Из записок А. Ф. Ланжерона{130}
Из записок А. Ф. Ланжерона{130}
Передам слово в слово, что он [Пален] говорил мне в 1804 г., когда я проезжал через Митаву:
Мне нечего сообщать вам нового, мой любезный Л***, о характере императора Павла и о его безумствах; вы сами страдали от них так же, как и все мы; но так как вы отсутствовали из Петербурга в последнее время его царствования и в продолжение двух лет не видали его, то и не могли сами судить об исступленности его безумия, которое шло, все усиливаясь, и могло в конце концов стать кровожадным, – да и стало уже таковым: ни один из нас не был уверен ни в одном дне безопасности; скоро всюду были бы воздвигнуты эшафоты, и вся Сибирь населена несчастными.
Состоя в высоких чинах и облеченный важными и щекотливыми должностями, я принадлежал к числу тех, кому более всего угрожала опасность, и мне настолько же желательно было избавиться от нее для себя, сколько избавить Россию, а быть может, и всю Европу от кровавой и неизбежной смуты.
Уже более шести месяцев были окончательно решены мои планы о необходимости свергнуть Павла с престола, но мне казалось невозможным (оно так и было в действительности) достигнуть этого, не имея на то согласия и даже содействия великого князя Александра, или, по крайней мере, не предупредив его о том. Я зондировал его на этот счет сперва слегка, намеками, кинув лишь несколько слов об опасном характере его отца. Александр слушал, вздыхал и не отвечал ни слова.
Но мне не этого было нужно; я решился наконец пробить лед и высказать ему открыто, прямодушно то, что мне казалось необходимым сделать.
Сперва Александр был, видимо, возмущен моим замыслом; он сказал мне, что вполне сознает опасности, которым подвергается империя, а также опасности, угрожающие ему лично, но что он готов все выстрадать и решился ничего не предпринимать против отца.
Я не унывал, однако, и так часто повторял мои настояния, так старался дать ему почувствовать настоятельную необходимость переворота, возраставшую с каждым новым безумством, так льстил ему или пугал его насчет его собственной будущности, предоставляя ему на выбор – или престол, или же темницу и даже смерть, что мне наконец удалось пошатнуть его сыновнюю привязанность и даже убедить его установить вместе с Паниным и со мною средства для достижения развязки, настоятельность которой он сам не мог не сознавать.
Но я обязан в интересах правды сказать, что великий князь Александр не соглашался ни на что, не потребовав от меня предварительно клятвенного обещания, что не станут покушаться на жизнь его отца; я дал ему слово: я не был настолько лишен смысла, чтобы внутренне взять на себя обязательство исполнить вещь невозможную; но надо было успокоить щепетильность моего будущего государя, и я обнадежил его намерения, хотя был убежден, что они не исполнятся [185]. Я прекрасно знал, что надо завершить революцию или уже совсем не затевать ее, и что если жизнь Павла не будет прекращена [186], то двери его темницы скоро откроются, произойдет страшнейшая реакция, и кровь невинных, как и кровь виновных, вскоре обагрит и столицу, и губернии.
Императору внушили некоторые подозрения насчет моих связей с великим князем Александром; нам это было небезызвестно. Я не мог показываться к молодому великому князю, мы не осмеливались даже говорить друг с другом подолгу, несмотря на сношения, обусловливаемые нашими должностями; поэтому только посредством записок (сознаюсь – средство неосторожное и опасное) мы сообщали друг другу наши мысли и те меры, какие требовалось принять; записки мои адресовались Панину; великий князь Александр отвечал на них другими записками, которые Панин передавал мне; мы прочитывали их, отвечали на них и немедленно сжигали.
Однажды Панин сунул мне в руку подобную записку в прихожей императора перед самым моментом, назначенным для приема; я думал, что успею прочесть записку, ответить на нее и сжечь, но Павел неожиданно вышел из своей спальни, увидал меня, позвал и увлек в свой кабинет, заперев дверь; едва успел я сунуть записку великого князя в мой правый карман.
Император заговорил о вещах безразличных; он был в духе в этот день, развеселился, шутил со мною и даже осмелился залезть руками ко мне в карманы, сказав: «Я хочу посмотреть, что там такое, – может быть, любовные письма!»
– Вы знаете, меня любезный Л***, – прибавил Пален, – знаете, что я не робкого десятка и что меня не легко смутить, но должен вам признаться, что, если бы мне пустили кровь в эту минуту, ни единой капли не вылилось бы из моих жил.
– Как же выпутались вы из этого опасного положения? — спросил я.
– А вот как, – отвечал Пален, – я сказал императору: «Ваше величество! что вы делаете! оставьте! ведь вы терпеть не можете табаку, а я его усердно нюхаю, мой носовой платок весь пропитан; вы перепачкаете себе руки, и они надолго примут противный вам запах». Тогда он отнял руки и сказал мне: «Фи, какое свинство! вы правы!» Вот как я вывернулся [187].
Когда великого князя убедили действовать сообща со мною – это был уже большой выигрыш, но еще далеко не все: он ручался мне за свой Семеновский полк; я видался со многими офицерами этого полка, настроенными очень решительно; но это были все люди молодые, легкомысленные, неопытные, без испытанного мужества, необходимого для такого решения, и которые в момент действия могли бы, вследствие слабости, ветрености или нескромности, испортить все наши планы: мне хотелось заручиться помощью людей более солидных, чем вся эта ватага вертопрахов, я желал опереться на друзей, известных мне своим мужеством и энергией: я хотел иметь при себе Зубовых и Бенигсена [188]. Но как вернуть их в Петербург? Они были в опале, в ссылке; у меня не было никакого предлога, чтобы вызвать их оттуда, и вот что я придумал.
Я решил воспользоваться одной из светлых минут императора, когда ему можно было говорить что угодно, разжалобить его насчет участи разжалованных офицеров: я описал ему жестокое положение этих несчастных, выгнанных из их полков и высланных из столицы, и которые, видя карьеру свою погубленною и жизнь испорченною, умирают с горя и нужды за проступки легкие и простительные. Я знал порывистость Павла во всех делах, я надеялся заставить его сделать тотчас же то, что я представил ему под видом великодушия я бросился к его ногам. Он был романического характера, он имел претензию на великодушие. Во всем он любил крайности: два часа спустя после нашего разговора двадцать курьеров уже скакали во все части империи, чтобы вернуть назад в Петербург всех сосланных и исключенных со службы. Приказ, дарующий им помилование, был продиктован мне самим императором.
Тогда я обеспечил себе два важных пункта: 1) заполучил Бенигсена и Зубовых, необходимых мне, и 2) еще усилил общее ожесточение против императора: я изучил его нетерпеливый нрав, быстрые переходы его от одного чувства к другому, от одного намерения к другому совершенно противоположному. Я был уверен, что первые из вернувшихся офицеров будут приняты хорошо, но что скоро они надоедят ему, а также и следующие за ними. Случилось то, Что я предвидел: ежедневно сыпались в Петербург сотни этих несчастных: каждое утро подавали императору донесения с застав. Вскоре ему опротивела эта толпа прибывающих: он перестал принимать их, затем стал просто гнать и тем нажил себе непримиримых врагов в лице этих несчастных, снова лишенных всякой надежды и осужденных умирать с голоду у ворот Петербурга [189].
Мы назначили исполнение наших планов на конец марта, но непредвиденные обстоятельства ускорили срок: многие офицеры гвардии были предупреждены о наших замыслах, многие их угадали. Я мог всего опасаться от их нескромности и жил в тревоге.
7-го марта я вошел в кабинет Павла в семь часов утра, чтобы подать ему, по обыкновению, рапорт о состоянии столицы. Я застаю его озабоченным, серьезным; он запирает дверь и молча смотрит на меня в упор минуты с две и говорит наконец: «Г. фон Пален! вы были здесь в 1762 году?» – «Да, ваше величество». – «Были вы здесь?» – «Да, ваше величество, но что вам угодно этим сказать?» – «Вы участвовали в заговоре, лишившем моего отца престола и жизни?» – «Ваше величество, я был свидетелем переворота, а не действующим лицом, я был очень молод, я служил в низших офицерских чинах в Конном полку. Я ехал на лошади со своим полком, ничего не подозревая, что происходит; но почему, ваше величество, задаете вы мне подобный вопрос?» – «Почему? вот почему: потому что хотят повторить 1762 год»..
Я затрепетал при этих словах, но тотчас же оправился и отвечал: «Да, ваше величество, хотят! Я это знаю и участвую в заговоре». – «Как! вы это знаете и участвуете в заговоре? Что вы мне такое говорите!» – «Сущую правду, ваше величество, я участвую в нем и должен сделать вид, что участвую ввиду моей должности, ибо как мог бы я узнать, что намерены они делать, если не притворюсь, что хочу способствовать их замыслам? Но не беспокойтесь – вам нечего бояться: я держу в руках все нити заговора, и скоро все станет вам известно. Не старайтесь проводить сравнений между вашими опасностями и опасностями, угрожавшими вашему отцу. Он был иностранец, а вы русский; он ненавидел русских, презирал их и удалял от себя, а вы любите их, уважаете и пользуетесь их любовью; он не был коронован, а вы коронованы; он раздражил и даже ожесточил против себя гвардию, а вам она предана. Он преследовал духовенство, а вы почитаете его; в его время не было никакой полиции в Петербурге, а нынче она так усовершенствована, что не делается ни шага, не говорится ни слова помимо моего ведома; каковы бы ни были намерения императрицы [190], она не обладает ни гениальностью, ни умом вашей матери; у нее двадцатилетние дети, а в 1762 году вам было только 7 лет». – «Все это правда, – отвечал он, – но, конечно, не надо дремать».
На этом наш разговор и остановился, я точас же написал про него великому князю, убеждая его завтра же нанести задуманный удар; он заставил меня отсрочить его до 11-го, дня, когда дежурным будет 3-й батальон Семеновского полка, в котором он был уверен еще более, чем в других остальных. Я согласился на это с трудом и был не без тревоги в следующие два дня [191].
Наконец наступил роковой момент: вы знаете все, что произошло. Император погиб и должен был погибнуть; я не был ни очевидцем, ни действующим лицом при его смерти. Я предвидел ее, но не хотел в ней участвовать, так как дал слово великому князю [192].
Вот рассказ Бенигсена:
Я был удален от службы, и, не смея показываться ни в Петербурге, ни в Москве, ни даже в других губернских городах из опасения слишком выставляться на вид, быть замеченным и, может быть, сосланным в места более отдаленные, я проживал в печальном уединении своего поместья на Литве.
В начале 1801 года я получил от графа Палена письмо, приглашавшее меня явиться в Петербург: я был удивлен этим предложением и нимало не расположен последовать ему; несколько дней спустя получился приказ императора, призывавший назад всех сосланных и уволенных со службы. Но этот приказ точно так же не внушил мне никакой охоты покинуть мое уединение; между тем Пален бомбардировал меня письмами, в которых энергично выражал свое желание видеть меня в столице и уверял меня, что я буду прекрасно принят императором. Последнее его письмо было так убедительно, что я решился ехать.
Приезжаю в Петербург; сперва я довольно хорошо принят Павлом; но потом он обращается со мною холодно, а вскоре совсем перестает смотреть на меня и говорить со мной. Я иду к Палену и говорю ему, что все, что я предвидел, оправдалось, что надеяться мне не на что, зато много есть чего опасаться, поэтому я хочу уехать как можно скорее. Пален уговорил меня потерпеть еще некоторое время, и я согласился на это с трудом; наконец накануне дня, назначенного для выполнения его замыслов, он открыл мне их – я согласился на все, что он мне предложил. В намеченный день мы все собрались к Палену; я застал там троих Зубовых, Уварова, много офицеров гвардии [193], все были, по меньшей мере, разгорячены шампанским, которое Пален велел подать им (мне он запретил пить и сам не пил).
Нас собралось человек 60; мы разделились на две колонны: Пален с одной из них пришел по главной лестнице со стороны покоев императрицы Марии [194], а я с другой колонной направился по лестнице, ведущей к церкви [195]. Больше половины сопровождавших меня заблудились и отстали прежде, чем дошли до покоев императора; нас осталось всего 12 человек. В том числе были Платон и Николай Зубовы. Валериан был с Паленом. Мы дошли до дверей прихожей императора, и один из нас велел отворить ее под предлогом, что имеет что-то доложить императору [196]. Когда камердинер и гайдуки императора увидели нас входящими толпой, они не могли усомниться в нашем замысле: камердинер спрятался, но один из гайдуков, хотя и обезоруженный, бросился на нас; один из сопровождавших меня свалил его ударом сабли и опасно ранил в голову [197].
Между тем этот шум разбудил императора; он вскочил с постели, и если б сохранил присутствие духа, то легко мог бы бежать; правда, он не мог этого сделать через комнаты императрицы – так как Палену удалось внушить ему сомнение насчет чувств государыни, то он каждый вечер баррикадировал дверь, ведущую в ее покои, – но он мог спуститься к Гагарину и бежать оттуда. Но, по-видимому, он был слишком перепуган, чтобы соображать, и забился в один из углов маленьких ширм, загораживавших простую без полога кровать, на которой он спал.
Мы входим. Платон Зубов [198] бежит к постели, не находит никого и восклицает по-французски: «Он убежал!» Я следовал за Зубовым и увидел, где скрывается император. Как и все другие, я был в парадном мундире, в шарфе, в ленте через плечо, в шляпе на голове и со шпагой в руке. Я опустил ее и сказал по-французски: «Ваше величество, царствованию вашему конец: император Александр провозглашен. По его приказанию мы арестуем вас; вы должны отречься от престола. Не беспокойтесь за себя: вас не хотят лишать жизни; я здесь, чтобы охранять ее и защищать, покоритесь своей судьбе; но если вы окажете хотя малейшее сопротивление, я ни за что больше не отвечаю».
Император не отвечал мне ни слова. Платон Зубов повторил ему по-русски то, что я сказал по-французски. Тогда он воскликнул: «Что же я вам сделал!» Один из офицеров гвардии отвечал: «Вот уже четыре года, как вы нас мучите».
В эту минуту другие офицеры, сбившиеся с дороги, беспорядочно ворвались в прихожую: поднятый ими шум испугал тех, которые были со мною, они подумали, что это пришла гвардия на помощь к императору, и разбежались все, стараясь пробраться к лестнице. Я остался один с императором, но я удержал его, импонируя ему своим видом и своей шпагой [199]. Мои беглецы, встретив своих товарищей, вернулись вместе с ними в спальню Павла и, теснясь один на другого, опрокинули ширмы на лампу, стоявшую на полу посреди комнаты; лампа потухла. Я вышел на минуту в другую комнату за свечой, и в течение этого короткого промежутка времени прекратилось существование Павла.
На этом Бенигсен кончил свой рассказ [200].
Теперь вот что я узнал от великого князя Константина; передам его слова с буквальной точностью:
Я ничего не подозревал [201] и спал, как спят в 20 лет.
Платон Зубов пьяный вошел ко мне в комнату, подняв шум. (Это было уже через час после кончины моего отца.) Зубов грубо сдергивает с меня одеяло и дерзко говорит: «Ну, вставайте, идите к императору Александру; он вас ждет». Можете себе представить, как я был удивлен и даже испуган этими словами. Я смотрю на Зубова; я был еще в полусне и думал, что мне все это приснилось. Платон грубо тащит меня за руку и подымает с постели; я надеваю панталоны, сюртук, натягиваю сапоги и машинально следую за Зубовым. Я имел, однако, предосторожность захватить с собой мою польскую саблю, ту самую, что подарил мне князь Любомирский в Ровно [202], я взял ее с целью защищаться в случае, если бы было нападение на мою жизнь, ибо я не мог себе представить, что такое произошло.
Вхожу в прихожую моего брата, застаю там толпу офицеров, очень шумливых, сильно разгоряченных, и Уварова, пьяного, как и они, сидящего на мраморном столе, свесив ноги. В гостиной моего брата я нахожу его лежащим на диване в слезах, как и императрица Елизавета. Тогда только я узнал об убийстве моего отца. Я был до такой степени поражен этим ударом, что сначала мне представилось, что это был заговор извне против всех нас.
В эту минуту пришли доложить моему брату о претензиях моей матери. Он воскликнул: «Боже мой! еще новые осложнения!» Он приказал Палену пойти убедить ее и заставить отказаться от идей, по меньшей мере, весьма странных и весьма неуместных в подобную минуту. Я остался с братом; через некоторое время вернулся Пален и увел императора, чтобы показать его войскам. Я последовал за ним, остальное вам известно [203].
Как только император испустил дух, все убийцы разбежались: опять Бенигсен остался почти один. Он приказал уложить тело императора на кровать камердинера, призвал тридцать солдат лейб-гвардии с офицером (Константин Полторацкий), расставил везде часовых, двоих со скрещенными ружьями у дверей в покои императрицы. Вскоре она прибежала: дверь была отперта неизвестно кем и как [204]. Часовые загородили ей проход; она вспылила и хотела пройти. Они оказали сопротивление. Полторацкий пришел сказать ей, что она не пройдет, что ему дано приказание не пропускать ее; она ответила резкостью, и наконец ей сделалось дурно. Один гренадер, по имени Перекрестов, принес стакан воды и подал ей; она отказалась. Тогда гренадер сказал: «Выкушайте, матушка, вода не отравлена, не бойтесь за себя». Он сам выпил часть воды и предложил ей остальное. Она выпила и вернулась в свои апартаменты[205]. В эту минуту рассудок у нее совсем помутился, ее характер и честолюбие одержали верх над горестью, которую она должна была бы испытывать; она воскликнула, что она коронована, что ей подобает царствовать, а ее сыну принести ей присягу. Побежали доложить об этом императору Александру, а он послал Палена успокоить мать, как видно из рассказа, приведенного выше. Из этого можно судить о чувствительности и о супружеской любви императрицы Марии.
Между тем войска гвардии выстроились во дворе и вокруг дворца; как видно, в них не были уверены, и события это подтвердили. Молодой генерал Талызин командовал Преображенским полком, в котором всегда служил; он собрал его в одиннадцать часов вечера, приказал зарядить ружья и сказал солдатам: «Братцы, вы знаете меня 20 лет, вы доверяете мне, следуйте за мною и делайте все, что я вам прикажу». Солдаты пошли за ним, не зная, в чем дело, и убежденные, что они призваны для защиты своего государя; но, когда они узнали, что от них скрыли, между ними поднялся тревожный ропот.
Император Александр предавался в своих покоях отчаянию, довольно натуральному, но неуместному. Пален, встревоженный образом действия гвардии, приходит за ним, грубо хватает его за руку и говорит: «Будет ребячиться! Идите царствовать, покажитесь гвардии». Он увлек императора и представил его Преображенскому полку. Талызин кричит: «Да здравствует император Александр!» – гробовое молчание среди солдат. Зубовы выступают, говорят с ними и повторяют восклицание Талызина, – такое же безмолвие. Император переходит к Семеновскому полку, который приветствует его криками «ура!». Другие следуют примеру семеновцев, но преображенцы по-прежнему безмолвствуют. Император садится в сани с императрицей Елизаветой и едет в Зимний дворец; все следуют за ним. Он велит созвать войска на Дворцовую площадь, войска повинуются, но все тот же Преображенский полк ропщет и, очевидно, подозревает, что Павел еще жив [206]. Когда же полк убедился в его смерти, он принес присягу Александру, как и остальные войска[207].
Наскоро созван был Сенат и все присутственные места; они также приведены были к присяге. Императрица Мария волей-неволей присоединилась к остальным подданным своего сына; в девять часов утра водворилось полное спокойствие, и император Александр упрочился на престоле.
Эта революция, столь внезапная, не сопровождалась кровопролитием, как переворот 1762 года, а стоила жизни только самому императору. Революция, лишившая империи Иоанна VI, окончилась через 4 часа, революция, жертвой которой пал Павел III, продолжалась 24 часа, и, наконец, третья революция, в коей погиб Павел, длилась всего 2 часа.
Эти страшные катастрофы, повторявшиеся в России три раза в течение столетия, без сомнения, самые убедительные из всех аргументов, какие можно привести против деспотизма: нужны преступления, чтобы избавиться от незаконности, от безумия или от тирании, когда они опираются на деспотизм; в конституционном государстве незаконность не может иметь места[208], безумие прикрывается[209], а тирания не смеет развернуться, следовательно, не нужно преступлений, чтобы занять престол и удержаться на нем.
Как деспот могуществен и слаб в одно и то же время! Павел, неограниченный властелин, управлял 36-ю миллионами людей и царил над 400 000 квадратных миль; а между тем взвод его гвардии и 60 заговорщиков свергли его с этого исполинского престола!
Виллие, хирург Семеновского полка, предупрежденный о заговоре, прибежал в спальню Павла, как только ему сообщили о его смерти; он убрал тело для выставления, которое совершалось согласно обычаю, установленному в России. Рана, сделанная ему Николаем Зубовым, говорят, была замазана лаком.
В Европе распространился слух (его пустил Пален), будто Павел хотел развестись с женою, жениться на княгине Гагариной, разведя ее с мужем, заточить в крепость своих трех старших сыновей и провозгласить своим наследником маленького великого князя Михаила, родившегося уже в бытность Павла на престоле. Этот слух оказывается страшнейшей клеветой; он был опровергнут Коцебу в его интересной и правдивой брошюре, озаглавленной «Один памятный год в моей жизни», а я слышал от генерала Кутузова, бывшего тогда в Петербурге, что никогда не было и речи о подобных сумасбродствах и что даже накануне смерти Павел казался очень расположенным к жене и детям, а известно, что его характер никогда не позволил бы ему скрывать свои намерения.
Говорили также, что в самый день смерти Павел, взглянув на себя в зеркало, сказал: «Мне кажется, как будто у меня сегодня лицо кривое!» Этот факт верен, и вот как Кутузов мне рассказывал о нем:
«Мы ужинали вместе с императором; нас было 20 человек за столом; он был очень весел и много шутил с моей старшей дочерью, которая в качестве фрейлины присутствовала за ужином и сидела против императора. После ужина он говорил со мною, и, пока я отвечал ему несколько слов, он взглянул на себя в зеркало, имевшее недостаток и делавшее лица кривыми. Он посмеялся над этим и сказал мне: „Посмотрите, какое смешное зеркало; я вижу себя в нем с шеей на сторону“. Это было за полтора часа до его кончины». (Кутузов не был посвящен в заговор.)