1

1

Приближалась зима… И союзники и русские не собирались после Инкермана вновь померяться силами в ближайшем будущем. В осажденном городе постепенно устанавливался «спокойный» быт, поскольку можно употреблять это выражение, не очень точно и не очень кстати, говоря о положении Севастополя. «В Севастополе эти дни тихо и покойно; купцы отворили магазины, приехали сюда некоторые из жен флотских и армейских офицеров. А солдатских жен сколько приходит! Увидятся с мужьями и опять назад идут. Меня трогает эта привязанность в простолюдинах, — ведь бог знает, откуда тащатся пешком», — так писал севастопольский офицер спустя две недели с лишком после Инкермана[873]. Главнокомандующий, очень пессимистично смотревший на конечную участь Севастополя, все-таки не решался еще признать непосредственную опасность. «Севастополь держится, мой дорогой князь, и будет держаться, пока неприятель не утвердится прочно на бастионе № 4… и пока у нас будет порох», — писал Меншиков князю Долгорукову 3 (15) ноября 1854 г., подчеркивая последние слова. Положение критическое: «Мы почти израсходовали все, что к нам было доставлено до настоящего времени, и нам остается только получить 1200 пудов (пороха. — Е.Т.) из Новочеркасска, которые будут здесь только через восемь дней, и четыре тысячи пудов из Киева, которые могут прибыть слишком поздно». Другими словами, князь Меншиков подумывает уже о сдаче Севастополя, так как подчеркивает и эти слова. «Я не имею в виду никакой другой присылки». Меншиков в большом затруднении. Он явно побаивается матросов. Как им сказать о готовящейся сдаче города? «В Севастополе я не могу сделать никакого распоряжения об уничтожении материала до последней минуты, потому что сейчас же обнаружится упадок духа среди матросов, которые в защите этой крепости усматривают защиту своего рода их собственности и собственности флота»[874]. Дух среди матросов не падал, хотя об их одежде на зиму никто в интендантстве вовремя не позаботился, а погода стояла на редкость для Крыма холодная. «Замечено, что некоторые французские войска уже ходят в полушубках, а между тем у наших молодцов ни у кого нет. Погода же стоит ненастная и довольно прохладная, только изредка бывают солнечные дни. Князь Меншиков поговаривал о полушубках, но между тем ничего еще не решено. Казалось бы, они необходимы, тем более что поносы здесь весьма часты, хотя холера, благодаря бога, не сильна», — пишет Николаю Михаил Николаевич 12 ноября 1854 г.[875] «Между нами будь сказано: и хлебушка подчас так, в обрез, а может и хуже. Чур, об этом никому. Но солдатики — чудо. Умолчу о некоторых старших, бог им судья», — пишет 16 (28) декабря генерал Семякин с бивуака на Северной стороне Севастополя. В том же письме он поясняет, каково вели себя эти «старшие», — и прежде всего, конечно, Меншиков. Укрепления строились не так, как строятся крепостные шанцы и бастионы, а так, как строятся баррикады при внезапных выступлениях: «…в Севастополе 8 бастионов, и какие лихие, построены под ядрами и чуть ли не из молодецких русских, богатырских грудей… и неприятельских ядер. Все тут употреблено, и мешок, и куль, и боченок от пороха, и тур, и корабельная цистерна, и фашина, и бог знает каких снадобьев не отыщешь — а дело слажено, сделано и стоит грозно»[876]. Дождливая крымская осень казалась союзникам чуть ли не полярной стужей. У них свирепствовали болезни, лазареты были переполнены. «Пленные и беглые говорят, что их кормят довольно хорошо, но что они терпят от холода и болезней; дожди у нас беспрерывные, поэтому в траншеях должна быть ужасная грязь, и работы весьма трудны; этим (sic! — Е.Т.) главное жалуются пленные», — пишет 21 ноября 1854 г. вел. кн. Михаил вел. княгине Екатерине Михайловне[877]. Хуже всего в союзном лагере приходилось, конечно, туркам. Турки были послушными, безропотными людьми, вооружение их было плохо (лучшие войска остались на Дунае), и, главное, командиры никуда не годились. Поэтому турок использовали, навьючивая их тяжелой кладью, бомбами и ядрами, которыми они и снабжали днем и ночью батареи союзников, и провиантом и всякими материалами, которые они на собственной спине переносили из Камышовой бухты во французский лагерь, из Балаклавы в английский лагерь, с кораблей, приходивших к берегу Крыма из Англии и Франции. Зимой, на снегу, эти бесконечные, непрерывные вереницы навьюченных турок казались на снежном фоне «длинной черной змеей», говорят нам очевидцы[878].

Камышевая бухта и Балаклава снабжали французов и англичан не только всем, что посылали в Крым оба правительства и что выгружалось с казенных транспортов. Около обеих бухт, в наскоро выстроенных избах и шалашах, вскоре завелись лавки купцов из Марселя, из Константинополя, из Варны и возникли целые торговые поселки. Купцы делали золотые дела во время этой осады. Физический труд был нипочем, даровой, потому что все тяжелые работы и по лагерю и по выгрузке товаров и т. д. лежали на турецких солдатах. «Турок употребляют как вьючных мулов и для зарытия падали», — показывали пленные французы. Били турок и арабов палками за малейшую вину. «Бельназем Абделла из Алжира… оборван, без белья, без обуви, ноги и руки опухли от холода. Повторяет то, на что жалуются все до сих пор перебежавшие арабы: работать заставляют до изнурения, а палок раздают больше, чем хлеба»[879]. Случайное обстоятельство внесло в это время большую сумятицу в лагерь осаждающих и очень приободрило русских как в Севастополе, так и в лагере полевой армии. 2 (14) ноября над южным берегом Крыма пронесся ураган совершенно исключительной силы, который, по мнению некоторых, по своим последствиям был для союзников почти равносилен неудачному сражению. Неслыханная буря повалила палатки, снесла крышу, а вскоре и вовсе разрушила обширный амбулаторный госпиталь, расположенный позади французского лагеря, тяжко переранив лежавших там больных и искалеченных людей[880]. Буря свирепела все больше и больше уже с рассвета, и в 8 часов утра английские и некоторые французские суда были сорваны с якорей и брошены одно на другое; иные прибились к берегу и сели на мель. В Качинской бухте, в Балаклавской бухте разбилось и затонуло несколько транспортов и торговых судов, в том числе погибло семь английских больших транспортов, как раз накануне подошедших к берегу с громадными запасами теплых вещей на зиму для всей английской армии, с колоссальными запасами пищевых продуктов, боеприпасов, обуви. Они не успели накануне даже начать разгрузку и потонули со всем грузом и почти со всем экипажем. С других транспортов спаслось вплавь лишь сорок человек. Огромный пароход «Черный принц», привезший не только одежду и припасы, но и новые артиллерийские орудия, потонул со всем грузом и со всем экипажем. Немало судов было выброшено на берег и тут же сожжено спасшейся частью экипажа, чтобы не досталось в руки русским.

Уоллинг, автор примечаний к недавно им же найденному и опубликованному дневнику Джона Брайта, говорит об этой ноябрьской крымской буре: «Страшный шторм 14 ноября начал ту повесть о бедствиях и страданиях, которой суждено было сделать несколько ближайших месяцев одним из самых мрачных в английской истории»[881]. Эти слова очень характерны: в английской национальной традиции как Балаклава, так и три зимних месяца 1854/55 г. навсегда остались наиболее мрачными воспоминаниями Крымской войны.

Громадный французский корабль «Генрих IV» был сорван со всех якорей и разбился у берегов Евпатории. Суда помельче гибли одно за другим, буря не ослабевала ничуть до позднего вечера. Морозы, очень для Крыма ранние, наступили почти сейчас же после этой страшной бури, и холода длились всю вторую половину ноября и первые дни декабря. Потом наступило некоторое потепление, по полили упорные дожди, заливавшие палатки, и некуда было укрыться от сырости. По роковой для союзников случайности буря 14 ноября как раз и потопила почти все транспорты, привезшие им зимние шинели, сапоги, теплое белье, — и приходилось несколько недель ждать новых присылок. Холера в ноябре была сильнее, чем в октябре, а в декабре сильнее, чем в ноябре. С буйными зимними ветрами тоже никак нельзя было сколько-нибудь успешно бороться. «Видите ли вы через отверстия в палатке снег, мелкий и льдисто-холодный, который загоняет в палатку ветер? Снег понемногу покрывает людей, распростертых на земле и просящих у ночи, чтобы она дала им немного успокоения от усталости и волнения дня. Скоро эти люди начнут стыть от холода, и их промокшая насквозь одежда покроет их тела смертельной влажностью. Что им делать, чтобы спастись? Извне они найдут холод, ветер и крутящийся снег; внутри палаток им будет не лучше. Конечно, выйдя из палатки, у них будет средство ходить, чтобы согреться, но будет ли у них достаточно силы, чтобы двигаться? В течение двадцати четырех часов они были заняты тяжелой работой в траншее, копаньем земли или переносом снарядов под непрерывным огнем из крепости… А если в этих палатках, осыпаемых снегом, находятся не только люди здоровые, но и больные грудью, мучимые лихорадкой и дизентерией или терзаемые глубокими ранами, или лишенные какого-либо члена туловища, который пришлось ампутировать, чтобы остановить гангрену, — насколько тогда положение является еще более отчаянным!» Так писал в частном письме, попавшем в руки Герэна, Дамас, один из полковых священников французской армии[882]. Такие правдивые строки о тяжкой для союзников зиме напрасно стали бы мы искать в казенной и полуказенной французской ежедневной печати того времени.

Прусский историк осады Севастополя капитан Вейгельт выяснил, что с 12 ноября н. ст., т. е. ровно через неделю после Инкермана, английские батареи должны были «ограничить огонь», а с 20 ноября почти вовсе прекратить его. С 24 ноября «артиллерия замолчала совершенно: не было более снарядов! Чтобы несколько помочь беде, начали собирать русские подходившие калибром снаряды, за которые платили по три червонца за каждый»[883]. Произошло это вследствие «бесконечных трудов» по доставке боеприпасов из Балаклавы в английские лагери на Килен-балке и Сапун-горе. Для перевозки одной пушки средней величины требовалось 24 лошади и день работы; для перевозки большой мортиры — 30–40 лошадей и дневная работа. За день доставляли зимой из Балаклавы не более 90-100 13-дюймовых бомб. У французов дело обстояло легче. И дорога была не такой длинной из Камышовой бухты, где была их материальная база, до лагеря и осадных пунктов, и турецкую армию они быстро приспособили для перенесения тяжестей. Конечно, на турках нельзя было перевозить пушки, но снаряды турки носили.

Вот как рисуется зимний быт союзной армии под Севастополем по одному письму, случайно попавшему в руки русских. Письмо послано 18 января 1855 г. из Константинополя и передает сведения о том, какие вести доходят до турецкой столицы и союзных лагерных стоянок. «Севастопольские новости очень печальны. До выпадения снега насчитывалось от трехсот до четырехсот больных в день. Лошади и вьючные животные умирали в больших количествах». В константинопольском французском лазарете «ждут 300 французских солдат с отмороженными ногами, позавчера принято 800 англичан с отмороженными частями тела. Там (у Севастополя. — Е.Т.) англичане в дурном положении, потому что они напиваются и умирают в снегу; перед Севастополем у них уже не более 6000 человек под ружьем… Они покинули свои батареи и свои позиции, которые теперь заняты французами. Английские солдаты громко ропщут против лорда Раглана, который сидит в теплом помещении и не показывается своим солдатам, как это делает генерал Канробер. Несколько французских солдат и офицеров, под влиянием тоски по родине (pris de nostalgiе), пустили себе пулю в лоб. В госпиталях здесь (в Константинополе. — Е.Т.) десять тысяч английских солдат, из них умирает до сорока человек в день. Что в Крыму причиняет больше всего страданий — это недостаток топлива; англичане, говорят, для варки пищи сожгли бараки, присланные из Лондона, чтобы им было где приютиться. Русские тоже страшно страдают, но они — у себя, и они более привыкли к холоду. Турки страдают больше, чем все; ими пользуются, как вьючным скотом (on les emploie commt les b de somme)»[884].

После некоторого потепления, длившегося с месяц, — вскоре после Нового года, — холода стали усиливаться. В ночь с 4 на 5 января н. ст., было 6° ниже нуля. При этом стояла очень ветреная погода и часто выпадал снег, так что подымались метели. Несколько человек замерзло. «Эта ужасная погода длилась пятнадцать дней без перерыва, и в это время много людей, в большей или меньшей степени пострадавших от мороза, поступило в госпитали», — говорит Герэн со слов главного медицинского инспектора французской экспедиционной армии доктора Боданса[885].

В самом конце ноября Наполеон III, не очень довольный инкерманской «полупобедой», раздраженный колебаниями Австрии, стал очень часто осведомляться у своего военного министра о том, что намерен предпринять Канробер в Крыму. Во французском лагере зашевелились. В Севастополе это сейчас же заметили, и князь Васильчиков очень встревожился: «Ничего хорошего быть не может. Вот наше положение: неприятель стоит сосредоточенным на… плоскости между Балаклавой, инкерманскими развалинами и херсонесским маяком. Цель его, конечно, Севастополь; туда обращено все его внимание. От Балаклавы мимо селения Кадыкиой, вдоль по Сапун-горе, к Черной речке у него выведены укрепления большой профили на весьма выгодных местах, которые обеспечивают его от всякого с нашей стороны наступления». А главное: после Инкерманского боя неприятель так укрепил эти занятые им высоты батареями и редутами, что новая попытка отнять их у врага русским штаб-офицерам казалась уже просто невозможной, — «если бы Данненберг вздумал [вести] войска еще раз на убой»[886]. Солдаты и моряки, «все недобитки несчастных моряков», стоя в холодной грязи весь ноябрь, ждали со дня на день штурма. Были признаки, что Канробер готовит новую бомбардировку и приступ. Дезертиры подтверждали эти слухи. «Наши дела скверны; нам нужны войска, и мне кажется, что лучше потерять Бессарабию, чем Севастополь с Черноморским флотом, что неминуемо произойдет, если не дадут двух дивизий», — так пессимистично продолжал писать из Севастополя князь Васильчиков своему приятелю полковнику (потом генералу) Менькову, состоявшему в Дунайской армии при Горчакове[887]. Понимающие положение и другие военные люди вполне разделяли пессимизм Васильчикова: «Помогите. Пока дело шло об осаде, я уверен был, что кончится благополучно. Но теперь настает новый период войны. Не справимся с врагом». Ноябрь прошел сравнительно тихо, но с начала декабря бомбардировки не прерывались. Что делать? В штыковом бою русские ничуть не уступали врагу. Но ружья у наших войск никуда не годились сравнительно с усовершенствованными штуцерами неприятеля. У русских штуцера были лишь в виде исключения, и счастливцам, их получившим, «штуцерникам», завидовали остальные солдаты. «В траншеях бой был ровен, в поле не устоим, штуцера одолеют. Альма и Инкерман тому порукой»[888]. Севастопольцы настойчивее и настойчивее требуют помощи и недовольны безголовьем тыла: «Нам нужна пехота, — прислали кавалерию, которая объела край; нам нужны штуцера, — а прислали сестер милосердия»[889]. Дороги на юге зимой были в убийственном состоянии. Больные, тяжко раненные солдаты отправлялись в город и местечки, имевшие лазареты, со скоростью «не больше 10–15 верст в день»[890]{18}. С такой же «скоростью» доходили до Севастополя боеприпасы и провиант.