Александр Стыкалин Эволюция взглядов венгерского философа Дьёрдя Лукача

Александр Стыкалин

Эволюция взглядов венгерского философа Дьёрдя Лукача

Имя Дьёрдя (Георга) Лукача (1885–1971 гг.) принадлежит истории духовной культуры нескольких европейских стран. Уроженец Венгрии, он получил философское образование в Берлине и Гейдельберге, входил в круг Макса Вебера. Его ранние эссе имели немалый отклик в Германии кануна первой мировой войны, и все последующее, громадное по объему, теоретическое наследие Лукача стало неотъемлемой частью немецкой философской культуры XX века. В 1920-е годы, живя в Вене, Лукач был в числе людей, определявших своим творчеством неповторимый духовный климат австрийской столицы на левом фланге ее интеллектуальной жизни тех лет. Опубликованная в 1923 году книга «История и классовое сознание» на многие десятилетия вперед стала Библией западного неомарксизма, от которой в 1920-е-1930-е годы во многом отталкивались представители франкфуртской школы и к которой уже в конце 1960-х годов обращались идеологи «новых левых». Живя в 1933–1945 годах в эмиграции в СССР, Георг Лукач активно участвовал в литературной жизни, его статьи неоднократно вызывали оживленные дискуссии.

Томас Манн, не разделяя политических взглядов венгерского философа, высоко ценил его интеллект, отзывался о Лукаче как об одном из выдающихся критиков современной эпохи. Известный философ становился прототипом героев его романов. «Самым умным и интересным, наиболее самостоятельным из коммунистических писателей» назвал Лукача в 1935 году Николай Бердяев. Михаил Бахтин, познакомившись в 1920-е годы с работой Д. Лукача «Теория романа», отметил сходство многих ее идей с собственными построениями и пытался завести переписку с автором, который к этому времени не только считал «Теорию романа» пройденным этапом своей творческой биографии, но был всецело сосредоточен на конспиративной революционной работе и не мог вступить в полноценный диалог.

Парадоксы длительной духовной эволюции Д. Лукача уже несколько десятилетий не перестают удивлять исследователей новейшей философии, посвятивших ему не одну тысячу работ, опубликованных во многих странах мира. И особенно нелегкие вопросы вызывает ранний период творчества венгерского мыслителя, относящийся ко времени кануна первой мировой войны и четырем годам самой войны. Почему, в самом деле, сын богатейшего будапештского банкира, выходец из буржуазной элиты венгерской столицы, да к тому же столь многообещающий, известный за пределами своей родины, молодой эссеист навсегда связал свою судьбу с мировым коммунистическим движением?

Дьёрдь Лукач родился в Будапеште 13 апреля 1885 в семье очень состоятельного банковского служащего, впоследствии директора Венгерского кредитного банка. Его отец Йожеф Лукач (Лёвингер), уроженец города Сегеда, еврей, уже в зрелом возрасте принявший христианство и сменивший фамилию на венгерский лад, был сыном небогатого ремесленника, едва умевшего написать свое имя, и сделал головокружительную карьеру исключительно собственными усилиями. Со временем он не только получил дворянский титул, но и вошел в число приближенных премьер-министра И. Тисы.

У будущего философа никогда не было духовной близости с отцом. Между тем Й. Лукач рано оценил незаурядные способности сына. Отбросив с огорчением свою заветную мечту, сделать из Дьердя политика правящей партии, он, однако, благосклонно отнесся к его творческим пристрастиям, гордился его успехами на литературном и научном поприще, финансировал поездки за рубеж, выступал меценатом начинаний молодого Д. Лукача и его друзей в театральной жизни.

Мать Д. Лукача, урожденная Вертхаймер, была уроженкой Вены, происходила из богатой еврейской буржуазной семьи. Впитанный с молоком матери, язык Гегеля и Гетё стал первым родным языком Лукача, тогда как венгерский был языком ранних уличных впечатлений, общения с прислугой и друзьями детства.

Детство и юность философа прошли в одном из фешенебельных районов Будапешта. На склоне лет он вспоминал о царившей в семье атмосфере обязательных ритуалов, этикета и «протокола», буржуазной респектабельности и благовоспитанности, когда десятилетнего ребенка вопреки его воле чуть ли не ежедневно принуждали воздавать почести посещавшим родительский дом гостям из благородных аристократических фамилий или состоятельных бюргерских семей. Не меньшее внутреннее отторжение вызывала в нем и обстановка в престижной будапештской гимназии с господствовавшим там духом «добропорядочной» верноподданности престарелому императору Францу Иосифу Габсбургу и стоявшей за его спиной венской камарилье. Сразу остро не приняв системы ценностей, при которой главным мерилом достоинства считался жизненный успех, юный нон-конформист находил убежище в книгах, где его влекли, в первую очередь, образы бунтарей, маргиналов, изгоев.

Литературный дебют Лукача состоялся в 1902 года в роли театрального критика. Вскоре, не удовлетворившись импрессионистическим стилем своих ранних эссе, будущий философ на три года перестал писать для прессы, обратившись к более углубленному изучению мировой культуры. Эти штудии через несколько лет принесли свои плоды. Изданный на двух языках сборник эссе «Душа и формы» (1910), вызвавший немалый резонанс и в Германии, был, по отзыву одного из рецензентов, насквозь пронизан «трагическим отчаянием современной души, стремящейся к цели, содержание которой потеряно».

Болезненно переживая отсутствие в Венгрии глубокой и самостоятельной национальной философской традиции, Лукач, получивший на родине диплом юриста, изучал философию в германских университетах. В среде немецких интеллектуалов он пытался найти убежище от удушливой духовной атмосферы современной Венгрии. В ранних работах Лукача преломился духовный опыт многих школ и направлений от немецкой классической философии через Шопенгауэра и Кьеркегора до современного неокантианства. Из современников наибольшее воздействие на него оказали двое – представитель «философии жизни», известный также как историк культуры, Георг Зиммель и классик неокантианской социологии Макс Вебер. У них обоих Лукач учился в Берлине, в Грге. Но наряду с европейской философской традицией духовный мир молодого Лукача питал и другой источник – литература и искусство разных времен и народов. В эссеистике 1900-х годов глубоко волновавшие Лукача «вечные», экзистенциальные философские проблемы (в частности, проблема отчуждения) осмыслялись по преимуществу на материале художественной литературы от Л. Стерна и Новалиса до современных ему авторов. Дьёрдь Лукач начал свой путь в философии в годы, когда Европа жила ожиданием глубоких потрясений, смертельно угрожавших завоеваниям культуры. Эсхатологические предчувствия, пронизывавшие духовную атмосферу предвоенного времени и нашедшие многообразное выражение в европейской культуре тех лет, отразились и в раннем творчестве венгерского мыслителя. В своем неприятии венгерской отсталости, полуфеодальных экономических устоев и несовершенной политической системы страны молодой Лукач сходился с ведущими мыслителями радикального направления (О. Яси и др.). Но в отличие от большинства своих современников он не склонен был идеализировать западные модели демократии и совершенно не питал иллюзий в отношении вестернизации Венгрии как основного средства разрешения социальных противоречий. Ему мало импонировала и модная среди венгерских прогрессистов начала века философия спенсеровского позитивизма с ее унылым рационализмом, плоским прагматизмом. Трагическое мировосприятие молодого Лукача определялось настроениями безысходности, а глубокая духовная неудовлетворенность философией позитивизма стимулировала метафизические искания, в которых и застал его в Гейдельберге август 1914-го.

Первая мировая война вначале вызвала прилив энтузиазма, настоящий душевный подъем среди интеллигенции всех воюющих стран, включая людей последовательно либеральных убеждений, чуждых крайностям национализма. В числе тех, кто ее активно поддержал, были европейски известные интеллектуалы А. Бергсон, Э. Дюркгейм, З. Фрейд, Т. Манн и др. Великий французский поэт Г. Аполлинер пошел добровольцем на фронт, где был тяжело ранен в голову. Истоки подобного, в своей основе романтического ощущения лежали в пресыщении «пошлым» мещанским укладом жизни, жажде неизведанного, ожидании грядущих социальных перемен, рождения нового, очищенного в горниле фронтовых лишений, более справедливого и гуманного, чем прокламировавшаяся правящими кругами идея священного единения во имя победы своей родины находила бескорыстных поборников среди интеллигентов, увидевших во фронтовом братстве путь к преодолению духовной изоляции, модель новых, идеальных, лишенных отчуждения межчеловеческих отношений. Этому способствовала и общность переживаемых страданий, разрушавшая привычные социальные перегородки. «Людей охватило какое-то пылкое стремление к единению друг с другом», – так жена М. Вебера вспоминала впоследствии настроения в гейдельбергском окружении своего мужа. Д. Лукач не склонен был разделять пафоса своих коллег, за что подвергся остракизму с их стороны. Лукач упорно продолжает видеть милитаризм там, где «для меня речь идет именно об освобождении от милитаризма», то есть об утрате милитаризмом своей прежней самоцельности и бессмысленности, – замечал в этой связи философ Г. Зиммель.

По мнению же Лукача, война не только не преодолевала отчуждения в межчеловеческих отношениях, но обостряла его в грандиозной степени. Войну он воспринял как предельное выражение абсолютной иррациональности, бесчеловечности и греховности современной цивилизации, пока не видя при этом реальной силы, которая смогла бы вызволить человечество из такого состояния. Укреплению в подобном отношении к всемирной бойне способствовал и личный жизненный опыт – потеря друзей. В омском госпитале для военнопленных скончался высоко ценимый Лукачем философ Б. Залай, предвосхитивший ряд положений теории систем. На фронте погиб молодой гейдельбергский философ Э. Ласк. Духовная встряска 1914 поставила Лукача в оппозицию не только существующему порядку вещей, но в известной мере и той освященной авторитетом Гегеля немецкой интеллектуальной традиции, которая считала разумным этот порядок. Как писал Лукач П. Эрнсту в 1915 году: «мы должны вновь и вновь подчеркивать, что единственно существенным являемся мы сами, наша душа, и даже ее вечно-априорные объективации являются… лишь бумажными купюрами, чья ценность зависит от обмениваемости на золото. Реальную власть этих творений, правда, нельзя опровергнуть, но смертным грехом духа является то, что наполняет немецкую мысль со времен Гегеля, когда любую власть наделяют метафизическим освящением».

Ощущение ненадежности опор, тоска по «устойчивости, мере и норме», стремление найти духовные и нравственные абсолюты, необходимые для постижения мира во всей его целостности и обретения внутренней душевной гармонии были главными мотивами предвоенной эссеистики Лукача. Преодолеть хаотичность, бесформенность, расплывчатость, неопределенность, царящие в повседневной действительности, способно было, по Лукачу, только искусство в его классических образцах. Лишь через искусство, всегда стоящее выше непосредственных проявлений жизни, можно приобщиться к сути вещей, постигнуть смысл существования. Вслед за своим учителем Зиммелем Лукач утверждал активную, организующую, жизнетворческую роль художественной формы, ее способность в противовес повседневности и эмпирии создать свой собственный, автономный, неразобщенный и неотчужденный мир. Личная драма, пережитая Лукачем незадолго до войны, самоубийство любимой женщины И. Зайдлер, обострила в нем чувствительность к этическим проблемам. Постепенно он приходил к мнению, что искусство должно выполнять скорее не метафизическую, а моральную функцию – создавать образ (микрокосм) нового мира, находящуюся в резком контрасте со старым миром некую утопическую целостность, способную вдохновить людей на ее воплощение в реальности. Присущее искусству люциферово начало позволяет ему восстать против мира, созданного Богом, во имя другого, более совершенного. Конфронтация между миром отчуждения и миром утопии должна в идеале завершиться победой последнего; радикальное уничтожение мира отчуждения сможет сделать утопическую тотальность реальной, эмпирической тотальностью. Таким образом, в духовной эволюции Лукача стал намечаться, а с началом войны ускорился поворот от трагического видения мира к утопическому, от чувства безысходности к мессианизму и апокалиптической надежде, которая смогла бы вознаградить все ожидания. Отныне он уже не считал отчуждение конечным человеческим состоянием. Реальность, какой бы она ни была – отнюдь не «тюрьма», а результат собственного выбора. Бог покинул мир, но возможно второе пришествие Христа. Духовный путь Лукача шел к принятию наиболее еретической версии христианской религии – признанию возможности установить Царство Божие на Земле. Книга «Душа и формы» еще продолжала находить отклик в прессе, но уже стала глубоко чуждой автору. В работах времен войны и прежде всего в наиболее известной из них, «Теории романа», преобладал уже не трагизм мироощущения, а утопические надежды.

Любая утопия, сколь ни была бы она оторвана от жизни, не может ограничиться идеальным проектом, «моделью» будущего, она предполагает для своего осуществления «новых людей», носителей утопического сознания. И размышляя над тем, есть ли в реальности социально-политическая сила, способная обнаружить выход из глубокого кризиса и нравственного тупика современной западной цивилизации, молодой Лукач не мог обойти вопроса об отношении к современному социализму. «Надежда может быть только на пролетариат и социализм, – писал он еще до войны, – Надежда, что придут варвары и грубыми руками отбросят в сторону всю эту презренную утонченность; надежда, что революционный дух, который всегда разоблачал любую идеологию, повсюду видел свежие силы революции, и здесь сможет ясно все увидеть и почувствовать, сметая на своем пути все второстепенное и возвращаясь к существу дела». Но далее следовало весьма пессимистическое заключение: современный социализм «не обладает религиозной силой, затрагивающей душу целиком – какой владело первоначальное христианство». Идеология II Интернационала, делавшая упор на эволюционное, органическое развитие общества, ориентировавшая людей не на борьбу, а на приспособление к существующему порядку вещей, явно не отвечала радикальным мессианистским устремлениям молодого Лукача, исключительной бескомпромиссности его романтического антикапитализма. Как и многим другим охваченным революционным нетерпением интеллектуалам его поколения, Лукачу виделась в социал-демократических доктринах недооценка активного, субъективного фактора в истории. Более мессианский социализм, способный привести ко второму пришествию Христа и «новых христиан» и составить реальную альтернативу лишенной духовных абсолютов современной западной цивилизации, венгерский философ увидел в России. Он глубоко интересовался русской литературой, ее нравственными исканиями, писал (к неудовольствию М. Вебера, не одобрявшего увлечения Лукача эссеистикой, отвлекавшей его от академической философии) так и оставшуюся незаконченной работу о Ф. М. Достоевском, с творчеством которого связывал не только обновление жанра романа (наиболее адекватной, по его мнению, формы художественного выражения современной эпохи тотальной греховности), но и попытку художественного воспроизведения другой, более глубокой, чем кантовская, этики, утверждающей моральную ответственность индивида не только за свои собственные поступки, но за все зло, совершаемое на земле. Этические нормы, господствующие в современном обществе, есть не более, чем одна из сил отчуждения. Мир героев Достоевского – выше мира социальных форм и обычных этических норм, отношения между людьми определяются не их социальным статусом – это общение обнаженных душ, преодолевающее социальные узы.

С вниманием к русской литературе перекликался глубокий интерес Лукача к революционному движению в России. Одно из характерных проявлений «второй» этики Лукач видел в присущей русским революционерам готовности пожертвовать во имя общих интересов не только жизнью, но и собственным душевным комфортом и даже моральной чистотой. Первая жена Д. Лукача Елена Грабенко была русской политэмигранткой, в которой венгерский философ увидел реальное воплощение не только России Достоевского, но и современной революционной России. Близко знавший Лукача, выдающийся немецкий философ Эрнст Блох, как-то заметил, что его друг женился на «России Достоевского», которая никогда не существовала в реальности.

Вернувшись (как военнообязанный) из Германии в Венгрию, Лукач окунулся в среду, где сначала доминировали те же провоенные настроения. Венгерское общественное мнение, хранившее в исторической памяти участие армии фельдмаршала И. Ф. Паскевича в подавлении венгерской революции 1848–1849 годов, всецело поддержало войну с Россией, тем более что официальный Петербург (Петроград) традиционно воспринимался как покровитель венгерских славян, оплот панславизма – главной угрозы для Венгрии. «Европейская культура вступает в борьбу с российским варварством… Падение России означает победу более высокой культуры и большей свободы», – писала 3 сентября 1914 г. социал-демократическая газета «N?pszava». Духовно близкий в то время Лукачу поэт, драматург и философ Бела Балаж ушел добровольцем на фронт. В статье «Париж или Веймар?», опубликованной в журнале «Nyugat», он попытался увидеть в начавшейся войне столкновение двух культур, проявление соперничества между стагнирующим французским (латинским) и более свежим, здоровым немецким духом. Войну поддержали писатели последовательно демократического направления – Ж. Мориц, Д. Юхас. Лишь немногие имели смелость идти против течения. Среди них – поэты Э. Ади и М. Бабич, социолог и политик О. Яси. Писатель Д. Костолани воспринял начало войны как «конец поэзии, конец европейской образованности».

Вопреки чересчур оптимистическим прогнозам прессы, полагавшейся, в первую очередь, на мощь германского союзника, ожидавшейся легкой прогулки на Восток не получилось, война приобрела затяжной и изнурительный характер. Уже с осени 1914 года усилились пацифистские настроения в обществе, стало заметным разочарование в целях войны. Поумеряет свой прежний шовинистический тон пресса.

Столкновение с суровой реальностью не проходило бесследно для интеллигенции. Ход войны, постоянно напоминавший о цене побед, разительное противоречие между патриотическими и гуманистическими ценностями вновь и вновь подвергали испытанию ее нравственную позицию. В литературе и публицистике все более явно звучит антимилитаристский протест (Л. Кашшак и его журналы «Tett» и «Ma»). Только наиболее консервативное крыло литераторов принимало и дальше участие в военной пропаганде.

Не только в Венгрии, но по всей воюющей Европе действительность на каждом шагу давала основания для глобальной переоценки ценностей. Терпел крах устоявшийся десятилетиями жизненный уклад миллионов людей, привычный для всех живущих поколений. То, что до войны не мыслилось возможным, становилось реальностью. Первоначальная эйфория сменялась острым разочарованием. Растянувшись на целые годы и принося все больше страданий и разрушений, война в огромной мере способствовала радикализации умов. Отбросив саму идею прогресса, многие европейские интеллектуалы вставали на путь нигилизма и апокалиптизма, обращались к ультралевым социальным доктринам.

Подолгу живя в эти годы в Будапеште (проходя альтернативную военную службу сначала в больнице, а затем в цензурном ведомстве), Д. Лукач собрал вокруг себя талантливых молодых интеллектуалов (некоторые из них – социолог К. Манхейм, эстетик А. Хаузер, теоретик кино Б. Балаж, получили впоследствии всемирную известность). В ходе еженедельных дискуссий обсуждались отнюдь не конкретно-политические, а философские, этические, эстетические вопросы. «Мы занимаемся абстракциями, записал в 1917 году в дневнике Б. Балаж, в то время, как мир перевернулся». Участников так называемого Воскресного общества глубоко заботила проблема выживания духовности в условиях еще невиданной в мировой истории по своим масштабам войны. Главная из дилемм, стоявших перед Лукачем и его единомышленниками, заключалась в этическом выборе: что предпочтительнее в моральном плане – бегство от общества или прямой вызов? В ходе дискуссий обсуждалась даже идея создания небольшой коммуны близ Гейдельберга.

В Гейдельберге Лукач, готовясь занять университетскую кафедру, работал над фундаментальным трудом по эстетике. Этот труд, не только синтезировавший феноменологию Гуссерля с неокантианством, но и впервые обозначивший интерес автора к Гегелю, а также внесший в философию искусства органичное Лукачу в те годы экзистенциально-трагическое мироощущение, остался незавершенным – перед одним из своих последних отъездов в Будапешт философ положил незаконченную рукопись на хранение в один из сейфов гейдельбергского банка. По символическому совпадению это случилось 7 ноября 1917 года. Впоследствии, перейдя на марксистские позиции, Лукач, никогда не боявшийся сжигать за собой все мосты, старался всячески принизить значение раннего, домарксистского этапа в своем творчестве, считал его пройденным этапом собственной философской биографии. Поэтому его так называемые «Гейдельбергская философия искусств» и «Гейдельбергская эстетика» были изъяты из сейфов и подготовлены к публикации учениками философа лишь после смерти Лукача, в 1970-е годы, вызвав немалый резонанс.

Революция, произошедшая в России, произвела на Лукача тем большее впечатление, что не была для него неожиданной в свете всех его предшествующих духовных исканий. Февраль, а затем, в еще большей степени, октябрь 1917-го не только указывали путь выхода из войны. Они явились наилучшим подтверждением давно вынашивавшейся Лукачем мысли о более мессианском характере российского социализма в сравнении с западноевропейским. Задачи коренного обновления современного общества, казавшиеся прежде утопическими, были поставлены русской революцией на повестку дня, перенесены из абстрактной сферы в плоскость непосредственной политической практики. Будучи и теперь уверенным в превосходстве моральной революции над социальной и политической (способной изменить, по его мнению, лишь только внешние параметры человеческого существования) философ и критик, прежде чуравшийся практической политики, в первую очередь именно под влиянием российского опыта стал проявлять к ней несомненный интерес. «Социалистом меня сделали российская революция и последовавшие за ней события в Венгрии», – вспоминал Лукач впоследствии в одном из интервью.

В конце октября 1918 Д. Лукач стал свидетелем демократической революции, положившей конец многовековому господству Габсбургов не только в Венгрии, но и во всей Центральной Европе. В сложнейшей экономической ситуации, вызванной военным поражением, демократическое правительство Михая Каройи оказалось неспособным решить стоявшие перед страной социальные проблемы. Не смогло оно должным образом защитить и национальные интересы венгров – в условиях, когда руины полиэтничной Габсбургской монархии стали полем столкновения национальных амбиций, подстрекаемых с разных сторон державами-победительницами. Все сильнее становилось давление на правительство слева: с первых же недель существования республики установление советской власти по российскому образцу рассматривалось как возможная альтернатива режиму Каройи.

Соотнося венгерскую действительность с тем, что происходило тогда в России, и задумываясь над будущим венгерской революции, Лукач в декабре 1918 года публикует статью «Большевизм как моральная проблема», отразившую не столько его воодушевление в связи с обозначившейся перспективой, сколько глубокие сомнения. Марксистское учение о классовой борьбе как движущей силе исторического развития и неизбежном в этой борьбе применении террора и диктаторских методов вступает, по мнению Лукача, в известное противоречие с марксовым утопическим видением социализма как бесклассового, лишенного всякого принуждения общества. Весь большевизм, писал венгерский философ, в этическом смысле зиждется на том метафизическом допущении, что зло способно породить добро, что именно через ложь пролегает дорога к истине, и что искоренить путем насилия угнетение во имя будущего бесклассового общества – более нравственный выбор, чем увековечить несправедливость классового строя. Мессианские представления большевиков о миссии пролетариата основаны прежде всего не на разуме, а на вере – в то, что с достижением конечной цели мир избавится от зла. По Лукачу, это частный случай того, что выразил своей емкой формулой Тертуллиан: credo quia absurdum est (верую, ибо нелепо). Венгерский философ заявил о своей неспособности принять эту веру, расходящуюся с волей большей части человечества.

Но забрезжившая перед Лукачем возможность коренного обновления была настолько притягательна, что вскоре начисто смела все поспешно сооруженные на пути ее реализации рассудочные построения. Мы увидели, «что – наконец-то, наконец-то! – перед человечеством открылся путь выхода из войны и из капитализма». В этих условиях, вспоминал потом Лукач, я «пережил короткий переходный период: мои последние колебания перед окончательно сделанным правильным выбором», сопровождавшиеся выискиванием абстрактных аргументов по большей части филистерского свойства, были вскоре преодолены.

Через считанные дни после публикации статьи «Большевизм как моральная проблема» Лукач вступил в незадолго перед этим созданную венгерскую компартию. Его духовный поворот отразил ряд статей, относящихся к началу 1919 года. Все, кто пришел в коммунистическое движение, писал Лукач в статье «Тактика и этика», принимают на себя личную моральную ответственность за каждую жертву революционной борьбы. Однако, тот, кто встает на сторону противников коммунизма (или даже уклоняется от выбора), ответственен за продолжение войны и классового угнетения, за неминуемые новые жертвы. Выбор, сделанный Лукачем, был однозначен при том, что для него, как многократно вспоминал он позже, оставалась неясной «научная обоснованность» идеи коммунизма.

Переход Д. Лукача на позиции пролетарского мессианизма и – как логическое следствие – его вступление в венгерскую компартию вызвали немалое удивление венгерской, а затем и немецкой интеллектуальной элиты. Духовно близкая философу писательница Анна Леснаи вспоминала, что обращение Лукача в новую веру произошло буквально в промежутке между двумя воскресеньями (в связи с этим можно было бы привести и свидетельство А. Хаузера о том, что на заседаниях Воскресного общества в течение трех лет Лукач ни разу не упомянул Маркса). С другой стороны, в рядах самих коммунистов появление Лукача было встречено с немалым недоверием и подозрением. Писатель и художник Л. Кашшак (на протяжении многих десятилетий мэтр венгерского авангарда в искусстве, а по партийной принадлежности левый социал-демократ) передавал в своей автобиографии то большое удивление, с которым было воспринято в ультралевых политических кругах подключение к работе редакции коммунистической газеты «V?r?s ?js?g» человека, всего несколькими днями ранее «с философским пафосом писавшего, что коммунистическое движение не имеет под собой никакой этической базы и в силу этого не отвечает задачам создания нового мира. Позавчера он писал именно так, а сегодня восседает за столом в редакции «Красной газеты»».

Но какова бы ни была реакция современников на произошедший переворот в мировоззрении Лукача, он доказал всей своей последующей политической, философской, научной деятельностью, что его тренд к идее коммунизма не был случайным, кратковременным увлечением. Отношения философа с коммунистическим движением, хотя временами были отнюдь не безоблачными, продолжались более полувека, до самой смерти Лукача. Однако, это уже предмет другого разговора.