9
9
Растерянность и раздражение царили в лагере союзников. Сейчас же после поражения 18 июня генерал Пелисье написал письмо Раглану, который потом «открыто жаловался на несправедливость этого послания»[1148]. Я не нашел этого письма ни в английской, ни во французской документации. Подавленный сознанием того, что именно он оказывается в глазах армии чуть ли не главным виновником несчастья, Раглан слег.
Образ действия лорда Раглана подвергся жестокой критике не только во французском лагере, но и в английском. «Нет сомнения, что если бы мы взяли Редан (т. е. 3-й бастион. — Е.Т.), то мы не могли бы удержать его, поскольку Малахов курган был во власти русских; а так как французам не удалась их атака, то мы не должны были бы производить свое нападение, кроме разве цели создать диверсию». Так судили офицеры, участвовавшие в деле, вроде Кавендиша Тейлора[1149]. Но если уж Раглан хотел произвести диверсию, то совершенно необъяснимо, почему он сознательно и предумышленно запоздал со своим выступлением. Свита Раглана старалась смягчить ропот и критику, сообщая офицерству о том, что главнокомандующий слег в постель после несчастного дня 18 июня, что он и физически заболел и что болезнь принимает нехороший оборот. Болезнь его к 26 июня прошла, и 26-го утром он работал нормально.
Вечером 26-го он почувствовал снова недомогание, и на этот раз болезнь уже скрутила его очень быстро. 28 июня 1855 г. он скончался. Окружающие единодушно утверждали, что его убило поражение союзной армии, понесенное ею 18 июня. «Лорд Раглан умер от огорчения и подавившей его тревоги, умер как жертва неподготовленности Англии к войне», — говорит в своих воспоминаниях генерал Вуд. Не все так мягко говорили и писали о скончавшемся английском главнокомандующем, главная вина которого была, конечно, в том, что он взял на себя такую колоссальную задачу, безмерно превышавшую его силы. Но не только он сам, а и те, кто его назначил, считали чем-то само собой разумеющимся, что если генерал принадлежит к такому аристократическому роду, как Бьюфорты Рагланы, да еще к тому же достиг почти конца седьмого десятка лет, то он имеет по справедливости все права на первое место, и единственным его конкурентом может явиться лишь другой генерал, не менее высокого аристократического происхождения, чем Бьюфорты, и притом если, например, ему уже пошел не седьмой, а восьмой десяток. А так как такого, более счастливого кандидата не оказалось, то назначение Раглана было в свое время принято и им самим, и окружавшим его обществом, и армией, и прессой как нечто отвечающее требованиям элементарной справедливости и не подлежащее оспариванию.
Но теперь горы трупов, которых никак не успевали зарывать целые рабочие роты, безмолвно и тем более красноречиво говорили против такого способа назначения верховного вождя действующей армии.
«Сегодня утром мы услышали о смерти бедного лорда Раглана; он умер прошедшей ночью от диареи, осложненной — это наиболее вероятно — душевной тревогой и разочарованием», — читаем мы в письме генерала Лэйсонса к его сестре от 29 июня[1150]. А спустя несколько дней с обычным своим лаконизмом он прибавляет (уже в письме к матери): «Бедного старого лорда Раглана очень жалеют. Что бы люди ни говорили о нем как о генерале, всякий его уважал и любил как человека»[1151]. Даже недурно к нему относившиеся офицеры (на другой же день после его смерти) не могли заставить себя говорить о нем вполне серьезно. «Бедный старик, которого так много порицали и который так много лет обладал такой большой властью! Очень милый человек, в высшей степени аристократических тенденций. Я не сомневаюсь, что он верил в то, что весь свет, с тем, что произрастает (на земле. — Е.Т.) и живет в воде (with leakes and fishes), был специально придуман для отпрысков семьи Бьюфортов и других знатных домов», — читаем мы в уже цитированной, не поступившей в продажу книге воспоминаний штабного офицера (юмористически приводящего тут в сокращенном виде библейский стих). «Потеря нашего командира при нынешних обстоятельствах ставит нас в очень затруднительное положение, так как я сомневаюсь, был ли кто-нибудь, кто пользовался его полным доверием и кто был бы знаком со всеми его планами, если он имел таковые (if he had any)»[1152].
Во французском лагере напутствия покойнику были в большинстве случаев того же характера, что и в дневнике генерала Тума: «Вот и лорд Раглан внезапно умер позавчера. Может быть, это изменит кое-что. Следовало бы воспользоваться этим обстоятельством, чтобы впредь иметь лишь одного главнокомандующего. Довольно странно, что мы, имеющие здесь 130 тысяч человек, находимся в зависимости от 25 тысяч англичан, которые ничего не делают»[1153].
Неудача союзников во время штурма 6 (18) июня окончательно деморализовала сардинский отряд, хотя Пелисье благоразумно их на штурм совсем не повел. Необычайно любопытно читать, как севастопольские несокрушимые люди, все эти нахимовские и хрулевские львы, которых надо было раньше истребить, а уж потом взять Севастополь, изумлялись, наблюдая сардинские войска, прибывшие «помогать» союзникам. Редко когда сталкивались на поле брани такие до курьеза несхожие люди, такие, в самом деле, антиподы, как русский сподвижник Нахимова и привезенный сюда для совсем непонятной ему цели, несчастный во всех отношениях пьемонтский арендатор или шелкодел, которому приказывают взять, по возможности безотлагательно, Малахов курган. Но, впрочем, употребленное мною слово «сталкивались» не очень точно: вовсе они с русскими и не сталкивались, а когда начальство их «сталкивало», то они обыкновенно бросались наутек, развивая предельную скорость. «К нам передается довольно много неприятелей; в том числе есть и сардинцы, которые стояли на Черной речке, и когда узнали про неудавшийся штурм, то прислали сказать главнокомандующему, чтоб он их оттуда взял, а не то они сами уйдут; потому что боятся, что русские сделают наступательное движение. Вот сволочь-то!»[1154] — с удивлением добавляет русский моряк, который вообще не гнался в своих письмах за изысканностью в квалификациях.
Сардинцы, которые почти в полном своем составе стояли в эти грозные дни на Черной речке, т. е. в относительной безопасности, впали в самом деле в полнейшую панику. Они, как сказано, сначала потребовали, чтобы их увели прочь. Но так как ни их генерал Ла-Мармора, ни подавно сам Пелисье такого приказа не отдали, то сардинский корпус без всякого боя просто поворотил направо кругом и беглым маршем ушел в свой лагерь. Русские даже не сразу поняли, что это перед ними происходит. «Когда наши образумились, то неприятель был уже далеко, и доказательством того, что они торопились, служит то, что неприятель оставил на месте часть своих обозов. Через несколько дней один передавшийся сардинец говорил, что если бы наши двинулись вперед, то они непременно положили бы оружие»[1155]. Эти итальянские солдаты и дальше вели себя точно так же. Страшный день штурма 6 (18) июня окончательно безнадежно лишил их всякого самообладания. Они не хотели сражаться, и это решение было, по-видимому, непоколебимо, что не помешало злополучным жертвам кавуровской дипломатии погибать сотнями и тысячами от холеры, от гнилой лихорадки, от изнурительных работ и от русских бомб и ядер, которые их находили даже в их лагере. Многие вернулись в Италию инвалидами, а слишком многие и вовсе не вернулись.
В Петербурге подъем духа после первых известий об отбитии штурма был очень большой, хотя люди, оценивающие всю обстановку войны, и предостерегали от увлечений. «Удачно отбитый 6-го числа штурм в Севастополе очень всех порадовал… Эта первая удача сильно возвысила дух гарнизона. Что за собрание героев!.. С известием об отбитии штурма приехал Аркадий Столыпин. Он говорит, что положение Севастополя, несмотря на последнюю удачу, весьма опасно. Недостаток у нас в людях и в порохе. Неприятель тоже, по-видимому, не имеет во всем полного довольства и, кроме того, так же как и мы, делает ошибки». Так писал в интимном своем дневнике князь Д.А. Оболенский[1156].