Мать царевича и ее «сын»
Мать царевича и ее «сын»
В исторической литературе прочно утвердилось мнение, что именно Скопину-Шуйскому самозванец поручил уговорить и привезти из монастыря в Москву свою «мать», инокиню Марфу[107]. Однако при внимательном рассмотрении этого вопроса выясняется совсем иное.
Старица Марфа — мать убитого в Угличе царевича Дмитрия — в миру звалась Марией Нагой. Свое родословие Нагие вели от «доброго рода» тверских бояр, перешедших на службу к великому князю Ивану III после присоединения Тверского княжества к Москве. Особенно продвинулся по служебной лестнице Афанасий Нагой: он вошел в окружение Ивана IV и в 1580 году выдал свою племянницу Марию замуж за царя.
Последний брак Ивана IV длился недолго, через четыре года царь скончался, оставив молодую вдову с маленьким царевичем. После гибели Дмитрия в Угличе в 1591 году и окончания следственного дела Марию, насильно постриженную с именем Марфа, отправили в Николо-Выксинскую обитель, что под Череповцом. Тем самым Годунов, как заметил современник событий, совершил «второе после сына убийство — его матери»[108]. Когда же в 1604 году объявился самозванец, Годунов велел привезти инокиню в Москву и учинил ей в своих покоях допрос. Со времени угличских событий прошло уже 13 лет, но едва ли Марфа смирилась с потерей сына и несправедливым решением следственной комиссии. Если к этому прибавить постриг без желания, утрату привычного окружения и привычного образа жизни, то станет понятным поведение Марфы в царских покоях.
Слухи о допросе, якобы имевшем место в царском дворце, записал один из иностранцев[109]. В кремлевском дворце Марфе был задан мучивший царскую чету вопрос: «Жив ее сын или нет?» Годунов обращался с Марфой сурово, присутствовавшая же при этом разговоре царица Мария Григорьевна и вовсе повела себя как истинная дочь Малюты Скуратова. Схватив горящую свечу, со словами: «Говори, б…, то, что ты хорошо знаешь!», она начала тыкать ею в лицо инокини. Быть, наверное, Марфе без глаз, если бы Борис не унял свою злобную супругу. По одной из версий, вдова Грозного ответила, что ничего об этом не знает. Конечно, она испытывала страх, но и желание отомстить за смерть сына было велико. По другой версии, ее ответ звучал так: «Сын мой жив, но в стране его нет. А рассказали мне об этом люди, которых уже нет в живых».
Что действительно произошло в тот день во дворце, никто, разумеется, не знает. Но дальнейшие действия Годунова, сославшего Марфу подальше от Москвы, за 600 верст, и приказавшего содержать ее в еще большей строгости, косвенно подтверждают возможность подобного разговора. Что же касается царицы, то ее жестокость к несчастной матери сохранялась и когда Федор Годунов занял престол после смерти отца. Из ссылки по его распоряжению были возвращены некоторые сосланные его отцом бояре. По рассказу очевидца, народ кричал и требовал, чтобы и мать царевича была привезена и посажена у городских ворот, «дабы каждый мог услышать от нее, жив ли еще ее сын или нет»[110]. Но царица о возвращении Марфы и слышать ничего не хотела и, наверное, отдала бы приказ отравить ее, если бы через два месяца не рассталась с жизнью сама.
И вот Лжедмитрий решился предъявить народу «узнавшую» его мать. Встречу необходимо было не только хорошенько обставить для публичной демонстрации, но и заранее подготовить, заручившись согласием самой Марфы. Выполнить это щекотливое задание мог только ловкий, имевший опыт в подобных нечистоплотных делах человек, способный при необходимости пригрозить несговорчивой инокине. Как покажут дальнейшие события, Скопин не только не обладал вышеперечисленными качествами, но, наоборот, проявил себя как человек прямой и решительный, избегающий закулисных интриг и махинаций. К тому же поручить такое задание восемнадцатилетнему юноше, еще ничем себя не проявившему, — значило заведомо провалить все дело.
Вот почему у нас есть все основания доверять записи в Разрядной книге под 1605 годом, называющей совсем другие имена организаторов встречи «матери» и «сына»: «И послал боярина своего князя Василья Мосальского к царя Ивана Васильевича к царице иноке Марфе, велел ее привезти к Москве. А перед послал ее уговаривать постельничего своего Семена Шапкина, чтоб ево назвала сыном своим царевичем Дмитрием. А потому Семен послан, что он Нагим племя, да и грозить ей велел — не скажет и быть ей убитой»[111].
Князь Василий Рубец Мосальский, перешедший на сторону самозванца еще в Путивле, стал одним из его доверенных лиц и выполнял самые ответственные задания. Ему вместе с Василием Голицыным было поручено устранить Годуновых, он же будет послан в Смоленск для встречи царской невесты Марины Мнишек. Когда в Польше начнется сейм, именно его и «почтенного Михаила Игнатьевича Татищева», окольничего, назначит самозванец послами в декабре 1605 года. За оказанные самозванцу услуги Мосальский получит чин дворецкого, один из высших в Боярской думе.
Семен Шапкин займет должность постельничего, что со времен опричнины будет означать наибольшее приближение к особе государя. Его же после венчания на царство Лжедмитрий назначит главой Постельного приказа. Шапкин приходился родней Нагим, и вполне возможно, что кроме угроз старице были переданы и обещания не забыть ее ближайших родственников наградами. Вот эти кандидатуры подходили для особых поручений как нельзя лучше.
Фамилию Мосальского называют и иностранцы, а вот Скопина — напротив, никто. Только в сообщении Ж. Маржерета, который возглавил личную охрану царя, записано: «30 июня Дмитрий Иванович вступил в Москву; приехав туда, он поспешил отправить Мстиславского, Шуйского, Воротынского, Мосальского за своей матерью»[112]. О котором из Шуйских идет речь, неизвестно. К тому же в этом сообщении есть несколько несообразностей, и касаются они как раз Шуйских.
Известно, что первоначально церемония венчания на царство было назначена на 1 сентября[113]. Такой выбор даты легко объясним: этот день открывал церковное новолетие и к нему приурочивали многие важные события. Венчание на царство предшественника самозванца — Бориса Годунова — состоялось также 1 сентября, как и венчание на царство Федора Ивановича. Однако лжецарь перенес церемонию на более ранний срок, на июль. Что заставило его поспешить?
Слова Василия Шуйского о том, что царь — ненастоящий, видимо, были не первым его высказыванием о самозванце. Хоть и говорил их боярин под большим секретом доверенному человеку, но, как известно, что знают двое — то уже не секрет. Лжедмитрию подали записочку с указанием вин Шуйского, дополнив ее напоминанием, что это те самые Шуйские, которые уже не единожды участвовали в противоцарских заговорах, еще при его «родителе», Иване IV. Как Василий Шуйский, поднаторевший за многие годы в интригах, мог так попасть впросак, непонятно. Или Шуйский ошибся в близких ему людях, или чересчур торопился к власти, собираясь поскорее убрать с дороги выполнившего свою задачу и мешавшего теперь самозванца, и поэтому забыл о присущей ему осторожности. А может быть, за всеми его действиями стоял и другой, более тонкий расчет.
Реакция правителя, узнавшего об угрозе его престолу, последовала незамедлительно. Однако окончательное решение по делу Шуйского самозванец отдал на усмотрение собора. Боярская дума, духовенство и земские люди выслушали ответы Василия на вопросы, задаваемые ему самозванцем. Иностранный источник указал, что Шуйский полностью изобличил себя во время допроса, а летописец подчеркнул, что земские люди особенно сильно кричали на него. В результате собор постановил, что боярин Шуйский достоин смерти. Было объявлено о казни Шуйского, его привели на площадь перед Кремлем, боярин положил голову на плаху и… Как в фильме со счастливым концом, прискакал гонец и прочитал приказ о помиловании. Краткость проведенного расследования, скороспелость суда, неожиданность помилования, последовавшая затем ссылка братьев Шуйских с лишением их боярства, конфискацией земель и быстрое возвращение их назад — все это весьма загадочно. Ясно одно: даже такой пройдоха и легкомысленный ловец счастья, как самозванец, не мог не понимать, что начать царствование с пролития крови своих подданных, да еще самых родовитых, очень опасно, а вот всенародное помилование — напротив, ловкий политический ход, вполне возможно, подсказанный ему опытным человеком. К тому же прощеные Шуйские теперь, по его рассуждению, должны были служить ему так преданно, как никто другой.
В истории этой объявленной, но несостоявшейся казни вообще много белых, точнее темных, пятен: «Дело Шуйского — один из самых темных сюжетов, связанных с воцарением Дмитрия»[114]. Но если заговор, как утверждают некоторые источники, был в июне, то тогда понятно, почему так торопился самозванец возложить на себя царский венец и взять в руки скипетр, перенеся коронацию с сентября на июль.
Чтобы осуществить задуманное, нужно было признание Марфы. Одни свидетели утверждают, что царица Марфа во время казни Шуйского уже была в Москве и именно она якобы уговорила помиловать Шуйского. Значит, упомянутый Маржеретом Шуйский мог быть любым из трех братьев или их родственником Скопиным. Вот только Марфа, если бы и была в Москве, вряд ли бы стала заступаться за Василия Шуйского. Ведь именно Василий был главой комиссии, расследовавшей дело в Угличе и принявшей выгодное Борису Годунову, но едва ли справедливое решение.
Другие очевидцы утверждают, что в момент заговора Марфы в Москве не было, а значит, ко времени ее приезда Шуйские уже находились в ссылке. Тогда единственным Шуйским, который мог поехать за ней, был Скопин. Но даже если это предположение верно, то молодой Скопин выступает здесь совсем не как главное действующее лицо и организатор мистификации, а скорее как один из членов свиты.
Один из иностранцев вообще написал о «тысяче бояр», сопровождавших царя для встречи с матерью, что должно было придать бо?льшую торжественность выезду. Послав бояр, Дмитрий «и сам выехал ей навстречу. Увидев друг друга, они обнялись, изъявляя радость неописанную. Старая царица весьма искусно представила нежную мать, хотя на душе у нее было совсем другое: по крайней мере она опять стала царицею…»[115]. Сразу после признания нового царя «матерью», 30 июля, состоялась коронация в Успенском соборе Кремля.
Продемонстрировав радостную встречу, «Дмитрий» не забывал о матери и позже. Она упоминалась во всех документах, начиная с присяги царю, принимала участие во всех положенных ее званию церемониях. Став царем, самозванец «отделал для нее богатые покои (в Кремле. — Н. П.), назначил ей царское содержание, посещал ее каждый день и оказывал самую нежную почтительность. Многие готовы были присягнуть, что он сын ее»[116].
В отличие от иностранцев, однозначно осуждавших Марфу за лжесвидетельство и объяснявших ее поведение одною корыстью, русские источники относятся к ее поступку более снисходительно. Так, «Новый летописец» коротко сообщает о происшедшей встрече, подводя итог сказанному: «Тово же убо не ведяше никто же, яко страха ли ради смертново, или для своего хотения назва себе ево Гришку прямым сыном своим, царевичем Димитрием»[117]. Причин для страха у царицы было достаточно. Если бы народ, требовавший присутствия Марфы в Москве, не получил ее признания, то самозванцу ничего не оставалось бы, как расправиться с ней, а ее внезапную кончину объяснить, например, болезнью. Сколько таких «нужных» смертей было организовано на памяти Марфы — не сосчитать, со времени последней не прошло еще и двух месяцев, когда вот так же внезапно, «приняв яд», скончалась вдова Годунова вместе со своим сыном царем Федором.
То, что летописец называет «хотением» Марфы, попытался объяснить дьяк Иван Тимофеев. Пытливо исследовавший в своем «Временнике» психологию человеческих поступков, он нашел иные мотивы поведения царской вдовы, еще не старой женщины, лишившейся единственного сына. Дьяк подробно описывает полное невзгод и лишений житье Марфы в монастыре: «…против ее воли поселил в некий монастырь, находящийся… в месте пустом, непроходимом и безводном, лишенном всякого телесного утешения; и приказал заточить ее там в бедности, лишив того, что необходимо телу, и не только всего этого самого нужного, но и, по сравнению с рабами, — даже пищи, сосудов и одежд и прочего, что необходимо было дать… Таких нужд не терпит и ничтожнейшая чета рабов, а тем более вдовы таких царственных государей… Здесь ее не могла развеселить никакая радость, тем более присоединение лишней досады к материнской скорби об убийстве»[118]. Перспектива возвращения в Москву, пусть и в монастырь, но в кремлевский, возможность вызволить из опалы родственников и снова видеться с ними — ради этого бывшая царица готова была признать в самозванце своего сына.
Существует и еще одно объяснение ее поступка. Не месть руководила ею — Годунов и его семья уже отошли в мир иной, суд Божий свершился над ними; не стремление вернуться в царские покои — она давно уже отвыкла от мирской суеты в монастыре; не страх — что может устрашить женщину, бывшую супругой самого Ивана Грозного, к тому же способную не убояться допросов у Годунова? — но единственно жалость к безродному сироте, ждущему от нее сострадания, мягкость сердца матери, безвременно потерявшей сына. Этот мотив назвал драматург А. Н. Островский в своей пьесе «Дмитрий Самозванец и Василий Шуйский»:
Ты сирота, без племени и рода!
Я ласк твоих не отниму у той…
Другой!.. Она, быть может, втихомолку,
В своем углу убогом, пред иконой
О милом сыне молится украдкой?
Иль здесь, в толпе народной укрывает
Лицо свое, смоченное слезами,
И издали, дрожащею рукою
Благословляет сына?
Дмитрий:
Нет! О нет!
Царица Марфа:
Одна ли буду матерью твоей,
Одна ль любить тебя, меня одну ли
Полюбишь ты?
Дмитрий:
О да! Одну тебя!
Ты назовись лишь матерью — я сыном
Сумею быть таким, что и родного
Забудешь ты, —
говорит самозванец А. Н. Островского. Так драматург гениальным чутьем обнаружил еще один возможный, но ускользнувший от внимания историков мотив поступка старицы Марфы.