ПЕРВЫЕ МАНИФЕСТЫ
ПЕРВЫЕ МАНИФЕСТЫ
Совершив государственный переворот, Елизавета не пожелала ночевать в императорской резиденции. Она возвратилась в Летний дворец, чтобы там, в своих покоях, подготовиться к первому официальному выходу. На следующий день она созвала самых верных соратников. В пышном наряде, с орденом Святого Андрея Первозванного, она принимала знаки почтения от князя Никиты Трубецкого, канцлера Черкасского, генерала Салтыкова, графа Воронцова, братьев Шуваловых и Лестока. Разумовский держался в стороне, но не спускал с нее глаз. Ее кузины и подруги Анна Воронцова, Мавра Шувалова и Екатерина Салтыкова занимались примеркой праздничных платьев. Шетарди прикатил на своей роскошной коляске и трижды объехал вокруг здания; он был первым дипломатом, оказавшим почести новой государыне, и, что важно уточнить, он сделал это, не заручившись одобрением Версаля. Мороз стоял трескучий, но Елизавета все же показалась в окне и приветствовала толпу, теснившуюся перед дворцом. Там же собрались гвардейцы — офицеры и солдаты, они громкими криками славили властительницу{153}.
26 ноября Трубецкому было поручено объехать иностранные посольства и консульства с радостным известием.
Формулировку сообщения, похоже, продумали тщательно: Елизавета, дескать, взошла на трон своего отца по просьбе подданных и гвардии. При этом не прозвучал ни один выстрел, ни одна капля крови не пролилась. Новая императрица заверяла коронованных лиц Европы в своей благожелательности. И просила дипломатов как можно скорее известить иностранные дворы о ее восшествии на престол. К тому же она гарантировала, что все ныне действующие договоры будут соблюдаться. Как отреагирует Англия, которая готовилась заключить с регентшей оборонительный альянс? А что скажет Австрия, увязнувшая в своей войне за наследство и в сражениях с Фридрихом II в Силезии? Елизавета не исключала возможности, что придет на помощь Марии Терезии. Все зависело от реакции Людовика XV. Со всех сторон слышались расспросы относительно роли в недавних событиях официальных лиц из французского посольства. Шетарди шумно похвалялся своими подвигами, к немалой досаде министра иностранных дел Амело, неизменно осмотрительного, чуть только дело коснется России{154}.
Елизавета решила перебраться в императорский дворец. На улицах было черно от толп; приветственные крики, звон колоколов, пушечные залпы убеждали ее, что она любима народом. Ее карета продвигалась вперед в окружении охраны, а вдоль набережных, где она проезжала, плотным строем стояли солдаты. Едва прибыв на место, она бросилась в часовню, где шло богослужение. Затем она принесла присягу и к полудню выпустила свой первый манифест.
Сия официальная декларация выглядела как нельзя более двусмысленной. Елизавета заменит Анну Леопольдовну, но в каком качестве? Как регентша? Слово «императрица» в этом документе не фигурирует. В тексте не затрагивается вопрос о соответствующих правах маленького Ивана, Карла Петра Ульриха Голштейнского или самой дочери Петра Великого. События минувшего дня помянуты в весьма туманных выражениях: дескать, по причине смут, происходивших по малолетству Ивана, ее верные подданные, священнослужители и слуги, включая гвардейские полки, единодушно просили Елизавету принять власть{155}. Манифест завершался обвинительной речью против Миниха и Остермана, на коих ложится ответственность за узурпацию власти брауншвейгским семейством. Что до самих Брауншвейгов, Елизавета обещала выслать их в страну, откуда они явились. Таким образом, первое решение новой правительницы, еще опьяненной своей победой, стало демонстрацией примирения и терпимости.
Второй манифест последовал 28 ноября; он в соответствии с завещанием Екатерины напоминал о правах Елизаветы на престолонаследие. После кончины Петра II, умершего, не оставив потомства, Екатерина назвала своими законными наследниками Анну Петровну с ее детьми, а во вторую очередь Елизавету с ее потомками. Коль скоро Анна скончалась, Карл Петр Ульрих Голштейнский, по видимости, является первоочередным претендентом на трон Романовых. Однако в завещании имеется оговорка, основанная на обычае, согласно которому наследовать российский престол может только православный. Следовательно, герцог Голштейнский, взращенный в лютеранской вере, тем самым лишается своих прав на русскую корону. Царице удается мастерский ход: она дает одновременно и юридическое, и моральное обоснование и «путчу», и своему захвату трона: в этом новом манифесте она объявляет своего маленького племянника престолонаследником и его императорским высочеством, при этом само собой разумеется, что он должен переселиться в Россию и поменять конфессию. Так она, происходящая от второй линии Романовых, плод сомнительного брака между Петром Великим и ливонской крестьянкой, в полной мере обретает легитимность. Сохраняя за собой бразды правления, Елизавета не нарушает волю своей матери; чужеземное воспитание царевича оправдывает то, что у кормила российской власти оказывается вторая дочь Петра Великого. Царевич Петр — наполовину немец (что его тетке тоже на руку), и при всем том упоминается, что он пока еще слишком юн, чтобы перейти в православие. За ним остается Голштейнское герцогство, и, таким образом, Россия увеличивает свое влияние на дела в Европе{156}.
Все первые указы новой правительницы, так или иначе, возвращаются к этим же темам. Предшествующий режим злоупотребил властью, действуя от имени малолетнего Ивана, разорил государство; народ обширной империи и царевна собственной персоной подвергались ужасным притеснениям, сопровождаемым обидами, лишениями, угрозами… Подданные Елизаветы, в особенности полки гвардии, упрашивали ее взойти на трон. Корона ей полагалась по праву наследования, но она ее возложила на свою голову еще и потому, что так пожелал народ. Она пожертвовала собой ради блага отечества; как героиня нового времени, вырвала из рук узурпаторов наследие Петра Великого. Просвещенная государыня, она заявляла о намерении внести свой вклад в созидание прогрессивного общества и предрекала России лучшее будущее{157}.
Вскоре молодая женщина предприняла еще один шаг: чтобы не ставить под сомнение искренность своих намерений, она публично отказалась от брачных уз. В ее ситуации исключалась даже мысль о женихе-иностранце, который снова поставил бы перед ней вопрос о перемене конфессии, да и не просто было бы решить, какую роль в делах государства надлежит придать подобному втируше. Русский же родовитый князь, став ее супругом, будет разжигать в своей душе потаенную зависть, тут могла возникнуть угроза, что он покусится на власть Елизаветы! Династия Романовых уязвима, свидетельством тому смута, что поднялась после кончины Петра II. К тому же брачный союз, способный принести плоды, нарушил бы порядок престолонаследия: герцог Голштейнский, круглый сирота, должен со временем именоваться «сыном Елизаветы» — то был способ оправдать восшествие последней на российский трон. А перспектива самой стать матерью лишила бы царицу прямой связи с этим единственным законным наследником. Она не стремилась ни изображать «царь-девицу», чудотворную девственницу русских легенд, ни подражать своей знаменитой английской тезке{158}. Российская монархиня надежно вписалась таким образом в генеалогию: являясь дочерью Петра I, она прежде всего была обожаемой матерью нации и сверх того готовилась передать свой факел потомку великого царя. Целая серия указов предупреждала, что любые домыслы или интриги касательно детей, которых она могла бы иметь, повлекут за собой суровые кары вплоть до ссылки в Сибирь{159}. Хотя Елизавета проявляла терпимость и милосердие, она умела и мстить за перенесенные несправедливости. Остерман убедился в этом на собственной шкуре. Он, обязанный своей карьерой Петру I, примкнул к сторонникам Анны Иоанновны — вина непростительная. Поэтому новая императрица выместила на нем все былые унижения. Суд над бывшими министрами стал одновременно сведением счетов с пресловутым немецким засильем, хотя в том правительстве имелось и много русских. Елизавета наблюдала за ходом процесса из укромной комнаты, откуда могла все видеть и слышать. Среди судей были Михаил Голицын, Трубецкой, Ушаков, Куракин и Семен Нарышкин, и все они проявили беспощадность. Министры Остерман и Миних, обершталмейстер двора граф фон Левенвольде, вице-президент коммерц-коллегии фон Менгден, вице-канцлер Головкин и советник Тимирязев были приговорены к смертной казни. К плахе больного Остермана несли четыре человека; палач сорвал с него парик и заставил лечь на живот, чтобы отрубить ему голову. Перед самым исполнением приговора прибежал секретарь с поручением от Елизаветы: для шести приговоренных она приказала заменить казнь вечной ссылкой. Остерман, не проронив ни слова, вернул на место свою накладную шевелюру{160}; а умер он в Березове, куда некогда отправил Меншикова. Миних нашел приют в Ярославле[7], в доме, который он некогда велел построить для Бирона; имущество его было передано семейству Разумовских. Их товарищей по несчастью ждал долгий путь на восток: Головкин остановился в Якутии, в Среднеколымске, а Левенвольде в Соликамске.
В самом начале своего царствования Елизавета приняла решение, уникальное в глазах тогдашней Европы. Согласно ее указу от 23 августа 1742 года, те, кому не сравнялось семнадцати лет, вообще не могли быть подвергнуты смертной казни, а в отношении взрослых царица оставляла за собой право смягчить такой приговор. И впрямь в годы ее царствования не было ни одного случая, когда он был бы приведен в исполнение. Что, впрочем, не мешало битью палками, членовредительству, ссылкам в Сибирь на каторжные работы… Вслед за своим родителем Елизавета вызывала восторги всей Европы прежде всего как просвещенная монархиня; некий тамошний пиит, адвокат по фамилии Марешаль, писал (в поэме «О новом церковном правлении на Руси», выпущенной в 1750-е годы), что просвещенное человечество ей обязано «триумфом прогресса». Императрица, которая правила, не проливая крови, тем самым возвысила честь России. «Дщерь Марса», как называли ее, она завершила дело своего прославленного отца, единолично заложившего основы царства Разума{161}! Сам Вольтер не смог удержаться от комментариев: разве Елизавета своей терпимостью и уважением к закону не увенчала труды великого предка? Она — первая монархиня, проявившая уважение к человеческой жизни, ее доброта не имеет себе равных в истории! Высшая мера наказания, напоминает философ, никогда не мешала преступлениям{162}. Лакомб, другой автор, создавший житие этой царицы как героического образца гуманности, рисует образ сострадательной матери своего народа: отказываясь обрекать на смерть даже самых виновных, она-де «только лишает их возможности вредить»{163}. Голоса тех, кто возражал против этого императорского указа, были редки и звучали все больше в узком кругу. Наиболее отчетливо выражали свои сомнения пруссаки; к примеру, генерал Манштейн утверждал, что упразднение смертной казни ведет к росту преступности{164}.
Между тем как поклонники русской императрицы, так и ее хулители упускали важную подробность: преступников клеймили, позорная метка оставалась на всю жизнь. И впрямь Елизавета издала приказ выжигать на лбу приговоренных слово «ВОР», заковывать их в кандалы и принуждать работать на благо общества{165}. Все приговоры выносились исходя из утилитарных соображений: работы по благоустройству городов и дорог, шахтерский труд, освоение наиболее негостеприимных уголков империи. Сенат несколько раз пытался внести изменения в закон: тюрьмы были переполнены, там теснились бок о бок уголовные преступники и малолетние воришки{166}. Но Елизавета не пожелала отступить от этих принципов. С рождения одаренная блистательными достоинствами, дочь обожествляемого отца, она продуманно лепила собственный образ защитницы права на жизнь, ограничившись в этом вопросе упразднением смертной казни; это, без сомнения, был самый удачный рекламный ход за все время ее царствования.
Прусский король через посредство своего посланника фон Мардефельда, тонкого знатока России, весьма активно влезал в политику страны. По уши увязнув в Силезской войне, Фридрих искал способа дестабилизировать «проавстрийскую партию» в Санкт-Петербурге. Остерман и Миних, его злейшие враги, были уже не в состоянии навредить ему. Теперь следовало избавиться от брауншвейгского семейства, чтобы исключить всякую возможность возврата к старой системе правления, благоприятной для Габсбургов{167}. В отношении к судьбе бывшей регентши и ее семьи Елизавета проявила нерешительность: она сохраняла к Анне некоторое дружеское расположение. В первом порыве великодушия она хотела было отправить их в Германию. Но Фридрих, как «лучший друг российской императрицы», при содействии своего посла пугал ее призраком нового государственного переворота. Пренебрегая собственными кровными связями с брауншвейгским семейством, он советовал русской государыне отправить Ивана в сибирскую ссылку, регентшу заточить в монастырь, а Антона Ульриха отправить в его поместья. Безусловно одобренный Шетарди{168}, этот план, по мнению его сторонников, не привел бы к кровопролитию, притом полностью исключил бы риск дворцового переворота; Гогенцоллерн уже отнесся с пониманием к сомнениям царицы. Совет Фридриха был отнюдь не бескорыстен: таким манером он рассчитывал обезглавить враждебные группировки старинной знати, по преимуществу склонной поддерживать Австрию, но также и некоторых выскочек петровских времен, которых прельщали иностранные титулы. Фон Мардефельд испросил приватной аудиенции, чтобы разбередить опасения государыни. От имени прусского короля дипломат принялся уверять, что австрийцы, англичане, саксонцы, датчане ради своей корысти только и думают, как бы се низложить{169}. Он нарисовал поистине мрачную картину: кровавый бунт, арест Елизаветы, высылка в ледяную Сибирь, пытка, увядание ее красы и более никакого мужского общества… Императрица дрогнула, поддалась внушению и предоставила решать это Сенату. Ему было поручено стереть саму память о царствовании ребенка: согласно указу, имя Ивана и его титулы исчезли из всех документов. Если требовалось упомянуть о его недолгом пребывании на российском троне, следовало отныне изъясняться намеками, относящимися к регентству Анны Леопольдовны или герцога Бирона. Все указы той недавней эпохи были объявлены несуществующими. Паспорта, манифесты, акты, патенты и распоряжения, подписанные именем Ивана, были отправлены в архивы Тайной канцелярии. Книги, касающиеся того режима, опубликованные как на русском, так и на иностранном языках, отныне хранились под замком в помещениях Академии наук; любой импорт произведений этого рода строго карался. Монеты с изображением мальчика-царя было велено переплавить. Что это? Damnatio Memoriae{170}(латинское: «проклятие памяти», особая форма посмертного наказания, применявшаяся в Древнем Риме к государственным преступникам-узурпаторам)? Брауншвейгское семейство было сослано в Архангельскую губернию, в Холмогоры. Узаконение новой императрицы произошло, помимо всего прочего, благодаря попустительству иностранных дворов, жаждущих союза с самой большой славянской державой. Но верно ли, что царица была готова до такой степени модифицировать иностранную политику своих предшественников?
Елизавете не терпелось вернуться к системе Петра Великого. Сенат тотчас был восстановлен во всех своих функциях: он вновь стал центральным правительственным учреждением. Трубецкой, назначенный генерал-прокурором, контролировал администрацию и законодательную власть. Упраздненный кабинет министров заменила Конференция при Высочайшем дворе, которая обеспечивала деловые связи между странами, а также между региональными властями и монархиней. Между 1741 и 1742 годами Елизавета семь раз присутствовала на заседаниях Сената: приходила туда до полудня и оставалась до вечера. Но там она в основном скучала, не находя в себе сил заинтересоваться вопросами внутренней политики. А нескончаемые дискуссии по поводу ужасной эпидемии ящура в 1742 году оставляли ее холодной как лед. Другим сюжетом бесконечных дебатов стало использование свеклы в медицинских целях: по существу, у правительства была монополия на продажу этого драгоценного клубня, покупаемого за 2 рубля 30 копеек за килограмм и продаваемого иностранцам за 17 рублей 46 копеек серебром{171}. Совещания насчет контроля рынка и карательных мер в отношении контрабандистов тоже тянулись часами, ведь эти мошенники лишали государство весьма значительных сумм. Елизавета в конце концов стала избегать этих собраний{172}. В начале своего царствования она тщательно вникала в петиции, где подданные уведомляли ее о несправедливостях или других нарушениях нормального хода вещей. В ту пору она назначала определенные дни, когда ей подавали челобитные. Но прошло несколько месяцев, и государыня стала пренебрегать этой обузой; в мае 1743 года она велела создать специальную контору для приема жалоб. Отныне лишь обвинения в оскорблении величества могли снискать ее августейшее внимание.
Зато ко внешним сношениям императрица проявляла особый интерес: читала ежедневные рапорты, обсуждала их с приближенными, некоторые тексты благодаря ее заботам были даже снабжены аннотациями. Представительство за границей было вопросом престижа, как национального, так и ее личного. Послам начислялось самое большое жалованье во всей административной иерархии: так, Ланчинский, чрезвычайный посланник в Вене, получал 1500 рублей{173}. Члены коллегии иностранных дел располагали самыми высокими окладами: канцлер, стоящий во главе, имел 7000 рублей в год, вице-канцлер — 6000, генерал-прокурор — 3000. Для сравнения: президент берг-коллегии получал 1800 рублей, а его помощник, не имевший ни земель, ни добра, — всего 240. Мало-помалу коллегию иностранных дел избавили от всякой ответственности, а главное, осведомленность ее членов стала чем-то формальным; последнее слово Елизавета оставляла за собой… и умела заставить к ней прислушаться.
Несмотря на всю свою вялость и лень, императрица никогда полностью не оставляла дела правления на усмотрение министров. Она откладывала решения, чтобы поразмыслить о них в часы молитвы. В ее представлении наряды, охота, балы, церковь были важнее политики, они служили поводом, чтобы избегать обременительных споров или, напротив, проронить важное словцо между двух котильонов или трех выстрелов. С начала ее царствования министры сетовали на то, что ничего не могут решить без нее и приходится ждать, когда ее величество снизойдет до текущих дел{174}. Лишь редкие из министров догадывались, что фривольность ее нрава — только видимость. Царица умела притворяться: она проявляла особенную приветливость к тем, чье падение замышляла, и к тем, чьим решениям намеревалась помешать. Дипломаты никогда не знали, что предвещает царицына любезная улыбка — то ли скорое подписание нового договора, то ли разрыв отношений с их страной. Недоверчивая, напуганная мыслями о новом государственном перевороте, Елизавета руководствовалась единственным неизменным принципом, который позднее сформулировал Павел I: «На Руси есть только один важный человек — тот, с которым я говорю, и важен он лишь до тех пор, пока я с ним беседую». При подобных понятиях утрата ее благосклонности воспринималась до чрезвычайности болезненно{175}. Она идентифицировала себя со своими подданными, в ее глазах они являлись частью того выдающегося целого, верховным воплощением коего служила императрица: величие русского народа неразрывно связывалось с ее собственным. Она делала различие между чувствами и страстями, с одной стороны, и своими интересами — с другой, приноровившись к основополагающему правилу: никогда не жертвовать благом страны. Многие признавали, что она соединила в себе все мыслимые прелести и достоинства, проявляла большой ум и проницательность, но на первом плане во всех ее действиях ощущалась неимоверная гордыня. Дочь Петра I, наделенная на редкость величавой и впечатляющей наружностью, знала, что вызывает почтение, а то и страх; она рассчитывала воспользоваться этим, чтобы управлять делами страны, не покидая дворца и прибегая лишь к помощи тех, кого выберет сама{176}.