3

3

Корнилов, Нахимов, Тотлебен были всецело предоставлены после Альмы не только своим ничтожным материальным силам, но и исключительно собственному разумению и собственной ответственности.

В Севастополе негодование по поводу полнейшего безучастия и совершенной негодности военного министра Долгорукова было всеобщим[904]. Пороха не хватало, снаряды «опаздывали», в бастионах царил полуголодный режим; воровство военного интендантства, при подозрительнейшем попустительстве Петербурга и кое-кого из генералов в самом Крыму, дошло до каких-то буйных, гомерических размеров, которых даже русская интендантская история не знала со времени кампании 1806–1807 гг. в Восточной Пруссии, а Долгоруков продолжал и в 1855 г. писать французские интимные записочки Меншикову в таком, например, стиле: «мы все в постоянной лихорадке от того, что делается в Крыму… нельзя достаточно восхищаться героизмом войск… Да благословит бог их энергию и да спасет он наш прекрасный полуостров… Когда же союзники истощат запас своих снарядов?.. Одиннадцать дней непрерывной бомбардировки — это ужасно… Ах, дорогой князь, когда же мы с вами будем иметь хоть немного покоя? Вы не можете себе представить, что я иногда испытываю. В жизни своей я не думал, что буду доведен до моральных страданий, подобных тем, которые испытываю. Какая разница между годами 53, 54 и 55-м — и теми годами, которые им предшествовали. Наша жизнь так приятно протекала тогда (nous coulions si agr notre vie alors!)»

Такой лирикой занимались люди, в руках которых была участь армии, участь Севастополя, безопасность России, военная честь русского имени. «Моральные страдания» ничуть не мешали военному министру настойчиво покровительствовать крупнейшим ворам в эполетах и без эполет, сидевшим, конечно, не в Севастополе, а в более безопасных местах. Ничто не препятствовало ему также успокаивать себя отрадными размышлениями о солдатах, героизм которых, следует надеяться, может заменить им мясо, и кашу, и подметки, и порох, и снаряды.

Окончательно князь Василий Андреевич исцелился от одолевавших его деликатных «моральных страданий», когда вскоре после падения Севастополя он благополучно и с повышением в чине перешел на несравненно более спокойную должность шефа жандармов и главного начальника III отделения. В этой должности, как известно, он успешно организовал в свое время, между многим прочим, судебное убийство Чернышевского и не покладая рук, не щадя уж на этот раз в самом деле своих сил, боролся против освобождения крестьян, став вместе с графом Шуваловым во главе крепостнической партии.

Меншиков был умнее и если не чище, то брезгливее Долгорукова, но, конечно, и военный министр и все те «мы», жизнь которых «протекала так приятно» в окрестностях Зимнего дворца до 1853 г., были своими, родными, близкими для Меншикова. А «боцман», «матрос» Нахимов, нищий инженер Тотлебен, худородные Корнилов или Истомин были ему совершенно чужды и определенно неприятны. Общего языка с ними он не только не нашел, но и не искал. Эти чуждые ему люди сливались с той серой массой грязных и голодных матросов и солдат, с которой Меншиков уже окончательно ровно ничего общего не имел и не хотел иметь.

Лично честный человек, Меншиков прекрасно знал, какая вакханалия воровства происходит вокруг войны, знал, что солдаты либо часто недоедают, либо отравляются заведомо негодными припасами. Знал и грабителей, даже изредка называл их по фамилии, но не все ли равно? Грабителей так много, что не стоит и возиться. «Из доставленных нам сухарей одна партия положительно никуда не годится; но так как между счетчиками магазина, с одной стороны, и полковыми, с другой, произошла стычка, то мне пришлось бросить розыски», — писал он осенью 1854 г. Матросы и солдаты всегда интересовали Меншикова так мало, что он по своей инициативе почти никогда и не осведомлялся, что они едят и вообще едят ли они.

Всячески силящийся оправдать Меншикова его адъютант, панегирист Панаев приводит единственный случай, когда Меншиков хотел было позаняться этим любопытным вопросом, — и вот что из этого вышло.

«Возвращаясь по линии резервов, мы застали в последнем резерве ужинавших солдат: они черпали из манерок какую-то жидкость, похожую на кофе, вылавливая в ней кусочки, черные, как угольки. Эта похлебка обратила на себя внимание князя; он приветствовал людей обычным пожеланием, хлеба-соли, пристально посмотрел на кушанье и проехал мимо, приказав мне слезть с лошади и попробовать пищу.

Я исполнил приказание князя и крайне удивился, когда отведав увидел, что это был не кофе, а вода, окрашенная сухарями последней приемки. Определить вкус этой жидкости было невозможно, она пахла гнилью и драла горло. Догнав главнокомандующего, я доложил ему о том, чем питаются солдаты. Его как бы передернуло, и он почти вскрикнул: «Ах, это, верно, из Южной армии нам прислали те самые сухари, которые во множестве были забракованы войсками Горчакова. Интендантство сбыло их ко мне, и то, что мы давеча видели с тобой, был не тютюн… а те же несчастные сухари»».

«Стиснув зубы, Меншиков погнал лошадь через кусты в рытвины напрямки домой». Меншиков отправил Панаева к генералу Липранди: «Поезжай к Липранди и попроси его научить меня, что мне делать с этими негодными сухарями? Липранди — человек практичный и бывалый: авось что-нибудь придумает, а я растерялся. Как, целая армия должна есть гнилушки!»

Этого Павла Петровича Липранди не следует смешивать с Иваном Петровичем, исполнявшим шпионско-провокаторские функции при министерстве внутренних дел Перовского и «открывшим» дело Петрашевского. Павел Петрович был из числа немногих дельных генералов и притом не только был лично честен, но даже в 1844 г. был награжден «за особую заботливость об улучшении солдатского быта и за составление правил, относящихся до продовольствия нижних чинов».

И вот что Липранди ответил: «Видел… я эти сухари: съедят! Скажите князю, чтоб он не беспокоился и, главное, не примечал бы их, да не подымал истории. Других нет: на нет и суда нет! Солдаты видят, чего стоило и эти-то сухари привезти: они не жалуются. Не надо показывать и виду, что вы их жалеете. Ну, как-нибудь подправим; в ротах это сделают… И я вам скажу: чем солдат голоднее, тем он злее; нам того и нужно: лучше будет драться…»

Когда эти речи были доложены Меншикову, князь мигом успокоился и сказал «с грустной улыбкой»: «Липранди прав, истории затевать не надо. Заменить этого провианта нечем, поневоле приходится его есть. Но какую же штуку сыграло со мной интендантство Южной армии: ловко же оно воспользовалось нашей крайностью!»

Так этой «грустной улыбкой» светлейшего князя дело и кончилось. Совесть не подсказала Меншикову, что интендантская «ловкость» ведь именно в том и заключалась, чтобы подсунуть ему, плотно окруженному ворами и взяточниками, ту совсем уже зловонную гниль, которую отказался принять командовавший Южной (Дунайской) армией Горчаков, все же не так возмутительно потакавший грабителям.

Деньги, отпускавшиеся миллионами, разворовывались по дороге, и то, что доходило до роты, получалось с огромным опозданием. Между интендантами и полковым начальством, пишет очевидец, «установился невысказанный, но всеми понятый договор: не требовать от интендантства фуража в натуре и за это пользоваться выгодами от ненормально возвышаемых цен, кто как умеет и у кого насколько хватит совести. Но и эта паллиативная мера принесла только зло и никакой пользы. Командиры действительно не требовали более от интендантства фуража в натуре, но зато и лошадей почти вовсе перестали кормить»[905].

Полнейшая, абсолютная безнаказанность была при князе Меншикове гарантирована всем ворам, взяточникам, казнокрадам. Вот в разгар войны, в ноябре, с опаснейшей позиции, из стоящей под Сапун-горой бригады, где уже давно мрут от голода люди, которых вообще предпочитают не кормить, и дохнут лошади, которых кормят древесными опилками и стружками, приезжает офицер и является в интендантство за деньгами. Предоставим ему слово (пишет и печатает все это он через 15 лет после Крымской войны, когда еще здравствовали почти все заинтересованные).

«— Вы г. управляющий?

— Точно так. Что вам угодно?

— Могу ли я получить деньги для бригады по этим требованиям?

— Деньги вы получить можете… но это будет зависеть от вас самих, добавил он глубокомысленно…

— Может быть, деньги сейчас получить можно? Не задерживайте меня, пожалуйста.

Управляющий вздохнул, потер лоб, как будто о чем-то размышляя, наконец проницательно взглянул на меня, хладнокровно спросил:

— А вы сколько даете процентов?

Я… не мог даже допустить такой патриархальной бесцеремонности и не вдруг понял вопрос управляющего.

— Какие проценты? С чего?.. Объяснитесь, пожалуйста, — проговорил я, немного сконфузившись.

— Я спрашиваю вас, молодой человек, — начал управляющий наставительным тоном, — сколько вы мне заплатите за те деньги, которые я прикажу отпустить для батареи вашей бригады? Мне обыкновенно платят по восьми процентов и более, но вы, артиллеристы, народ упрямый и любите торговаться. Ну, с вас можно взять и подешевле… Однако предупреждаю: менее шести процентов ни за что не возьму, нельзя…

Такой бесстыдный и хладнокровный грабеж вывел меня из терпения».

Офицер стал грозить, что донесет высшим властям. А тот твердил:

«— Эх, молодой человек! Горячки-то в вас много, а толку мало!.. Что же я буду за дурак, — продолжал он, вдруг воодушевившись и встав с кресел, — если я буду раздавать эти деньги зря? Нужны деньги — бери, да заплати! Ведь я не с нищего пользуюсь: ваши командиры не шесть процентов, а чуть не рубль за рубль получают!

Все это он излагал при многих офицерах, бывших в моей комнате. Я был тогда очень молод, очень неопытен и такое нахальное бесстыдство не мог переварить.

— Господа офицеры, — заговорил я, едва сдерживая себя, — прошу засвидетельствовать, что говорит г. управляющий…

Пехотные промолчали, а гусар, улыбаясь и вежливо поклонившись, ответил:

— Извините, мы в семейные дела не мешаемся»[906].

На том и окончилось. Офицер отъехал ни с чем и стал предъявлять свои бригадные «требования» в других местах, почти с таким же успехом…

Меншиков даже и не пробовал обратить внимание Николая на оргию грабительства, от которой прямо погибала армия.

О «тридцатилетней привычке сообщать только приятное», образовавшейся у приближенных Николая за все его царствовование, говорит (как раз по поводу А.С. Меншикова) и такой консерватор и убежденный монархист, как князь Щербатов, приписывающий проигрыш Крымской войны прежде всего тому, что всё («запасы хлеба, сена, овса, рабочий скот, лошади, телеги, все, что могло дать население») было направлено на бумаге к услугам армии, а на деле было разворовано до такой степени, что «армия терпела постоянный недостаток в продовольствии; кавалерия, парки не могли двигаться… К этим результатам привела вся система тогдашнего режима»[907]. И матросы и солдаты чувствовали упорное, решительное нерасположение и даже прямое недоверие к Меншикову, готовы были поверить любому слуху, чернящему главнокомандующего.

«Матросы называли князя Меншикова «анафемой», а войска называли его князем Изменщиковым»[908].

Правда, лично самого Меншикова не обвиняли в хищениях, во взяточничестве, в кормлении солдат в матросов сгнившими сухарями, в продаже корпии и лечебных припасов англичанам. В этом — из высших чинов — обвиняли иной раз князя В.А. Долгорукова, военного министра. Но и относительно Долгорукова лично это обвинение не подтверждается никакими документами и сколько-нибудь серьезными показаниями: преступление Долгорукова, как и его предшественника и бывшего начальника Чернышева, заключалось в полнейшей дезорганизации всего управления армии и снабжения ее, в безнадежном хаосе, безобразном беспорядке, до которого была доведена армия.

Князь Д.А. Оболенский рассказывал, что уже после Крымской войны бывший военный министр князь В.А. Долгоруков встретился в Биаррице с Наполеоном III и «довольно наивно рассказывал про нашу военную организацию времени кампании 1854–1855 гг. После одного разговора Наполеон III вскочил и, не утерпев, воскликнул: «Знай я это, я бы Сент-Арно повесил!»»

Интереснее всего тут именно то, что сам Василий Долгоруков, русский военный министр, ответственный в первую голову за страшную разруху в русской военной организации, юмористически объяснял изумленному французскому императору, до какой степени ровно ничего не было российским правительством сделано для обороны Севастополя и как французский главнокомандующий опростоволосился после Альмы, не решившись без всяких околичностей сразу же идти прямо на совершенно беззащитный город и занять его.

Такой военный министр, как Василий Долгоруков, был совершенно под стать такому верховному главнокомандующему, как князь Меншиков.

Еще когда Меншиков весной 1853 г. отправился в Турцию, в свое роковое посольство, которому суждено было так приблизить войну, все сколько-нибудь знавшие его смотрели с большой тревогой и на эту странную импровизацию Николая I, вдруг произведшего Меншикова в дипломаты.

При отъезде князя Меншикова из Петербурга в Константинополь князь Варшавский (Паскевич) в небольшом своем кругу выразился так: «От посольства князя Меншикова я не жду добра. Человек, который в продолжение тридцати лет занимался только каламбурами и остротами, к делу непригоден».

Но каламбуры оказались очень неудовлетворительной подготовкой и к занятию поста главнокомандующего армией и флотом в войне России разом с тремя державами как на суше, так и на море.

И все, кто был поумнее в армии, это отлично знали. «Одного нет у царя могучего: нет у него вождей для войска. Повывелся и поизрасходовался этот народ… Знает про то царь-батюшка и творит он генералов: что праздник — то дюжина, но уж, знать, беда такая: выходят все генералы праздничные да дюжинные», — читаем мы в рукописи полковника Менькова.

Сказывалась система, принципиально изгонявшая науку из военного обихода, посадившая безграмотного Сухозанета в начальники Военной академии со специальным поручением сократить науку и в этом учреждении, свести ее, по возможности, к нулю.

Довольно неуместной признавалась наука, даже военная наука, для военного человека.

«Наука в военном деле — не более, как пуговица к мундиру: мундир без пуговицы нельзя надеть, но пуговица не составляет всего мундира». Это глубокомысленное изречение президента Военной академии генерала Сухозанета, приведенное мной в I главе первой части моей работы, было положено в основу всего военного преподавания при Николае. Воспоминание о декабристах, самом образованном, самом культурном поколении командного состава за всю историю императорской России, продолжало действовать и пугать царя. Основная цель резкое понижение умственных запросов и всего духовного уровня офицерства и генералитета — была достигнута. Генералы, читавшие почти по складам и не умевшие писать без грубейших грамматических ошибок, стали довольно частым явлением к концу царствования Николая. Из Военной академии выпускались офицеры, не только не имевшие серьезных и сколько-нибудь точных представлений об истории военного искусства, но просто лишенные тех элементарнейших познаний в стратегии и тактике, без которых сколько-нибудь полезная служба в штабе невозможна. И дорого пришлось заплатить русской армии, собственной кровью, за фактическое уничтожение высшего военного образования при Николае. Дезорганизация, невежественность и полная пассивность штабов производили прямо удручающее впечатление на всех сколько-нибудь вдумчивых наблюдателей.

Результаты такого рода постановки военных наук в Военной академии сказались в Крымскую войну самым наглядным образом. Вот нелицеприятный и обильно подтверждаемый другими источниками приговор: «Не я один убедился в том; в последнюю войну большая часть офицеров генерального штаба были неопытны, и трудно даже поверить, что многие из них не умели вести аванпостных журналов и тем менее быть полезными при отдельных отрядах; а между тем офицеры эти получили образование в Академии и слушали курсы высшей тактики, стратегии и военной истории. У нас как-то не удаются эти специальности: их обратили в средство к достижению скорейшего повышения в чинах за поверхностные сведения»[909].

Решительно лишенный какого бы то ни было военного образования, Меншиков был вполне под стать прочим. Но, кроме того, у него не было и ни малейших чисто практических военных навыков, которые все-таки были у других.

Моряки не хотели всерьез верить, что князь Меншиков — адмирал над всеми адмиралами; армейские военные не понимали, почему он генерал над всеми генералами; ни те, ни другие не могли главным образом взять в толк, почему он главнокомандующий. И напрасно его панегиристы старались впоследствии приписать его непопулярность чьим-то интригам и уж совсем неосновательно усматривали со стороны Меншикова какие-то «старания» заслужить любовь армии. Ни интриг не было, ни «стараний» не проявлялось.

«Старания князя были мало успешны: моряки постоянно его дичились. В этом был много виноват Корнилов. Человек развитой, умный, много работавший с князем, хорошо знавший его намерения, мысли, предположения, — от него светлейший ничего не скрывал, — Корнилов мог содействовать его сближению с моряками, но, к сожалению, он этого не только не делал, а еще колебал к нему доверенность как моряков, так и сухопутных войск».

Так пишет почтительный адъютант Меншикова А.А. Панаев[910]. Он не понимает, что оттого-то Корнилов и не терпел Меншикова, что видел его насквозь. Панаев грустит, что моряки никак не чувствуют себя польщенными, если «из одиннадцати мундиров, право носить которые было ему предоставлено, князь избрал и предпочитал морской».

Нахимов и Корнилов ведь очень хорошо понимали, что по всем своим одиннадцати должностям, по которым Меншиков пользуется доходом и мундиром, он ровно ничего не делает, но что губительнее всего его пребывание именно на посту главнокомандующего Черноморским флотом.

«Прекрасные, братец, есть ребята между моряками… меня они не любят, что делать? не угодил!» Так снисходительно и развязно отзывался этот развлекавшийся то дипломатией, то войной петербургский знатный барин о людях, которым суждено было все же прославить Россию, несмотря на то, что царь наградил их таким верховным командиром. Солдатам он тоже «не угодил», точь-в-точь как морякам.

Вот картина с натуры, зарисованная таким правдивым свидетелем, как герой обороны, полковник, потом генерал Виктор Илларионович Васильчиков. Он прибыл тотчас же после Альмы в армию Меншикова из Бельбека. «Два дня прошлялся я в лагере, ожидая отправления, и конечно многого рассмотреть не мог в это время. Видел всеобщее уныние и грусть; видел, что между войсками и их главнокомандующим не было никакого общения; видел, как начальник проезжал перед войсками, никогда с ними не здороваясь; видел, как люди сурово и молча посматривали на этого начальника, и удивлялся! Видел, наконец, совершенную бестолковщину в администрации полковника Вунша, исправлявшего чуть ли не с двумя писарями должности и начальника штаба и интенданта армии, и удивлялся тому, что умный человек, каким был князь Меншиков, мог дойти до такой бессмыслицы»[911].

Совсем не тот дух царил в оставленном армией Севастополе: «Под вечер я удостоился увидеть еще раз адмирала Корнилова, который принял меня очень любезно, дал мне лошадь и сам провел по главнейшим частям оборонительной линии. Отрадно было видеть тот контраст, какой существовал между настроением защитников Севастополя и унылыми обитателями Бельбекского лагеря. Здесь (в Севастополе. — Е.Т.) все кипело, все надеялось, если не победить, то заслужить в предстоящем решительном бою одобрение и признательность России; там все поникло головою и как бы страшилось приговора отечества и современников»[912].