REGINA PRUSSIAE?
REGINA PRUSSIAE?
Кенигсберг и Восточная Пруссия на четыре года оказались под властью «русских медведей». Фридрих был уверен, что Елизавета присоединит этот регион к своей обширной империи; вконец приуныв, он даже заявлял, что готов уступить ей отторгнутые земли{853}. Он считал, что варвары с востока, по своему обыкновению, ограничатся тем, что будут «обжираться, пьянствовать и грабить», но никогда не совершат «ничего великого»{854}. Не тут-то было: русские вели себя образцово, управлять Кенигсбергом и Восточной Пруссией старались по справедливости. Король не смог скрыть возмущение, когда на тамошних придорожных указателях, ошарашивая путников, появилась надпись «Новая Россия»{855}. Разве не было это свидетельством намерения императрицы аннексировать территорию на веки вечные? Создала же она «Новую Сербию» для защиты своих границ! Да и контроль над Голштейнским герцогством, который князь Петр оставил за собой, говорил о желании России вмешиваться в германские дела. Намерение прибрать к рукам Восточную Пруссию выглядело логическим продолжением той же позиции. К тому же регион в этом случае создаст буферную зону, предохраняющую страну от прусской агрессии.
Опасения Фридриха подтверждались целым рядом важных признаков. Так, в первые же дни оккупации жителей Пруссии заставили принести клятву верности российской императрице, и новые хозяева края при всяком удобном случае напоминали им об этой волей-неволей обещанной преданности. Императорский указ, оглашенный в феврале 1758 года, повелевал во имя славы и чести защищать Восточную Пруссию как часть Российской империи. Если Фридрих попытается отвоевать ее обратно, совет прикажет армии все здесь опустошать, а мужчин, годных к воинской службе, мобилизовать, чтобы Гогенцоллерн не смог усилить за их счет свои войска{856}.
«Генерал-губернатором Прусского королевства» стал Фермор; все решающие административные функции в области финансов, правосудия, охраны порядка были поручены русским военным немецкого или прибалтийского происхождения. Большинство германских политиков предпочли покинуть столицу Восточной Пруссии. Военный совет потребовал от Фермора еженедельных донесений о состоянии городского управления и взаимоотношениях русских и пруссаков, вынужденных жить бок о бок. Первым же очередным манифестом Елизавета предоставила Кенигсбергу ряд привилегий. Местному населению гарантировали свободу вероисповедания. Лютеран и кальвинистов, составлявших здесь большинство, избавили от обязанности пускать русских военных на постой. Каждый мог распоряжаться своим имуществом по собственному усмотрению и без помех заниматься своими делами. Коммерция не будет подвергаться утеснениям, однако тем не менее останется под контролем оккупационных властей{857}. Никого не будут принуждать идти на службу к русским. Чиновники города и всего региона имеют право подать в отставку, но им придется уступить четвертую часть своего состояния, если, конечно, они не предпочтут отправиться в ссылку в Россию. Собственность всех тех, кто бежал, чтобы примкнуть к бранденбургскому властителю, будет конфискована. Пятьдесят семь селений, принадлежавших таким беглым землевладельцам, отныне меняли свой статус: крестьянам надлежало теперь выплачивать налоги в казну императрицы.
Местная пресса подстрекала предприимчивых людей переезжать в Россию, ведь в этой стране не хватает жестянщиков, оружейников, ткачей, суконщиков, дубильщиков, сапожников и даже полковых музыкантов{858}. Это способствовало тому, что бюргеры и чиновники стали служить новой администрации, а взбешенный таким поворотом событий Фридрих II в ответ развязал в Саксонии жуткие репрессии{859}. Так или иначе, приходится констатировать, что король по-прежнему весьма упорно воздерживался от комментариев но поводу судьбы Кенигсберга. Если он и вспоминал о ней, то лишь затем, чтобы выразить свое презрение к жителям города, всем этим трусам, изменникам, предателям, согласившимся присягнуть Елизавете.
С австрийской стороны все радовались столь успешному завоеванию; Мария Терезия пожаловала Фермору титул графа Священной Римской империи германской нации{860}. А вот в Версале оккупацию Восточной Пруссии восприняли довольно кисло{861}. Французская дипломатическая переписка того времени поражает своей двусмысленностью. Конечно, выигрышная позиция России в Восточной Пруссии позволяла Людовику и Марии Терезии сокрушить Фридриха, которого они именовали врагом рода человеческого{862}. Но вместе с тем разговоры о вероятном разделе Польши или ее аннексии со стороны России уже были у всех на устах. Что до формальных обязательств Елизаветы отдать Восточную Пруссию королю Августу III в обмен на Курляндию и приграничные территории, об этом как та, так и другая сторона незамедлительно забыли. Людовику этот восточный фронт был необходим, ведь ему угрожали не менее тридцати тысяч пруссаков, стоявших у самого порога; вследствие этого Франция была вынуждена затыкать рот негодующим полякам{863}. Король жаждал дать передышку своим войскам. Таким образом, выходило, что вопреки уверениям его представителей при дворах Центральной Европы в 1758 году Восточная Пруссия, Кенигсберг, да, чего доброго, и Польша отнюдь не входили в число первоочередных забот Людовика.
Фермор возвратился на театр военных действий в 1758 году. На прощание бюргеры Кенигсберга преподнесли ему походный шатер из зеленого шелка и 3000 флоринов. Генерал-аншеф, принимая столь щедрые дары, с трудом скрывал смущение. Спустя несколько недель в город торжественно въехал его преемник Николай Корф. Этот дипломат, военный высокого ранга и фактический кузен Елизаветы (по жене) оставался в подчинении главнокомандующего, но оба они зависели от решений совета. Корфу было приказано поддерживать строгую дисциплину в частях, стоявших на территории Восточной Пруссии, а населению дать почувствовать великодушие и добрую волю ее императорского величества но отношению к завоеванным народам{864}. Во время правления этого аристократа, склонного к роскоши, жизнь в Кенигсберге изменилась.
Корф старался согласовать деятельность администрации города и всего региона с механизмами правления, принятыми на Руси; так, он учредил канцелярию Кенигсберга, призванную обеспечить централизацию управления краем{865}. Новый правитель стремился заменять чиновников высокого ранга, не справляющихся с новой ситуацией или больных, молодыми и управляемыми из числа местных уроженцев, но за их работой должны были надзирать русские офицеры. Так, Андрей Болотов, великолепно владеющий немецким языком, был отозван из армии ради работы в канцелярии. Он изо дня в день фиксировал в своих записях трудности, возникающие в ее работе: оккупантам, не сведущим в местной юрисдикции и, главное, не знающим языка, мудрено разобраться в текущих делах; к тому же взаимопонимание между двумя нациями осложнено обоюдным недоверием, административная деятельность заторможена, особенно в сфере взимания налогов{866}. В 1759 году в Восточную Пруссию были посланы десять студентов Московского университета; предполагалось, что они займутся переводом указов, законов и официальной корреспонденции. Но хотя эта задача превосходила их лингвистические возможности, их не отправили обратно на родину и они записались в университет Кенигсберга для дальнейшего обучения{867}.
Факультет права этого университета стал высшей юридической инстанцией региона — русские сочли недопустимым, чтобы здешнее законодательство определялось Берлином, остававшимся под контролем Фридриха II. Ответственность за дела, имевшие касательство к русской армии, была возложена на военную канцелярию Кенигсберга. Русских солдат, подозреваемых в грабежах, подвергали тяжким карам. Жертвы имели возможность обращаться с жалобами — согласно распоряжению, компенсации зачастую могли превышать причиненный урон. С другой стороны, 18 июня 1760 года Корфу пришлось пригрозить населению штрафами или наказаниями в случае нападок на его людей и дать обитателям провинции понять, что по отношению к оккупантам надлежит держаться смирнее и достойнее{868}. Но несмотря на свою видимую пассивность и на то, что некоторым пришлись по вкусу новшества, которые захватчики привносили в местный образ жизни, жители Восточной Пруссии оставались сторонниками Фридриха Великого. Военнопленные часто умудрялись сбегать от своих русских стражей и возвращаться домой, а местные жители охотно помогали беглецам. Многие молодые люди покидали Восточную Пруссию, чтобы присоединиться к неприятельскому войску; при этом они смело могли рассчитывать на содействие обитателей пограничной зоны. Существовали также отдельные подпольные группы, причастность к которым каралась смертью, хотя этот приговор Елизавета заменяла пожизненной ссылкой в Сибирь{869}.
Заботясь о поддержании спокойствия внутри страны, Корф приказал разоружить местное население полностью. Даже ружья из коллекций конфисковали и передали в арсенал.
Хранить у себя свинец и порох было запрещено{870}. Вскоре правителя стали осыпать жалобами крестьяне и лесники, которые больше не могли давать отпор браконьерам, «польским разбойникам», волкам и медведям. 3 апреля 1758 года лесным сторожам разрешили забрать свое оружие обратно; к концу года это позволение распространили на охотников и владельцев дворянских поместий — правда, под солидный залог{871}. Корф опасался возможных восстаний, бунта против русских гарнизонов. Он распорядился, чтобы дороги и городские ворота всегда были под надзором, передвигаться без пропуска стало невозможно{872}. Он даже запретил колокольный звон из боязни, как бы он не подтолкнул население к мятежу. Когда прусские войска приходили в движение, аресты на оккупированных землях учащались.
Манифест императрицы, датированный 5 марта 1758 года, требовал уплаты контрибуции в один миллион флоринов, причем сумма должна выплачиваться в два приема — первая часть 1 июля, остальное 1 сентября того же года{873}. По категориям населения сумма распределялась так: дворяне обязывались платить в общей сложности 112 690 флоринов, коммерсанты, дельцы и евреи — 686 960 флоринов, университет и его персонал — 32 351 флорин, судейские и духовенство — 16 308 флоринов. Две трети суммы приходились на жителей по категориям населения Кенигсберга. Маленькие городки, в особенности те, что понесли урон во время кампании Апраксина, не могли удовлетворить подобные требования, так что Кенигсбергу пришлось одолжить изрядную сумму Рагниту, Алленбургу и Гольдапу{874}. Фермор и Корф поняли, что их «подданные» доведены до изнеможения, а между тем Россия вовсе не была заинтересована в разорении края. И вот наместники попытались добиться от Елизаветы уменьшения поборов. Царица согласилась на четверть скостить сумму контрибуции. Однако весной 1759 года вышел новый указ, внезапно повысивший ее до миллиона флоринов в городах и миллиона талеров для сельской местности. Запаздывающие с выплатами будут обязаны принимать на постой русских солдат. В небольших городах и селениях сбор подати оказался весьма затруднительным.
В 1760 году все мужское население, включая детей, обязали платить военную подушную подать 200 флоринов в год.
В Кенигсберге насчитывалось тогда 16 698 обитателей мужеска пола, из них 6320 были освобождены от подати и 6372 оказались неимущими; таким образом, 4006 человек должны были выплачивать дополнительно сумму в три с лишним миллиона рублей{875}. Вскоре правитель получил петицию с детальным описанием внушающего беспокойство состояния населения; подписавшиеся под ней умоляли его упразднить налоги. Копия этого документа была отправлена Воронцову, к этому времени он уже был государственным канцлером империи. Депутация из трех человек отправилась в Петербург в надежде найти поддержку у влиятельных лиц. Эта поездка и подарки обошлись в 40 000 талеров. Воронцов отказался принять предложенные ему 20 000 рублей, найдя их «незаслуженными»{876}. И все же путешествие этих бюргеров увенчалось успехом: они добились отсрочки платежа и уменьшения суммы налога на 350 000 талеров. Расходы, предназначенные на содержание русской армии, также были урезаны. Наконец год спустя Елизавета распорядилась избавить Восточную Пруссию от налогового бремени, к немалой досаде союзников России Марии Терезии и Людовика XV. По их мнению, Фермор и его преемник Петр Салтыков не извлекали из этой страны никакого прибытка, в то время как Фридрих II бессовестно эксплуатировал Саксонию и Мекленбург. Австрийцы и французы требовали от Воронцова объяснений: разве русские, пусть и без злого умысла, не обогащают Восточную Пруссию, тем самым подыгрывая Гогенцоллерну? Канцлер возражал, что все полюбовные соглашения заключались через посредство Польши, население которой в первую очередь и получает от них выгоду. К тому же Кенигсберг и весь этот регион, но его мнению, слишком обеднели, чтобы выдержать новые налоги{877}. Вскоре русские оккупационные власти осознали, что в Восточную Пруссию из Бранденбурга просачиваются фальсифицированные деньги — монеты, вес которых не отвечал объявленной стоимости{878}. В январе 1759 года некоему мастеру-чеканщику было поручено составить рапорт касательно выявленных обстоятельств и выдвинуть предложения по поводу создания новых монет. И в скором времени Военный совет приказал изготовить их с тем расчетом, чтобы они могли полноценно участвовать в обменных операциях. Воронцов набросал эскизы{879}. Новые монеты в три, шесть и восемнадцать грошей полагалось чеканить в Кенигсберге; на них предполагали изобразить бюст Елизаветы, ее инициалы или двуглавого орла{880}. Эти деньги были предназначены для выплаты жалованья русским военным и для покрытия армейских расходов. Едва монеты выпустили, они исчезли как по волшебству, а неполноценные продолжали появляться снова и снова. Весной 1760 года Корф опубликовал новый указ, ужесточавший санкции: тем, кто расплачивается такими деньгами или соглашается их принимать, грозит конфискация имущества. К исходу августа он приказал составить перечень монет, изымаемых из обращения с 1 января 1761 года. Населению предлагалось менять их на деньги нового образца под присмотром комиссии, состоящей из русского офицера и городского коммерсанта. Монеты с изображением Елизаветы становились все большей редкостью, сроки обмена снова были продлены. Проблемы с оборотными денежными знаками оставались неразрешимыми до окончания русской оккупации.
Фридрих II, разъяренный примиренческим поведением кенигсбергских бюргеров в отношении русских, на свой манер спровоцировал ужесточение политики тамошних правителей — Корфа и в особенности Петра Салтыкова. Король с беспардонным размахом развернул в Саксонии воинский набор для пополнения своей армии, но русские до 1761 года все же колебались, воздерживаясь от аналогичных мер. Их опасения были обоснованными: существовала реальная угроза, что здешние новобранцы, забритые силком, могли дезертировать и перебежать в прусскую армию. В крайнем случае парни из Восточной Пруссии могли бы служить на российской территории или охранять ее северные границы, но тогда возникла бы проблема с языком{881}. К тому же тоска по родине вызывала бы в их среде болезни, самоубийства и побеги. Надзор за этими людьми пришлось бы поручить русским военным, чье присутствие куда нужнее на полях сражений. Фридрих же в который раз усложнил положение своих бывших подданных, угрожая высшей мерой наказания всякому, кто пойдет служить в русскую армию{882}. Итак, русские отказались от мысли рекрутировать германцев в свое войско, но были тем не менее полны решимости компенсировать этот ущерб, вымогая плату натурой: съестными припасами, лошадьми и транспортными средствами для армейских нужд.
Вышел указ, обязывающий население поставлять русскому войску определенное количество зерна, сена, соломы и мяса. Жителям также поручалось снабжать его лошадьми, санями и повозками для доставки провианта. Уже в феврале 1758 года Корф распорядился о передаче войску 2000 саней, а в мае 1759 года потребовал уже 5000, запряженных четверкой, чтобы доставлять все необходимое из Мемеля в Кенигсберг. Все это предоставлялось якобы во временное пользование, но владельцам редко удавалось получить обратно свое добро: из-за скверных дорог, зимней непогоды и разболтанности русских солдат полозья и колеса приходили в негодность.
Оккупанты не щадили лесов Восточной Пруссии. Привычные к избытку топлива, они пренебрегали всеми законами культурного лесопользования. К тому же русской армии требовались балки, доски и бревна, а также дерево для производства древесного угля, предназначенного для горячей ковки и получения смолы, в которой чрезвычайно нуждался флот. Офицер Яковлев признавался, что стародавний прусский закон, запрещающий рубить сучья без дозволения лесной охраны, привел его в замешательство. Чего ради везти строительный лес из Польши, когда его сколько угодно здесь, в окрестностях городов{883}? Его соотечественники валили деревья тысячами, причем именно вблизи от Кенигсберга; территория Куршской косы стала непригодной для обитания из-за того, что на вырубленные пространства наступали дюны. Корф на сей раз не колебался: когда строевого леса, пригодного для утилизации, более не оставалось, он приказывал разрабатывать леса, находящиеся в частной собственности. Русские, с одной стороны, старались уважать германские традиции, а с другой, стирали с лица земли все, что было связано с моральными, культурными и политическими установлениями Фридриха II.
Любое напоминание об этом короле попало под запрет: прусский орел исчез со стен зданий и газетных страниц, во всех казенных помещениях убрали портреты Гогенцоллерна, повесив вместо них Елизаветины. Русские офицеры бдительно следили за почтой, письма перед отправлением прочитывались, потом заклеивались и, если никаких проблем не возникало, отсылались адресату. Однако издательское дело в ту пору процветало: Якоб Кантер получил императорскую лицензию на создание издательского дома, Гарткнох готовил к публикации труды Канта, Гамана и молодого Гердера, который обосновался в этом университетском городе благодаря поддержке русского военного врача{884}. Несмотря на оккупацию, столица Восточной Пруссии нисколько не утратила своей привлекательности в глазах интеллектуалов.
В отношении населения захваченного края русское правительство чередовало заигрывания и угрозы. Местные газеты в один голос превозносили роскошества Санкт-Петербургского двора, великодушие и человечность императрицы Елизаветы. Не иссякали и хвалы, расточаемые оккупационным властям под началом Фремора и Салтыкова и правлению Корфа: кто, как не они, обеспечивает поселянам и знати покровительство ее императорского величества? Фермор с первых же дней своего пребывания в Кенигсберге принялся старательно вводить в регионе все официальные русские праздники. 29 января 1758 года он распорядился праздновать «День вновь обретенного покоя»; каждая победа русских становилась поводом для торжественной церемонии, которая затем должна была ежегодно повторяться. Она неукоснительно сопровождалась церковной службой, во время которой пастор был обязан произнести проповедь во славу России; всякий намек на притеснения, связанные с оккупацией, любая жалоба на финансовые трудности, навязанные населению, — за все это полагались суровые кары. Но однажды некоего священника все-таки занесло, и тогда Фермор распорядился, чтобы тексты проповедей подвергались цензуре{885}. Он также вменил в обязанность возносить молитвы за Елизавету, причем верующие должны были молиться непременно вслух. По воскресеньям всякая профессиональная деятельность запрещалась, даже поселяне волей-неволей шли в церковь — от такого принуждения даже бесправный русский мужик у себя на родине был избавлен. Устремления воинские и церковные по всякому поводу совпадали, как это принято на Руси{886}. Стоило верующим затянуть «Тебе, Бога хвалим», с крепостных стен им в ответ гремели пушечные залпы, а по улицам торжественным маршем топали войска.
Корф, хоть и питал склонность к роскоши, не забывался. Он искал общества местных олигархов; молва утверждала, что он влюбился в графиню фон Кейзерлинг, урожденную Каролину фон Труксесс-Вальдбург, хозяйку самого шикарного из кенигсбергских салонов{887}. Наподобие русской государыни, он тоже не обращал особого внимания на социальное происхождение своих сотрапезников: чтобы получить приглашение к нему, было достаточно иметь некоторые заслуги. Так, среди самых обласканных гостей Корфа встречались университетские профессора. К завтраку в свои дворцовые апартаменты он приглашал местных бюргеров. И худо приходилось тому, кто не был с ними достаточно любезен! Корф созывал дворян и богатых горожан на свои ужины и балы, где строго соблюдались требования к парадной форме одежды. По русскому придворному обычаю он регулярно затевал маскарады, в которых участвовали жители города, ошеломленные роскошной иллюминацией и фейерверками, устроенными на средства налогоплательщиков{888}.
Знамена, расшитые латинскими изречениями, аллегорическими изображениями и эмблемами, славящими Елизавету, напоминали о терпимости и милосердии завоевателей.
Университет принимал участие в этих празднествах, но включался в действо не с самого начала, а спустя два дня. Тогда студенты и преподаватели собирались во дворе, чтобы присутствовать при торжественном шествии правителя, сопровождаемого военными. Уклониться от этой обязанности значило поставить крест на своей карьере, ибо служебное продвижение каждого зависело от решений Елизаветы. Иммануил Кант обратился к ней с просьбой предоставить ему кафедру логики и метафизики[19],{889} — тщетно: хотя он принимал кое-какие риторические предосторожности (именовал себя преданным рабом ее величества), его ходатайство проигнорировали.
Между тем императрица объявила себя гарантом независимости университетского обучения. На занятия туда записались восемнадцать русских студентов. Кое-кто из офицеров императорской армии тоже прошел тамошний курс, в том числе у этого Канта, в ту пору молодого преподавателя, который давал им также и частные уроки{890}. Казалось, Кенигсберг становится вторым университетским городом гигантской империи после Москвы, где высшее учебное заведение было открыто в 1755 году. Русские власти проявляли особый интерес к библиотекам, где они распорядились вести систематический учет фондов. Эти фонды должны были послужить образцом при выборе книг, приобретаемых для Петербургской академии наук и Московского университета{891}.
Офицеры с размахом пользовались своим мирным пребыванием в Кенигсберге: все их время занимали театры, маскарады, карты, бильярд, таверны и женщины легкого поведения{892}.[20] Эта праздная жизнь позволила им также открыть для себя евреев — народ, которому запрещалось селиться на российской территории. Болотов восхищенно любовался рынками, где израилиты в традиционных одеяниях продавали диковины любого сорта. Благодаря своим друзьям он смог посетить кенигсбергскую синагогу. Он оставил нам подробное описание, свидетельствующее об уважении к любой религиозной практике, воодушевленной глубокой верой, какая исходила от этих людей, что там молились. Однако само богослужение оказалось выше понимания молодого офицера, и он, взбудораженный звуками, которые для его слуха были дисгармоничными, и странной молитвенной жестикуляцией прихожан, не выдержал и расхохотался. Прежде чем покинуть синагогу, он не преминул обратиться к старейшим из присутствующих с благодарностью, что доставили ему такое «развлечение»{893}. Но до последнего предела его изумление дошло тогда, когда ему довелось побывать на свадьбе в доме богатых еврейских коммерсантов: по сути, его сотрапезники ничем не отличались от того высшего прусского общества, к которому молодой переводчик успел привыкнуть, настолько безукоризненно ассимилировались зажиточные израилиты, в особенности дамы{894}. И в то же время русские власти с подозрением относились к евреям — выходцам из Польши; архивы канцелярии Кенигсберга свидетельствуют о том, что судебные процессы по обвинению их в воровстве, шпионаже и изготовлении фальшивых монет стали затеваться чаще. А указ от 25 сентября (6 октября) 1761 года приравнивал евреев, среди прочего, к браконьерам{895}. Читая акты Тайной канцелярии, нетрудно заметить, что среди русской элиты того времени возникло увлечение франкмасонством. Его «импортировали» в Россию офицеры-иностранцы, в числе коих был генерал Кейт, тем временем перешедший на службу к Фридриху II. Сама же Елизавета под влиянием высших чинов своей церкви по-прежнему считала, будто масоны практикуют кровавые языческие обряды, противоречащие предписаниям православия. Она не стала добиваться запрещения франкмасонства, но те, кто к нему примкнул, считали за благо это от нее скрывать. Пребывание в Кенигсберге для многих молодых офицеров, таких как Александр Суворов или Григорий Орлов, стало поводом посещать масонские ложи сколько вздумается. В 1760 году «братья», русские и местные, собирались на постоялом дворе «Три короны» (то есть прусская, польская и российская); эти контакты, несомненно, способствовали распространению франкмасонства в России в ближайшие десятилетия{896}. Восточные религиозные обряды озадачивали население Кенигсберга, но не оскорбляли его чувств: жители с любопытством глазели на большие православные церемонии, как, к примеру, водосвятие, которое праздновалось в начале каждого года. Старинный храм общины кальвинистов служил теперь гарнизонной церковью, где собирались также немногие штатские, исповедовавшие православие. Начиная с сентября 1760 года русские верующие проводили свои богослужения в церкви Святого Николая (она же Штейндаммер-кирхе, ныне разрушенная). Она слыла одним из красивейших готических храмов города, и ее не превратили в недействующую — вместо этого ее реставрировали и привели в соответствие с надобностями восточного ритуала: там устроили иконостас, соорудили люстры, украшенные двуглавым орлом, и, наконец, упразднили скамьи. Ввиду сложившейся ситуации Елизавета направила туда архимандрита Ефрема с многочисленной свитой попов, певчих и монахов. Едва вступив в пределы города, это высокое духовное лицо получило право на почести, равные тем, какие полагались правителю. Он поспешил благословить бывший лютеранский храм, дабы окончательно преобразить его в православный. Корф потребовал, чтобы католическое и протестантское духовенство приняло участие в торжественном открытии Ефремом этой церкви. Населению от всего этого стало несколько не по себе, люди усмотрели в этой демонстрации притязания на моральное превосходство, хотя русские никакого прозелитизма не допускали. Кое-кто расценил это как знак, что оккупация Восточной Пруссии затянется надолго. Их опасения подтверждались и тем, что прусского орла везде и всюду упорно заменяли двуглавым{897}.
Современники отмечали с беспокойством, что русские принесли с собой присущую им тягу к пышности, что привело к порче нравов населения, до той поры настроенного довольно пуритански. Порча эта распространялась с пугающей быстротой: численность фальшивомонетчиков, воров, сводников и проституток во все годы русской оккупации непрестанно росла. Шефнер, шокированный крайней вольностью поведения, свойственной женам русских офицеров, в том числе самых высокопоставленных, боялся, как бы их пример не привел к тому, что дочери прусской знати и горожан эмансипируются тоже. И впрямь появление русских во многом изменило положение местных женщин. Тот же автор с горечью отмечал, что их уж теперь «так запросто не принудишь»; русские офицеры и адъютанты приятной наружности не только приглашали их на танец, но и пускали в ход все мыслимое искусство куртуазии. Григорий Орлов, будущий любовник Екатерины II, похоже, разбил в тех краях немало сердец{898}. Вопреки запрету властей было заключено несколько смешанных браков; невесте неминуемо приходилось менять конфессию, и свадебная церемония происходила в православной церкви.
Русские офицеры выставляли свое богатство напоказ, они вели роскошную жизнь, распространяли французские гастрономические изыски, пили пунш, кофе и чай, успевшие войти в обиход высшего общества Санкт-Петербурга. Вслед за ними прусские дворяне, буржуа и поселяне стали обращать больше внимания на свою наружность, и даже конская сбруя теперь выглядела по последней моде. Что до русских, они, в свою очередь, открыли для себя картофель, причем по незнанию, как его готовить, да и от обжорства многие всерьез занемогли, было даже несколько смертельных случаев{899}. Оккупанты обратили также внимание на особые свойства янтаря: в 1760 году эту драгоценную смолу доставляли в Зимний дворец целыми ящиками. Судя по всему, такое решение было принято в масонских кругах: Корф поручил транспортировку одному из «братьев», голландскому лейтенанту Хейндрику фон Кейсеру. Ему помогал в этом молодой завсегдатай лож, студент Теодор Готлиб Гиппель, оставивший исключительно любопытные воспоминания о своем путешествии{900}.
Казалось, завоевателям удалось своим деликатным обхождением обмануть жителей Восточной Пруссии настолько, что они и думать забыли о своем короле. В частных письмах даже сам Фридрих II признавал, что «медведи» ведут себя прилично{901}. По мнению Архенгольца, сомнений не оставалось: «Русские считают провинцию своей собственностью и намерены после заключения мира прибрать ее к рукам»{902}. Ходили и другие слухи: мол, Елизавете придется уступить Восточную Пруссию или хотя бы ее часть Польше, чтобы таким образом возместить польскому королю, который одновременно является курфюрстом Саксонии, ущерб, причиненный действиями разгневанного Фридриха. После падения Дрездена, и особенно — с февраля 1757 года, граф Генрих фон Брюль, премьер-министр саксонского курфюрста, посылал в российский военный совет депеши подобного содержания. Бестужев ловко увиливал от ответа, он не мог удовлетворить эти притязания, поскольку австрийцы и в мыслях не имели аннексировать прусские территории. К тому же на карту была поставлена честь Елизаветы — не затем она завоевала Кенигсберг, чтобы уступить его другому{903}.
Аппетиты русских вызывали тревогу в придворных кругах Европы. Царица вступила в коалицию, чтобы обуздать Фридриха и позволить Вене получить обратно Силезию; о завоеваниях, рассчитанных на длительное время, с ее стороны никогда и речи не было. После сражения под Кунерсдорфом (30 июля 1759 года[21]) новый слух привел в уныние коронованных особ, в первую очередь Людовика XV: Россия обменяет Восточную Пруссию на земли Западной Украины вплоть до Днестра. По другой версии, возникшей со времени подписания Версальского договора, Восточная Пруссия отойдет под власть Варшавы в обмен на Курляндию и земли, расположенные вдоль общей с Россией северной границы. Это позволит России главенствовать в торговых делах на Леванте благодаря контролю над грузоперевозками по Черному и Балтийскому морям. Укрепившись таким образом, Россия станет угрожать владениям Порты на Балканах и ослабит султана, старинного союзника Франции на юго-востоке.
Итак, политика императрицы внушала недоверие: вероятная аннексия этих многоконфессиональных регионов, расположенных возле западных границ России, даст ей возможность воздвигнуть там бастионы православия. Была и еще одна гипотеза: Восточная Пруссия войдет в состав империи; Польша в этом случае не останется целостной — иные поговаривали уже и о разделе ее территории{904}. Отношения между Версалем и Санкт-Петербургом были отравлены этими подозрениями, но союзники не могли обойтись без русской армии. Напряженность возрастала день ото дня; члены Конференции отказывались возобновлять переговоры относительно стратегий, которые надобно принять на вооружение в борьбе с противником, и угрожали вообще выйти из альянса с Францией и Австрией. К тому же Фридрих не остался глухим ко всем этим слухам, он принялся интриговать в пользу расширения российской территории за счет Украины. Он давал понять, что был бы готов способствовать этому предприятию, если бы Елизавета захотела подписать с ним сепаратный мирный договор{905}. Мария Терезия и Кауниц, опасаясь потерять свое православное меньшинство, разработали другой план: предложить великому князю Петру, наследнику русского престола, Восточную Пруссию в обмен на его голштейнские владения, соблазняющие Данию. Но этот проект тотчас был отвергнут. Ни для кого не оставалось тайной восхищение, которое будущий Петр III питал к прусскому королю, а подобные переговоры могли привести к рискованному сближению этих двоих в момент, когда Европа боялась за здоровье Елизаветы{906}.
Но отказалась ли Россия от своих замыслов аннексии под давлением союзников{907}? Ужесточение русской политики после оккупации Берлина в 1759 году доказывает обратное. 7 января 1760 года саксонский советник Прассе писал из Петербурга, что Россия из стратегических соображений намерена сохранить за собой Кенигсберг и Мемель, поскольку их порты могут принимать фрегаты и галеры{908}. Конвенция между Россией и Австрией, подписанная в Санкт-Петербурге 21 марта 1760 года, содержала особый секретный пункт, где шла речь о разделе территорий. Елизавета и Мария Терезия обещали друг другу «обоюдно и самым торжественным образом», что императрица-королева снова получит во владение Силезию и графство Глац. Прусское королевство, «ныне завоеванное армиями ее величества императрицы Всероссийской», отойдет к последней в качестве справедливой компенсации за ущерб, причиненный войной, и за все то, что было ею сделано «во имя общего благородного дела». Этот пункт войдет в силу при условии, что Австрия получит территории, упомянутые выше. Дополнительная декларация, датированная тем же днем, уточняла, что Россия оставляет за собой право в будущем принять в отношении королевства Прусского такие меры, какие будут равным образом приятны и для него, и для республики Польской{909}. Елизавета никогда не планировала никаких территориальных уступок в пользу Польши. Основной текст декларации подчеркивает ее «в высшей степени обоснованное» право сохранить свои завоевания. Отдельный пункт посвящен Саксонии: она, ослабленная Фридрихом, должна возвратить себе все курфюршеские владения. Что до короля Польши, ему было предложено делать все необходимое, чтобы «содействовать усилиям двух императорских дворов»{910}. Его задача состояла в том, чтобы пропускать через свою территорию русские войска и поддерживать их. Долго ли царица собирается удерживать Кенигсберг и его страну или все это лишь на время, чтобы смягчить ущерб, нанесенный войной? Провинция была обескровлена — следовательно, за ее аннексией стоял геополитический расчет в чистом виде. Но надобно прибавить сюда и привлекательность Кенигсберга с точки зрения его научного и культурного престижа, порукой тому интерес русских к интеллектуальной жизни этого города. Сведение прусского королевства к одному лишь курфюршеству Бранденбургскому позволяло Елизавете присоединить к своим многочисленным титулам еще один — «царица Прусская»{911}: ее тщеславной и мстительной душе было трудно отказаться от такой чести.
Возникали и другие признаки, подтверждающие, что замысел включения этих земель в состав России реален. Корфа, а за ним и Салтыкова сочли слишком мягкими правителями; раздавалось немало голосов, осуждавших их политику{912}. Был выпущен манифест, возвестивший о назначении на их место Василия Суворова, которому было поручено твердо стоять на страже интересов своей армии. Его солдатам более не дозволялось помогать местным жителям в их повседневных трудах. Вспомнили также о рекрутском наборе пруссаков, за это взялись всерьез: Елизавета более не желала терпеть, чтобы одни лишь ее подданные несли на своих плечах тяготы войны. Отныне Восточной Пруссии полагалось поставлять солдат в русскую армию. Две сотни молодых людей дезертировали, их семьям пришлось выплачивать большой штраф — 200 талеров за человека{913}! Новому правителю надо было навести порядок в администрации и повысить налоги, выплачиваемые в пользу России. В противоположность Корфу он проявлял непреклонность: всякого, кто упорствовал и не платил, подвергали аресту как преступника. Цены за наем саней, повозок и экипажей для русской армии были понижены вдвое; население впервые после разгрома не на шутку ощутило на себе гнет русской оккупации{914}.
Кончина Елизаветы, наступившая 25 декабря 1671 года (по новому стилю 5 января 1762 года), положила конец всем этим намерениям. Фридрих объявил, что готов оставить провинцию в руках нового русского императора, своего тайного союзника, вплоть до подписания всеобщего мирного договора{915}. Суворова Петр III сместил, заменив Паниным, получившим задание подготовить отвод войск. Болотов вместе с большой компанией молодых офицеров возвратился на родину; отъехав на две версты от Кенигсберга, он оглянулся и в последний раз с нежностью, любовью и благодарностью посмотрел на город. Он увозил с собой целую библиотеку, собранную за время пребывания в Восточной Пруссии, важнейшее для русских приобретение{916}. 13 (24) апреля 1762 года Петр III подписал мир с Фридрихом; он возвратил ему Восточную Пруссию безо всяких условий. Кенигсберг и окружающие его земли вновь стали собственностью Гогенцоллерна. Но тот, исполненный злобы к местному населению, которое, на его взгляд, оказалось чересчур податливым, решил, что больше никогда ноги его там не будет.