим путем…

Донесение генерал-адъютанта Адлерберга графу Дибичу от 8 октября 1828 г.

1

4–5 ноября 1832 года Жуковский перевел изящную рыцарскую балладу Людвига Уланда «K?nig Karls Meerfahrt» (1812; публ. 1813). Перевод, озаглавленный «Плавание Карла Великого», впервые появился в четвертом томе четвертого издании «Стихотворений В. А. Жуковского» (СПб., 1835). В балладе Уланда варьируются мотивы средневековых французских легенд о рыцаре Роланде. Сама же история о страшной буре, в которую попали Карл Великий и двенадцать его товарищей по пути в Палестину, принадлежит, по всей видимости, фантазии автора[192].

Сюжет и форма баллады просты. Вот завязка:

Der K?nig Karl fuhr ?ber Meer

Mit seinen zw?lf Genossen,

Zum Heil’gen Lande steuert’ er

Und ward vom Sturm verstossen.

Раз Карл Великий морем плыл,

И с ним двенадцать пэров плыло,

Их путь в святую землю был;

А море злилося и выло.

(Жуковский 1980: 185)

Оказавшись на краю гибели, каждый из спутников короля высказывает свое отношение к смертельной опасности. Характеры героев (Роланда, Гольгера, Оливьера, Ганелона, Тюрпина и др.) раскрываются в их репликах, в то время как характер сюзерена — в его молчании и твердости:

<…> Der K?nig Karl am Steuer sass,

Der hat kein Wort gesprochen,

Er lenkt das Schiff mit festem Mass,

Bis sich der Sturm gebrochen.

(Uhland: 221–222)

А Карл молчал: он у руля[193]

Сидел и правил. Вдруг явилась

Святая вдалеке земля,

Блеснуло солнце, буря скрылась.

(Жуковский 1980: 186)

Баллада Жуковского, хотя и считается одним из самых удачных его переводов, не часто привлекала к себе внимание исследователей. Ирина Семенко писала, что ее «основное содержание сводится к демонстрации разных типов средневекового рыцарства в двенадцати пэрах» (Семенко: 206). Т. Н. Касаткина отмечала, что содержание этой баллады, удачно сочетающей героику и юмор, сводится к народной мудрости: «слово серебро, а молчание золото» (Касаткина: 137). В настоящей главе мы рассмотрим политические и религиозные аллюзии баллады и постараемся вписать ее в контекст размышлений Жуковского о современной истории и характере истинного властителя.

2

Летом 1832 года наставник государя наследника Жуковский получил отпуск и отправился на лечение в Европу. Осенью этого года, пройдя десятидневный курс лечения в Эмсе и Вельбахе и окрепнув от серных вод («воняющих гнилыми яйцами, но, несмотря на то, весьма животворных»), он приехал в маленький городок Веве на берегу Женевского озера, откуда намеревался отправиться в Италию. Однако неожиданно возобновившиеся пароксизмы болезни заставили поэта отказаться от давно задуманного путешествия, и Жуковский остался на несколько месяцев вначале в Веве, а затем в близлежащем местечке Верне, чтобы поправить свое здоровье. «Главная необходимость для меня есть совершенный физический покой, соединенный с покоем душевным», — писал он А. И. Тургеневу (ПЖТ: 273).

Как мы помним, Жуковский уже был в этих местах в 1821 году и описал свои впечатления в «Путешествии по Саксонской Швейцарии». Биограф поэта Карл Зейдлиц отмечает: «В 1821 г. изящная природа поражает его, не вызывая особенных размышлений; напротив того, во второе посещение Швейцарии, в 1833 г., зрелище величественной природы пробуждает в Жуковском уже более строгие помышления о мироздании» (Зейдлиц: 153). Сравнивая эти два посещения, следует обратить внимание на своего рода динамический фактор: 1821 год — путешествие, движение, поэт вбирает в себя все новые и новые впечатления: «Я пространствовал по Европе: <…> обошел пешком Швейцарию; прошел через Сен-Готард; был в Милане <…> видел великолепие и прелесть природы на берегах восхитительных Швейцарских озер <…> и все это оставило на душе то волнение, какое оставляет быстрый сон, исчезающий в минуту удовольствия» (Уткинский сборник: 95). 1833 год — покой и уединение: Жуковский — созерцатель, пристально всматривающийся в окружающий его мир. Он ходит по той же дороге, как бы встречается с самим собою того времени; сопоставляет свои былые надежды с тем, во что они обернулись в действительности.

«Вживание» в прошлое совершенно особо окрашивает весь период: тогда и теперь, там и здесь — основные «полюса» размышлений поэта, перешагнувшего в это время порог пятидесятилетия. Многочисленные письма из Верне создают образ «величественного старика, богатого прекрасными воспоминаниями» (Жуковский 1902: XII, 153). Жуковский предстает в них многоопытным наставником (новогоднее послание к государю наследнику). поэтом, определяющим высокое назначение поэзии (письмо к И. И. Козлову от 27 января), философом, говорящим о болезнях современного мира (письмо к Тургеневу от 14 марта), добродушным мечтателем, вспоминающим счастливую юность (письма к А. П. Зонтаг от 23 и 29 января). Подведение итогов, оценка пройденного пути, присутствующие во всех без исключения письмах, подчеркивают особый, «обобщающий», характер этого периода (впоследствии Жуковский назовет его важной «эпохой» своей жизни). Менее чем за два месяца Жуковский перевел семь баллад, стихотворную повесть «Норманский обычай», басню «Орел и голубка», начал «Ундину» и «Наля и Дамаянти», составил план большой поэмы «Италия». «Он переводит с каким-то лихорадочным спехом», «изумительная переводческая деятельность» — так характеризует этот период академик Веселовский (Веселовский: 362). Замечательно, что все опубликованные впоследствии произведения швейцарского периода имеют значимые пометы, своего рода поэтическую прописку: «Веве», «Верне близ Веве» или «Верне на берегу Женевского озера».

Эмоциональное и идеологическое содержание этого периода мы в свое время определили как борьбу поэта с черной меланхолией, нашедшую отражение в программном замысле перевода мильтоновского диптиха «L’Allegro» («Прочь отсель, меланхолия…») и «Il Penseroso» (Виницкий 1997: 125–168). «Могу сравнить мое теперешнее положение с состоянием выздоровления после болезни, — писал Жуковский А. П. Зонтаг 5(17) ноября 1832 года. — [З]а несколько дней всё было мрачно, и настоящее и прошедшее и будущее, теперь всё сделалось ясно, на душе тихо, кругом себя смотришь весёлыми глазами, впереди нет тумана» (Русский Архив. 1883. Кн. I. С. 13). В это время и была написана баллада «Плавание короля Карла».

3

Тема миновавшей бури, обретения покоя и ясности душевной после долгих и трудных испытаний — центральная в письмах и дневниках поэта этого времени. Тихий Леман сравнивается с бурным Эвксином; мятежный меланхолик Байрон — с Байроном, успокоенным красотами швейцарской природы (Третья песня «Чайльда Гарольда»); физические и исторические катаклизмы — с всемирными потопами, всегда завершавшимися возрождением новой жизни; политические «конвульсии» современной Европы — с волнами, которые должны непременно утихнуть по закону истории[194]. В перечитанных поэтом сочинениях Байрона и Руссо выделяются описания бурь и затиший, а из книги Карла Адольфа Менцеля «Geschichte unsere Zeit seit dem Tode Friedriche» и других историософских сочинений, прочитанных в это время, выводится мысль о том, что «период всеобщих бурных переворотов дошел до своего предела» и «что сила беспорядка хотя еще и не умерла, но уже издыхает» (Жуковский: XIII, 345).

Между тем «земля не рай, <…> человек создан не для тихой, счастливой, а для деятельной нравственной жизни <…> В мире действует не он, а Провидение, которое действует в целом» (Там же: 345). Яростные революции, бунт романтизма, разъедающее душу безверие, по мысли поэта, — следствия одного и того же меланхолического взгляда на жизнь, который исчезает, когда мы начинаем смотреть на историю природы, человеческой души и всего человечества с высшей, христианской, точки зрения. «Жизнь человеческого рода, — писал Жуковский в новогоднем послании к наследнику, — можно сравнить с волнующимся морем. Буря страстей производит эти минутные волны, восстающие, падающие и беспрестанно сменяемые другими… Все они покорствуют одному общему движению: иногда движение кажется бурею: бездна кипит, но вдруг все гладко и чисто; и в этом за минуту столь безобразном хаосе вод спокойно отражается чистое небо» (Жуковский 1902: XII, 28). Заметим, что образ загадочного бурного озера или моря часто возникает в произведениях Жуковского этого периода («Уллин и его дочь», «Норманский обычай», «Ундина»).

В контексте этой историко-философской маринистики следует рассматривать и балладу о буре, в которую попал Карл со своими пэрами по пути в Палестину. В описании бури и испуга королевских спутников могли сказаться впечатления самого поэта от шторма, который он пережил вместе с А. И. Тургеневым по пути в Травемюнде на корабле «Николай I» в июне 1832 года. Приведем шутливое описание этого морского приключения А. И. Тургеневым:

Тридцать часов лежали мы неподвижно на палубе, смотря в небо, между тем как полу-буря заливала нас соленою водою и ломала нашу мачту <…> В третий день любезничали с дамами и упивались дурным зеленым чаем и шампанским, любовались неизмеримостию моря, Борнгольмом, башнями Висмара, и наконец <…> согретые солнцем, увидели Травемюнде и вскричали: берег!

(Переписка: Вып. 6. Т. 1. С. 98)[195]

Уже в Верне Жуковский узнает (и пишет другу) о буре, в которой едва не погиб один из его приятелей. Но все закончилось благополучно.

Между тем баллада «Плавание короля Карла» не столько о буре и покое (вообще излюбленная тема поэта: ср. его стихотворения «Пловец» (1813] и «Младенец» [1815], в которых рулем челнока правит таинственное Провидение; в «Певце в Кремле» вера названа «твердым якорем» «средь волн безвестных рока» [Жуковский: II, 50]), сколько о твердом и молчаливом кормщике, противопоставляемом напуганным спутникам (последние изображены в балладе с юмором). Политический смысл стихотворения очевиден: обращение Жуковского к этой балладе непосредственно связано с его постоянными размышлениями об ответственности и назначении государственной власти в волнуемом политическими страстями мире и прежде всего с темой русского императора Николая I.

4

В официальной мифологии николаевского царствования тема противостояния буре занимает особое место. Государь принял власть в опасное время. Н. М. Карамзин писал сразу после 14 декабря: «Иногда прекрасный день начинается бурею: да будет так и в новом царствовании!» Развернутую аллегорическую интерпретацию царствования Николая как бурного плавания дал впоследствии Ф. Ф. Вигель:

Тучи, которые в первой молодости облекли чело его, были как будто предвестием всех напастей, которые посетят Россию во дни его правления. Не при нем они накопились, не он навлек их на Россию, но природа и люди при нем ополчились. Ужаснейшие преступные страсти в его время должны потрясти мир, и гнев Божий справедливо карать их. Увы, буря зашумела в то самое мгновение, когда взялся он начать свое царственное плавание. Никто не знал, никто не думал о его предназначении; но многие в неблагосклонных взорах его, как в неясно писанных страницах, как будто уже читали историю будущих зол.

(Вигель: II, 124)

Как известно, Николай сам любил море и в подражание великому пращуру строил свой мифологический образ как образ отважного мореплавателя, а в аллегорическом плане как кормщика, стоящего у руля России, усмирителя мятежных волн[196]. Эта роль разыгрывалась Николаем в официальных репрезентациях своей власти, как, например, в смотре Военно-морских сил России, устроенном летом 1832 года по случаю визита в Петербург английского посла лорда Дургама: «Государь, сидя в шлюпке, на которую сошел с парохода, одной рукой правил рулем, а другой придерживал у себя на коленях шестилетнего своего сына, генерал-адмирала русского флота Константина Николаевича, и таким образом объезжал суда» (Шильдер 1997: II, 519).

В официальную легенду его царствования вошли несколько историй о реальных морских бурях, пережитых государем. Об одной из них — самой важной дня упомянутой «легенды» — мы уже говорили в предыдущей главе: плавание государя на корабле «Императрица Мария» 3 (15) — 8 (20) октября 1828 года. Сообщение об этой «жестокой буре, какой не запомнят самыя опытныя моряки», печаталось в официальных газетах вместе с информацией о взятии Варны: «порывы ветра повредили все снасти, чрез двадцать четыре часа буря утихла, и после шестидневного плавания корабль 8 числа, в 3 часа утра, бросил якорь в Одесском Порте» (Санкт-Петербургские ведомости, 19 октября 1828 года).

Приведем более подробное описание этой бури, сделанное ее свидетелем, графом А. Х. Бенкендорфом. По словам последнего, император отправился в плавание в сопровождении своей свиты, включавшей, помимо Бенкендорфа, графа Воронцова (покорителя Варны), графа Орлова, Адлерберга, графа Станислава Потоцкого и прусского генерала Ностица:

Мы были уже на половине дороги к Одессе, как вдруг началась буря, превратившаяся вскоре в совершенный шторм. В несколько минут у нас совсем сломаю бизан-мачту, повредило и другие, и порвало снасти. Волнение сделалось так сильно, что невозможно было ни предупреждать, ни исправлять повреждений; оставалось закрепить руль и отдаться на произвол волнам. Все особы свиты легли по койкам <…> Только государь, граф Потоцкий и я были здоровы и на ногах, цепляясь за все встречное, когда хотели передвинуться с одного места на другое. Ветер так ревел, что нельзя было расслышать друг друга иначе, как крича на ухо <…> Еще сутки такой же бури, и русского монарха выбросило бы на турецкую землю! Государь, оставшийся неизменно твердым и снисходительным, упрекнул меня в данном мной совете плыть морем лишь словами, что ему непременно надо поспеть в Петербург к 14-му октября, т. е. к рождению его матушки, но теперь эта задержка, вероятно, тому воспрепятствует. Наконец, после 26-часовой бури, ветер <…> стал несколько ослабевать и позволил нам, по крайней мере, не пятиться назад. Люди принялись за работу со всем жаром, который им внушало присутствие государя, главнейшие повреждения были по возможности исправлены, и корабль стал слушаться руля.

(Шильдер 1997: II, 168–169).

Именно эту бурю имел в виду Жуковский в патриотическом стихотворении 1834 года «Грянем песню круговую» (см. комментарий Н. Серебренникова; Жуковский: II, 690):

Злися в море непогода —

Смех ему тревога вод,

Буря встань среди народа —

Взглядом он уймет народ.

(Жуковский: II, 298)

(Последние два стиха — указание на холерные бунты в Петербурге и новгородских поселениях, лихо усмиренные молодым императором.)

Иными словами, образ короля Карла, не поддающегося общей панике, а молча правящего кораблем[197], удачно вписывался в николаевскую легенду. Благодаря своей мифологичности баллада оказалась способной «моделировать» поведение государя и в будущих опасных приключениях, так что ее восприятие могло постоянно обогащаться новыми историями о мужестве царя-кормщика. Жуковский, думается, не случайно опубликовал эту балладу в 1835 году, после известной истории о шторме, застигшем Николая по пути в Штетин. Буря, бросавшая прогулочный корабль императора «Ижора», «как мячик», потопила в тот день множество судов и, таким образом, «дала повод иностранным газетчикам разгласить, что император Николай был поглощен волнами со всею свитою». Летописец царя, граф Бенкендорф, сообщал, что Николай собрал свиту на совещание «и весело потребовал мнение этого импровизированного совета». Спутники государя поспешили согласиться с капитаном, предлагавшим вернуться в Кронштадт, «к великой радости Волконского, небольшого охотника до бурь, тут же зарекшегося ехать куда-нибудь впредь водою» (Шильдер 1997: II, 538–539). Шутливое изображение «совета пэров» в балладе Жуковского как бы предвосхищало «импровизированный совет» соратников императора. Заметим также пропагандистские обертоны образа отважного государя-кормщика: с начала 1830-х годов этот идеализированный образ был полемически направлен против западных критиков императора, мешавших ему вести корабль России к цели[198].

5

Для Жуковского поведение царя в реальных морских бурях символизировало самую суть и миссию власти[199]. Как уже говорилось, во второй половине 1820-х — самом начале 1830-х годов в творчество поэта входит тема трудной истории, истории-испытания (тяжелая война, холера и холерные бунты, революция во Франции и Польское восстание; смерть и болезни близких, мысли о собственной кончине). Эта тема проходит свой путь развития, встраиваясь в эсхатологический сюжет, разрабатываемый Жуковским. В начинающей период балладе «Торжество победителей» христианское смирение перед неизвестной волей требуется от победителя и побежденного, царя и солдата. Сам «царь царей» Агамемнон представлен здесь государем печальным и бессильным перед властью небесных сил (этот образ еще близок александровскому мифу кроткого благочестивого царя). Но уже в «Русской славе» 1831 года историософская картина меняется. На первом плане появляется могучий царь — исполнитель воли небес:

Трудна пора: война и грозный мор

Царя и Русь отвсюду осадили;

Народ в беде ударил к бунту сбор;

Мятежники знамена посрамили;

Явился Царь: их облил страх;

Губители оцепенели.[200]

(Жуковский: II, 285–286)

Новое царствование, начавшееся с катастрофы, требовало разработки новой идеологии и эстетики, отличных от триумфальной «поэзии Александра». Героическая эстетика Николая в творческом сознании Жуковского стала складываться уже в первые дни нового царствования. Первичным явился мотив самоотвержения власти (впоследствии разработанный в целую политическую теодицею). Жуковский стал невольным свидетелем того, как Николай поначалу отказался от царской власти и присягнул Константину. Через эту прекрасную «жертву» он, согласно Жуковскому, и стал царем по воле самого Господа[201]. Если Александр был Благословенным, то Николай — Богоизбранный, он послан Богом для спасения мира в годину бед.

Восстание декабристов было грозным предзнаменованием и первым испытанием нового монарха. В письме к Тургеневу от 16 декабря 1825 года Жуковский убеждал друга: «[Г]осударь отстоял свой трон: в минуту решительную увидели, что он имеет и ум, и твердость, и неустрашимость <…> Он может твердою рукою схватиться за то сокровище, которое Промысел открыл ему в минуту роковую» (письмо к Тургеневу от 16 декабря 1825 года). Когда государь смиряется перед волей Всевышнего, то и его подданные должны смириться перед волей богоизбранного царя. Если же они бунтуют, то восстановление порядка государем есть его религиозная миссия. Кульминацией в эстетической и идеологической разработке образа Николая стало описание усмирения последним холерного бунта 1831 года. Здесь Жуковский признал «одну из высочайших минут поэтического вдохновения» «в одном слове [императора] на колена».

Иными словами, в историко-поэтической концепции Жуковского демоническим силам разрушения и зла противостоит мессианская фигура могучего, мужественного и молчаливого царя, укрощающего обезумевшую свирепую стихию «магическим обаянием геройской отваги» и твердою рукой ведущего «ковчег России» в обетованную землю. Эта святая «поэзия силы» востребована, по Жуковскому, самим Провидением в период тяжких исторических испытаний[202].

Между тем уже в конце 1831 года Жуковскому начинает казаться, что время грозных испытаний для России заканчивается. Так, возвращение императора после подавления бунта в новгородских поселениях в день рождения своего второго сына интерпретируется поэтом как знамение судьбы: «Я тогда же ему сказал. Государь! Это перелом. Все пойдет лучше. Бог прислал вам об этом вестника» (ПЖТ: 261). В упоминавшемся выше стихотворении «Русская слава» поэт обращается к новорожденному царевичу с пожеланием-предсказанием:

Под грозным шумом бурных дней

Сном непорочности почия,

Нам времена являй иныя

Святою прелестью своей:

Отец твой будет честь царей:

Возблагоденствует Россия.

(Жуковский: II, 286)

Спокойствие, обретенное Россией после периода исторических бурь, заслуга ее государя, «чести царей».

6

Баллада 1832 года о плавании Карла фиксирует те черты русского императора, которые Жуковский поэтизировал (можно сказать, что это стихотворение — поэтическое изображение характера и миссии Николая, подобно тому как «Граф Гапсбургский» был поэтическим изображением характера и миссии Александра). Восхищение вызывают отвага, твердость воли, постоянство и благородное молчание, противопоставляемое как многословию, так и бездеятельности (характерно, как экономно дается в стихотворении многозначный образ Карла!). Эстетическим эффектом баллады вновь оказывается узнавание читателем в средневековом идеальном короле своего императора[203]. Сам выбор короля рыцарей Карла Великого в качестве прообраза для Николая не случаен. Рыцарский декор этой баллады, несомненно, отвечал эстетическим вкусам императора и его двора[204]. Как известно, в придворных «готических спектаклях» того времени Николай и его свита, облеченные в доспехи из арсенальной коллекции императора, с увлечением играли средневековых рыцарей, устраивали «карусели» и рыцарские турниры[205]. Эти спектакли выражали, по справедливому наблюдению Р. Уортмана, принадлежность двора «к западной рыцарской культуре» (Уортман: 444), у истоков которой как раз и стоял цикл легенд о короле Карле и его верных рыцарях. Однако, как и в случае с «Графом Гапсбургским», поэтическая концепция этой баллады не исчерпывается комплиментарным сравнением. За историко-политическим планом стихотворения стоит план религиозный.

Для символического прочтения баллады актуален самый маршрут путешествия Карла и двенадцати его спутников в Святую землю (отсутствующий, как уже говорилось, в сказаниях о короле франков). Этот сюжет, несомненно, восходит к истории о буре, в которую попали Христос и двенадцать его учеников: «И поднялась великая буря; волны били в лодку, так что она уже наполнялась водою. А Он спал на корме на возглавии. Его будят и говорят: Учитель! неужели тебе нужды нет, что мы погибаем! И встав Он запретил ветру и сказал морю: умолкни, перестань. И ветер утих, и сделалась великая тишина. И сказал им: что вы так боязливы? как у вас нет веры? И убоялись страхом великим и говорили между собою: кто ж это, что и ветер и море повинуется Ему?» (Мк 4, 37–41).

К этому евангельскому сюжету отсылает и короткий монолог одного из спутников Карла, Тюрпина-святителя: «Мы все плывем к святым местам! — // Сказал, крестясь, Тюрпин-святитель. — // Явись и в пристань по волнам // Нас, грешных, проведи Спаситель!» (Жуковский 1990. II, 186). Только Тюрпин не знает, что Спаситель уже с ними в образе молчаливого кормщика-государя, следующего Его завету. Как и «мистическая баллада» «Граф Гапсбургский», «Плавание короля Карла» призвано напомнить не только о миссии земной власти, но и об источнике последней — власти небесной. За образом средневекового короля, сопровождаемого двенадцатью пэрами, стоит не только образ русского царя, но и образ Христа, способного управлять бушующим морем, а также тема спасительной веры, ведущей человечество в обетованную землю. Именно в этом религиозном контексте следует понимать и «морскую метафору» русской монархии, развернутую Жуковским в целую картину. «Самодержавие — в истинном смысле, — писал он в 1840-е годы, — можно сравнить с благоразумным капитаном корабля, который, будучи полным властителем своего судна (без чего не может быть никакого безопасного плавания), сам покоряет свои действия указаниям компаса, карты и звездам небесным; они ведут корабль через пустыню моря, спасают его от мелей и подводных камней и хранят его в буре: и все корабельные люди безусловно и с доверенностию покоряют себя путеводной власти, которая действует спасительно, без произвола, руководствуясь верным законом» (Жуковский 1902: X, 37)[206].

* * *

Напомним, что разработка «александровского мифа» Жуковским началась с воспевания вечного мира, утвержденного государем после войн с Наполеоном. Поэзия 1814–1821 годов — поэзия грандиозного триумфа, вечного праздника, преображения мира и души поэта. «Николаевский миф» начинается в творчестве Жуковского с введения темы продолжающейся истории и образа пылающего града. Поэт теперь не бард царского триумфа, не взволнованный пророк пробуждения мира и не певец счастливого царства фей, граничащего с небесной обителью, но умудренный опытом толкователь сегодняшних испытаний в плане таинственного Провидения; он наставник наследника престола, которому суждено будет преобразовать Россию, и провидец грядущего во тьме нынешнего.

В 1832–1834 годах Жуковскому казалось, что полоса испытаний, выпавших на долю России, прошла, настало время прочного мира. Символическим подтверждением последнего стали два значимых события 1834 года: присяга государя наследника на верность отцу и водружение Александровской колонны в Петербурге. Первое означало связь с прекрасным будущим России, второе — с ее героическим прошлым (таким образом, настоящее, обеспечивающее историческую преемственность и порядок, олицетворялось императором Николаем). Программная статья Жуковского об открытии Александровской колонны 30 августа 1834 года начиналась с уже знакомого нам изображения ночной бури, очистившей небо. В день торжества солнце «взошло великолепно» и глазам предстало чудное зрелище, знаменующее, по Жуковскому, что «Россия, все свое взявшая, извне безопасная, врагу недоступная и погибельная, не страх, а страж породнившейся с нею Европы, вступила ныне в новый великий период бытия своего, в период развития внутреннего, твердой законности, безмятежного приобретения всех сокровищ общежития», что она, «как удобренное поле, кипит брошенною в недра ея жизнию, и готова произрастить богатую жатву гражданского благоденствия, вверенного самодержавию, коим некогда была создана и упрочена ея сила…» (Жуковский 1902: X, 29–32)[207]. Символом этого нового периода становится грандиозный памятник минувшему — колонна, увенчанная ангелом с лицом Александра. Однако в отличие от «александровского мифа» мирное бытие не мыслится всемирным, но только национальным (Россия — страж Европы), а следовательно, оно в принципе уязвимо. В новой апокалиптической версии Жуковского «дорога бурь», как и положено, «приводит к тишине», но поэт видит, что до истинной пристани еще далеко, а потому от путников все еще требуются вера, терпение, мудрость и историческая отвага.