XVII БЕЛАЯ ФЕМИДА

XVII

БЕЛАЯ ФЕМИДА

Один из видных политических деятелей белого юга России, сенатор Чебышев, читая в 1918 году в г. Новочеркасске публичный доклад о большевистском правосудии и подтрунивая над малочисленностью статей в советских уголовных законах, подчеркнул такую фразу:

— Большевики мало льют чернил, зато очень много крови.

О жестокости Советской власти, об ужасах ее «застенков», о несовершенстве и беспощадности ее карательного аппарата белая пресса не перестает трубить за границей и по сие время. Еще в 1922 году небезызвестный нововременец профессор A.A. Пиленко писал в белградском «Русском Деле» о том, что «по изумительному уголовному кодексу РСФСР чиновник, не явившийся во-время на службу, подвергается расстрелу, а хулиган, ограбивший на улице этого чиновника, отделывается кратковременным тюремным заключением».[197]

Интересно посмотреть, сколь близко к совершенству стояло отправление правосудия в белом стане и во много ли раз тогдашние судебные порядки белых превосходили такие же порядки красных.

Белую Фемиду следовало бы изображать, как Януса двуликого. Один ее лик, долготерпеливый и многомилостивый, был обращен в сторону «своих», будь то величайший грабитель, насильник, взяточник; другой, — неумолимый, грозный, — пожирал кровожадными глазами тех, кто так или иначе имел прикосновение к смертному греху — к большевизму.

Согласно судебным законам трех государственных образований юга России: Добровольческой армии, Дона и Кубани, имевших свои особые и независимые друг от друга судебные организации, все дела о причастных к большевизму лицах передавались на рассмотрение военно-полевых судов, а при сложности и неясности — нормальных военных судов (военно-окружные, корпусные, донской военный суд), предварительное же расследование поручалось особым органам, судебно-следственным комиссиям.

Эти последние, впрочем, учреждались только в тылу, одна комиссия на округ или уезд. Во главе каждой комиссии стоял председатель, чаще всего из числа строевых офицеров, членами же назначались и офицеры-юристы, и офицеры-неюристы, и всевозможные чиновники, и мобилизованные адвокаты и т. д.

Одним словом, это было одно из многочисленных пристанищ для интеллигентов, предпочитавших окопаться в тылу, нежели сражаться на фронте. Настоящие интеллигенты охотно поступали лишь в те судебно-следственные комиссии, которые квартировали в хороших городах. В провинциальные — спихивали всякую заваль, так что они представляли из себя свалочное место.

До чего без разбору назначали людей в эти судебные органы, можно судить по тому факту, что председателем окружной комиссии Сальского округа долгое время состоял некто Смирнов, как потом оказалось, подозрительный авантюрист, взяточник, обобравший не мало богатых людей и затем неизвестно куда скрывшийся.

Организация судебно-следственных комиссий была настолько нецелесообразна и непродуманна, что еще и не такие безобразия совершенно безнаказанно могли вытворять служившие в них лица. Первоначально за комиссиями не существовало никакого надзора. Только в последнее время деникинского владычества, когда все чаще и чаще стали раздаваться голоса о чинимых в комиссиях беззакониях, надзор за ними предоставили военной прокуратуре. Последняя, по своей малочисленности и неподвижности, а также в силу того, что с ней начальство почти не считалось, не имела никакой возможности осуществлять свой надзор за комиссиями.

В Донской области прокурорское око заглядывало всего лишь в три ближайшие комиссии (областную, ростовскую и таганрогскую), деятельность же семи остальных так и оставалась для нас все время terra incognita.

Во главе областной комиссии, которой подчинялись окружные, стоял генерал-лейтенант Пономарев, считавший себя выше всяких прокуроров и не считавший даже нужным отвечать на разные наши запросы.

На фронте судебно-следственных комиссий не существовало.

Там расследование о деятельности «причастных к большевизму лиц» возлагалось или на строевых офицеров, производивших краткое дознание, или на чинов контр-разведки. Это, столь прославленное, учреждение действовало и в тылу, играя роль розыскного аппарата и передавая добытые сведения в судебно-следственные комиссии.

Когда контр-разведка достаточно изобличала кого-либо в «причастности к большевизму» и дальнейшего расследования не требовалось, судебно-следственные комиссии: имели право прямо направлять дело в военно-полевой суд. Напротив, если комиссия находила дело чересчур сложным и требующим серьезного расследования, она передавала его к нормальной военной подсудности, т. е. к военному следователю.

Таким образом комиссии могли выбирать себе дела по вкусу, тянуть их сколько заблагорассудится, а затем или прекращать их своей властью, или передавать в суд.

Военно-полевые суды имел право учреждать при своей части каждый военный начальник, пользовавшийся правами командира полка. На Дону в каждом городе и сколько-нибудь значительном пункте при комендантских управлениях учреждались постоянные военно-полевые суды.

На практике при действующих частях, особенно на фронте, не существовало никаких судов, а применялась расправа на месте.

— Какие там суды в военное время!

Эта стереотипная фраза не сходила с языка начальствующих лиц, характеризуя их отношение к отправлению правосудия.

— Мы мало говорим, но творим свое маленькое дело. По отношению к большевикам мы суровы и беспощадны, ибо другого выхода нет и не может быть, — говорил в апреле 1919 г. корреспонденту «Вольной Кубани» начальник 1-го Конного корпуса.

Рубить пленных не считалось преступлением. В официальных сводках иногда мелькали такие известия:

«При разгроме у нижнего течения Хопра 23-й советской дивизии конница рубила красных беспощадно. Пленных не брали. Рубя большевиков, казаки с озлоблением приговаривали: «На наш Дон захотелось!»[198]

Заодно и после боя укладывали на месте всякого, заподозренного в большевизме.

Позволяя дикие расправы на фронте, вожди заражали подчиненных кровожадностью, приучали к произволу. Жажда крови была так велика в стане белых, что в каждой компании, где бы она ни собиралась, в ресторане, клубе, поезде, то и дело раздавались возгласы:

— Я бы их повесил!

— Такую сволочь надо вешать!

— Напрасно тут же не повесили.

Виселица, с легкой руки вождей, расправлявшихся с ее помощью с большевиками, казалась единственным радикальным средством избавления от всех общественных зол и напастей.

Ой яблочко Да на елочку, Комиссаров-жидов На веревочку, -

беспрерывно горланили пьяные добровольцы.

В общественных кругах весьма серьезно обсуждали вопрос, какой мучительной казни подвергнуть Ленина, Троцкого и других большевистских вождей в случае пленения их в Москве. Даже осважная печать вмешалась в эти разговоры и доказывала, что злодеи должны претерпеть ту казнь, какую определяет им уголовный закон, а нечего выдумывать свою собственную.

На фронте долгое время не давали никакой пощады даже пленным офицерам, служившим у красных. В советских войсках это знали хорошо. Поэтому как только бывший офицер попадал в плен и его расшифровывали, он обращался к врагам с единственной просьбой:

— Расстреливайте скорей, только ради бога не издевайтесь.

Пробуждение в белом воине зверя не встречало никакого противодействия со стороны самих правителей юга России. В этом отношении побил рекорд ген. Краснов.

В 1918 г. особыми зверствами над причастными и непричастными к большевизму лицами на Дону прославился войсковой старшина Роман Лазарев. Бесчисленные жалобы на злодеяния этого бандита чуть не ежедневно неслись к атаманскому трону. Но Краснов считал поступки Лазарева не более как шалостями чересчур живого ребенка.

«Беспутный, но милый моему сердцу Роман Лазарев», — такую красноречивую резолюцию выгравировал атаман на одной из поданных на Лазарева жалоб.

В конце 1918 г. в г. Дмитриевске (Таганрогского округа) пьяный офицер гвардейского казачьего полка ворвался в арестный дом, потребовал предъявить ему большевиков и двух из них уложил на месте. Началось следствие, но атаман, по ходатайству «полковой семьи», приказал прекратить дело. Робкий судебный следователь гражданского ведомства, не взирая на всю незаконность такого распоряжения, написал постановление о прекращении дела и направил его нам, в военную прокуратуру. Я предложил следователю продолжать следствие, т. е. зря марать бумагу, так как, пока шла переписка, полк уже выступил из г. Дмитриевска на фронт.

В тылу бессудные расправы сплошь и рядом производились над арестованными. Дескать, пытались бежать.

«Екатеринодар, 21 июля. Бывшая учительница Ессентукской гимназии Кравченко, арестованная за большевистскую деятельность, пыталась бежать, но выстрелами конвоя была убита», — сообщали однажды «Донские Ведомости».[199]

Такого рода заметки довольно часто попадались в газетах того времени, а еще чаще подобные эпизоды оставались безвестными. Начальству не приходило в голову производить расследование об этих прискорбных фактах.

Бессудные расправы, к сожалению, неизбежны в эпоху величайшего озлобления человеческих групп друг против друга. Как же действовали судебные карательные органы?

Военно-полевой суд, по законодательству царского времени, учреждение временное, создаваемое ad hoc и прекращавшее свое существование после разбора дела. В период гражданской войны на Дону, а частично и в Доброволии, эти судилища превратились в постоянные и разбирали дела всякого рода, больше же всего о большевизме.

Личный состав военно-полевых судов еще в большей степени, нежели состав судебно-следственных комиссий, оставлял желать много лучшего.

За время империалистической войны, а в особенности за время войны гражданской, умственный и нравственный уровень офицерства опустился до самого низкого предела.

Можно сказать безошибочно, что с точки зрения культурного развития стерлась почти всякая грань между строевым офицером и солдатом. Последних массами производили в офицеры, чтобы крепче спаять с белым станом. На Дону произвели в офицеры всех казаков, игравших мало-мальски активную роль в период весеннего восстания 1918 года. Некоторые едва умели писать и вместо офицер говорили: «ахвыцер». Дело дошло до того, что военные следователи, при допросе таких офицеров, спросив их об имени, отчестве, фамилии и чине, задавали им и тот вопрос, за который в прежнее время могли получить или оплеуху, или вызов на дуэль, в зависимости от темперамента допрашиваемого, а именно: — Вы грамотны?

Знаменитый казак Кузьма Крючков, перебивший в начале мировой войны чуть ли не зараз полторы дюжины немцев, кончил жизнь свою в одной из битв с советскими войсками в чине сотника.

Очень часто совершенно невежественный офицер, притом испорченный до мозга костей, привыкший «партизанить» (красть, грабить), обирать пленных, расправляться с ними на месте, назначался председателем или членом военно-полевого суда.

Некоторыми бытоописателями эпохи гражданской войны, как, например, Романом Гулем, автором книги о походе Корнилова, замечено, что наибольшей жестокостью в отношении пленных красноармейцев отличались те офицеры, которые во время боя стыдливо прятались за спины товарищей, зато свою храбрость усердно демонстрировали после боя на беззащитных пленных. Эти господа при первом удобном случае охотно уходили в тыл и охотно воевали с большевиками в качестве председателей и членов военно-полевых судов.

Неразумная беспощадность со стороны военно-полевых судей порою проистекала от чересчур зависимого их положения от начальства. Командир полка, городской комендант, начальник гарнизона мог в любое время сменить состав военно-полевого суда (если он был постоянный) и отправить на фронт неугодных судей. Чаще всего в состав суда начальствующие лица назначали своих приближенных, адъютантов, офицеров для поручений и просто известных им своей жестокостью лиц, с обязательным наставлением:

— Да вы их, мерзавцев, хорошенько закатайте! А не то я вас всех загоню, куда ворон костей не носит.

Орган правосудия в таком случае представлял из себя не что иное, как часть начальнической канцелярии.

Председателем военно-полевого суда Астраханской армии состоял престарелый жандармский генерал Громыко.

Обвинительная тенденция в этих судах, проистекавшая то из-за темноты, то из-за страха перед начальством, порой доходила прямо-таки до геркулесовых столбов.

— Если ты предан суду, значит, что-нибудь да натворил. Не зря же тебя предали суду? — таким обвинительным материалом очень часто угощали судьи подсудимого, пытавшегося доказать свою полную невиновность.

Зависимость от начальства превращала военно-полевой суд в орудие административной расправы и личной мести. В тех же случаях, когда начальство было не заинтересовано в исходе процесса, решающую роль при постановке приговора иногда играла взятка. Случаи возбуждения уголовного преследования против военно-полевых судей за взяточничество далеко не единичны. Чем дальше от центра отстоял суд и чем менее культурные люди в нем заседали, тем больше беззаконий допускал он под влиянием подкупа.

Но и в центрах не всегда обстояло благополучно, как это видно из деятельности войскового старшины Икаева.

Произвол военно-полевых судов порой проистекал еще и вследствие неудовлетворительности материально-уголовных законов белого стана. Юристы Доброволии, Дона и Кубани неоднократно пытались возможно точнее формулировать состав преступления, именуемого «причастность к большевизму». На Дону определение этого деяния занимало одну печатную страницу большого формата, в Доброволии — две. И все-таки оставался самый широкий простор судейскому усмотрению, подводить или не подводить под статью о большевизме деятельность того или иного лица.

В нормальных судах недостатки законов восполнялись юридическим образованием судей. В военно-полевых судах они всецело отзывались на спине подсудимых.

«Иногородний», в период господства Советской власти в станице, утащил из пустой казачьей хаты кой-какой хлам. При возвращении белых казак отыскивал свой ухват и ведро у «иногороднего». Последнего привлекали к ответственности за большевизм.

Крестьянина избрали свои же сельчане в члены сель совета и казначеи, совершенно так же, как раньше выбрали бы в старосты или в сборщики податей. Привлекается по обвинению в большевизме.[200]

Разгром помещичьей усадьбы в эпоху Керенского — несомненный большевизм.

Когда летом 1919 года освободились от советских войск Донецкий и Верхне-Донской округа, то вернувшиеся на места белая власть и судебно-следственные комиссии привлекли к ответственности «за сочувствие большевизму» чуть-чуть не все неказачье население этих округов.

Случаи бывали до-нельзя курьезные.

Так, крестьянин уклонился от военной службы. Военно-полевой суд приговорил его к расстрелу «за большевизм».

«Уклоняясь от службы в Донской армии, подсудимый уменьшил состав последней на одного человека и тем самым оказал содействие Советской власти», — таковы подлинные слова приговора, поступившего к нам в прокуратуру на ревизию, увы, уже после того, как осужденного вывели в расход.

Случалось, что причастным к большевизму оказывался казак, продавший свою верховую лошадь цыгану: он ослаблял боевую мощь нашего войска к выгоде врага.

Некоторым противовесом всей этой безалаберщине, проистекавшей от чересчур расплывчатого определения «большевизма», служила весьма широкая санкция статьи, предусматривавшей это деяние, — от смертной казни до штрафа (на Дону), в зависимости от большей или меньшей активности подсудимого. Более человечные, более развитые или более политичные председатели военно-полевых судов не стеснялись пользоваться этой широтой при назначении наказания за большевизм.

Казалось бы, сознавая дефекты военно-полевой юстиции, белые законодатели, так ревновавшие о правовом строе, должны бы были установить самый реальный надзор за деятельностью судов этого рода. Намеки на такой надзор существовали, но только намеки.

По законам, действовавшим в Доброволии, приговоры военно-полевых судов, прежде обращения их к исполнению, представлялись, вместе с делом, на утверждение того начальника, который учредил суд. Нечего и говорить, что, утверждая или не утверждая приговор, такой начальник менее всего соображался с соблюдением или несоблюдением судом гарантий правосудия. Тут решающую роль играло соображение начальника о том, согласуется или не согласуется приговор с его волей.

В случае, если начальник находил приговор суда чересчур суровым, он мог понижать наказание (до известного предела) своей властью или же ходатайствовать перед высшей инстанцией о возможно большем смягчении участи подсудимого, равно как и о полном помиловании. Наоборот, если находил приговор чересчур мягким или не соглашался с оправданием, он имел право возбуждать вопрос о пересмотре дела, при чем в случае согласия на то высшего начальства вторичное разбирательство происходило в нормальном военном суде.

В Доброволии, где непоколебимо господствовал дух царской эпохи и нормальные военные суды находились под весьма большим влиянием высшего начальства, судейская совесть сплошь и рядом попадала под пресс начальнической воли, и далеко не все военные юристы имели мужество отстаивать интересы правосудия.

Помню один интересный случай. В 1918 году, при занятии белыми Ставрополя, попался в плен бывший интендантский чиновник, по фамилии не то Чиквадзе, не то Цивадзе, которого местный полевой суд приговорил к восьми годам каторги за то, что он у красных занимает должность дивизионного интенданта. Ставропольские военные власти, не соглашаясь с приговором, возбудили перед Деникиным вопрос о вторичном разборе дела, которое и попало в корпусный суд Доброволии. Полк. Сниткин исправил промах военно-полевых судей, приговорив злосчастного чиновника к расстрелу.

Таким образом в Доброволии почти весь судебно-карательный аппарат находился в ведении военного начальства; судьба подсудимых всецело зависела от разных начальников, военно-полевая же юстиция (а частично и нормальные военные суды) являлась орудием в их руках.

Благодаря этому наблюдалось необычайное различие судебной репрессии в отношении лиц, одинаково «причастных к большевизму», но имевших различные чины. В то время, как сама высшая власть в лице Деникина добивалась расстрела маленького интендантского чиновника, перебежчики — пленные генералы, генштабисты и в меньших чинах, хотя и предавались для проформы военно-полевому суду за службу в Красной армии, но затем неукоснительно миловались. За всю войну на юге России белыми не был расстрелян ни один генерал. Для этих «своих» людей общий масштаб не подходил, даже когда они обвинялись в смертном грехе — большевизме.

По донским законам военному начальству не принадлежало право конфирмации приговоров военно-полевых судов, но зато устанавливался некоторый контроль деятельности этих судилищ со стороны военной прокуратуры. По обращении приговора к исполнению военно-полевой суд обязан был отправить дело военному прокурору Донского военного суда на ревизию, т. е. для оценки приговора с точки зрения законности.

Заметив явное нарушение законов при судебном разбирательстве или при постановке приговора, прокурор возбуждал ходатайство перед атаманом или об исправлении приговора путем приказа, или о вторичном рассмотрении дела в другом военно-полевом суде. Не ограничиваясь этим, мы присвоили себе право возбуждать вопрос о перерешении дела и в тех случаях, когда находили приговор явно несправедливым и по существу дела.

Но и практиковавшуюся на Дону систему надзора над военно-полевыми судами нельзя признать удовлетворительной. Для лиц, осужденных к смертной казни и расстрелянных, прокурорская ревизия post factum не имела никакого смысла. Какие бы вопиющие беззакония ни были обнаружены прокурором, причиненное ими зло уже никто не мог устранить.

Далее, прокурорская ревизия мало достигала цели еще и потому, что все донское государство имело одного военного прокурора, с четырьмя помощниками, которых заваливали делами из военно-полевых судов. Фактически просмотром этих дел занималось два-три малоопытных кандидата. Они рылись, как кроты, в бумажных горах, не питая особой любви к этой мертвой работе.

При заинтересованности военно-полевого суда тем или иным делом он мог и вовсе не отправлять его на нашу ревизию. Мы не могли бы и узнать об его существовании.

Слабая попытка донского законодательства внести хоть какой-нибудь корректив в деятельность военно-полевых судов свидетельствовала только о добрых намерениях законодателя, но существенной пользы не приносила. Орган надзора, военная прокуратура, вообще в белом стане играл ничтожную роль. На глазах самой прокуратуры сплошь и рядом совершались грандиозные правонарушения, но она не смела и пикнуть.

Суждение лиц, «причастных к большевизму», нормальными военными судами производилось лишь в виде исключения из общего правила. По законам Доброволии, эти суды пересматривали все дела, поступавшие из военно-полевых судов, в виду несогласия начальства с приговором. Затем, по донским и добровольческим законам, нормальные военные суды разбирали те «большевистские дела», которые, по своей сложности и неясности, не могли быть рассмотрены такими примитивными судилищами, как суды военно-полевые.

Небезынтересно отметить, что при суждении «причастных к большевизму» лиц в нормальных военных судах смертные приговоры выносились очень редко, а наш Донской военный суд, разобравший за все свое существование таких дел не более десяти, не вынес ни одного смертного приговора. При всем моем слабом уважении к донскому атаману ген. Богаевскому, как правителю, я не могу не воздать ему должного: он никогда не пытался насиловать судейскую совесть, никогда не требовал ни для кого усиленной кары и никогда не возмущался мягкостью приговоров нашего суда по «большевистским» делам. Более того, даже и то слабое наказание, которое назначал наш суд, этот мягкий человек сводил на-нет, пользуясь своим правом помилования.

Так как участия защиты в военно-полевых судах не допускалось, то главная забота тогдашней адвокатуры, к которой родственники подсудимых все-таки обращались за помощью, сводилась к тому, чтобы как-нибудь заинтересовать военную прокуратуру, доказать ей сложность и неясность того или иного дела, находящегося в производстве судебно-следственных комиссий или в военно-полевом суде, и добиться обращения дела к нормальной военной подсудности.

Достижение этой цели считалось венцом адвокатского успеха.

О контр-разведке, органе политического розыска, следует поговорить особо. Она снискала себе даже в самом белом стане печальную славу. Особенно контрразведка добровольческая.

В ней находили себе пристанище наиболее темные, наиболее преступные элементы, бывшие провокаторы, охранник, жандармы, полицейские, казнокрады, воры и т. д. Эта продажная, бессовестная братия не столько вылавливала неприятельских агентов, сколько обывательские ценности всех сортов.

В Ростове, при донской комендатуре, контрразведкой заведывал штабс-капитан Глинский, бывший помощник пристава.

В 1918 году, в период недолгого господства большевиком в Ростове, с февраля по конец апреля, он не ушел из города, а оставался на месте и отлично изучил всех советских должностных лиц. Когда возвратились белые, никто лучше его не мог выискивать советских работников. Беспрерывные обыски и аресты, которыми он руководил, обогащали его карман. Особенно разбогател он после того, как избавился от такого опасного конкурента как войсковой старшина Икаев.

Карьера Глинского закончилась самым обычным образом. Изобличенный в ряде вопиющих грабежей и вымогательств, он попал под следствие, но ни капельки не пострадал, так как нам было сообщено, что его отправили на фронт.

Двух его преемников постигла та же участь.

Одну жертву шт. — кап. Глинского мне чисто случайно удалось вырвать из костлявых рук смерти. Дело таково, что на нем стоит остановиться.

Зимою 1918–1919 года ростовские газеты сообщили об аресте большевистского комиссара Абрамова. Комиссарами в белом стане, по недоразумению, звали всех ответственных советских работников.

Абрамов при большевиках, действительно, играл кой-какую роль в Ростове; если не ошибаюсь, был членом Совдепа. Человек семейный, он в апреле 1918 г. не захотел уходить с советскими войсками, остался в Ростове и скрывался под чужой фамилией. Через полгода Глинский все-таки пронюхал о пребывании Абрамова в городе и о том, что он иногда ночует у своей супруги, служившей в государственном банке.

Сделали облаву. Ворвались к М-те Абрамовой.

— Где супруг?

— Был, но ушел, — ответила дама, на которую было направлено несколько револьверных дул.

В квартире произвели тщательный обыск, реквизировали в свою пользу все ценности, но комиссара не нашли.

Хотели уже уходить, проклиная неудачу. В это время дозорные, расставленные на улице, донесли, что на крыше мелькает какая-то фигура.

Это оказался Абрамов. Его задержали и подвергли допросу с пристрастием. Считая, что Абрамов остался в тылу белых для конспиративной работы, контрразведка раздула дело, приплетя к нему некоего Дерикафтанова и других арестованных по обвинению в организации большевистского заговора. Абрамова провозгласили главою, руководителем красной разведки в Ростове, так что он вырос до размеров крупного большевистского деятеля.

Контр-разведка ликовала и готовилась пожать лавры. В смертном приговоре Абрамову никто не сомневался.

Как-то раз в апреле или мае 1919 года, когда я находился в Ростове, ко мне в гостиницу зашел мой добрый приятель подполковник Одишелидзе. Этот грузин был сын последнего командующего Кавказской армией (в мировую войну), назначенного затем военным министром меньшевистской Грузии. Желая доучиваться в Новочеркасском Политехникуме, Одишелидзе жил на Дону на положении иностранца. Я был крайне удивлен, увидя, что вместе с ним ко мне в номер пришла его супруга Клеопатра Александровна и еще какая-то молодая дама, исхудалая и заплаканная.

— Иван Михайлович! вся надежда на вас, — обратились ко мне супруги Одишелидзе. — Помогите, чем можете, спасите человека, которого сделали козлищем отпущения и хотят прикончить во что бы то ни стало.

Незнакомая дама вдруг упала в кресло и зарыдала.

— В чем дело? Кому я могу быть полезен?

— Спасите человека, хоть ради его семьи.

— Кого?

— Абрамова.

Я раскрыл рот от изумления, не понимая, почему за него хлопочет мой приятель.

— Абрамова, — продолжал Одишелидзе. — Я до сих пор стеснялся говорить это вам, но он родной дядя моей супруги. А это — госпожа Абрамова.

— Да, я жена человека, от которого отвернулся весь мир, — глухо, сквозь слезы, заговорила дама. — Глинский, контрразведка, начальник гарнизона, все, все хотят его смерти. А что он кому сделал худого? Спасите несчастного! Он уже и так на человека не похож, столько его терзали. Не смерти он боится, а дрожит за будущность семьи. Все, что у нас было ценного, Глинский забрал при обыске.

— Я решительно ничего не могу сделать. Абрамов предан военно-полевому суду, в деятельность которого мы не в праве вмешиваться. Наконец, об Абрамове так много говорили и даже писали, что он, несомненно, натворил много зла.

— Что вы, что вы! Он никого не убивал и не грабил. Душ десять ростовцев дали следственной комиссии самые хорошие отзывы о нем.

Супруги Одишелидзе заинтересовали меня делом, о котором я так много слышал.

— Хорошо. Я просто из любопытства постараюсь прочитать следствие. Если ваш дядя таков, как вы его рисуете, кое-что я предприму, но в частном порядке.

Абрамова сразу воспрянула духом.

— Когда же суд? — спросил я.

— Завтра. Судят его одного, без той компании, к которой его приплели. О тех еще ведется расследование.

— Дайте же мне адрес военно-полевого суда. Завтра утром я зайду туда и попрошу дать мне дело, думаю, не откажут. Если я увижу, что Абрамов никого не убивал и не подстрекал к убийству, а просто советский работник, укажу судьям на бессмысленность смертного приговора.

Одишелидзе и Абрамова ушли от меня сияющие. Слабая надежда, поданная мною, у них уже перешла в уверенность в благоприятном исходе дела.

На мое, точнее на счастье злополучного комиссара, председателем военно-полевого суда оказался молодой аристократ, гвардейский офицер, правовед по образованию, граф Ив. Ив. Канкрин.[201] Я хотя не был с ним знаком, но знал, что он хлопочет о своем назначении на должность военного следователя при нашем суде, так как военно-полевая юстиция тяготила его.

Утром, узнав о моем прибытии в суд, Канкрин выбежал встречать меня в зал заседаний и рассыпался в любезностях.

— У вас, граф, кажется, сегодня разбирается дело Абрамова? — спросил я как бы вскользь.

— Так точно. Видите, в углу арестант под конвоем. Это и есть Абрамов.

Я взглянул. Человек, обросший бородой, с тупым, бессмысленным взглядом, одетый в солдатскую шинель, сидел на лавке, выпрямившись, точно статуя Рамзеса.

— Это дело чистое, — продолжал Канкрин. — Наверно, сами знаете, г. полковник, что это за птица?

— Нет, пока точно не знаю. Если будете так любезны, не откажите дать мне следственный материал.

— Пожалуйста, пожалуйста.

Мы вошли в совещательную комнату, где находились секретарь и двое судей. Один из них, толстощекий есаул Е-ов, недружелюбно поглядел на меня исподлобья. Другой щупленький, неяркий офицерик почтительно вытянулся в струнку.

Я наспех проглядел следствие и убедился, что супруги Одишелидзе не ввели меня в заблуждение.

— Странно! — пожал я плечами. — Кричали, что Абрамов руководил большевистской разведкой, а это решительно ничем не доказано. Остается голый факт его работы при большевиках. Но и тут он не проявил никакого человеко-ненавистничества. Суровый приговор, по моему мнению, в данном случае неуместен.

— А по-моему, таких и судить нечего, — резко возразил мне Е-ов. — Раз, два и к стенке. Чего там миндальничать. Они тоже не щадили нашего брата.

— Но ведь Абрамов никого не убивал. Надо же разбираться в каждом отдельном случае. На то и суд существует.

Е-ов не унимался. Я подумал:

— Какой жестокий человек! Идейный мститель! Всякого большевика готов отправить к праотцам.

Но я ошибся. Через две-три недели графа Канкрина назначили к нам в суд, Е-ов занял его место и вскоре же попал под следствие, уличенный во взяточничестве: за 10000 руб. он обещался оправдать одного «большевика».

— Так, значит, г. полковник, — обратился ко мне Канкрин, провожая меня на улицу, — не расстреливать? Присудить к каторге? На сколько лет?

Такая услужливость меня уже начала пугать.

— Боже упаси меня вмешиваться в дело полевого суда. Я поинтересовался делом Абрамова из любопытства и высказал свое частное мнение. Думаю, что вы, как юрист сами понимаете дело не хуже меня.

Польщенный моими словами, граф расшаркался и попрощался со мной.

— Не беспокойтесь, — сказал я подпол к. Одишелидзе, поджидавшему меня на следующей улице. — Дядя Клеопатры Александровны будет жить.

Так и случилось. На другой день я узнал, что Абрамова приговорили к двенадцати годам каторжных работ.

Контр-разведка не ожидала такого оборота дела. Судебно-следственная комиссия морщилась, комендатура негодовала. Вскоре проведали о моем визите в военно-полевой суд.

Начальник гарнизона, ген. Тарасенков, получил анонимное письмо (я сам его потом читал), в котором ему сообщали, что Абрамов, Дерикафтанов и К0, сидя в тюрьме, имеют сношение со своими товарищами, еще не пойманными; что большевистская организация крепнет и из всех сил старается спасти Абрамова; что для этой цели она привлекла на свою сторону прокурора временного военного суда в Ростове Калинина; что теперь, когда, благодаря последнему, Абрамову не грозит смерть, организация стремится освободить своего главу из тюрьмы.

Таким образом и я попал в большевики!

Ген. Тарасенков добился через атамана, без мнения прокуратуры, передачи дела на вторичное рассмотрение в Новочеркасский гарнизонный военно-полевой суд.

В Новочеркасске и комендатура, и контр-разведка относились безразлично к делу Абрамова. Поимка последнего увенчала лаврами чело Глинского, здешние же контр-разведчики могли только завидовать успехам своего ростовского собрата.

Зная все перипетии этого дела и мое мнение по поводу виновности Абрамова, здешний суд не только не «угробил» подсудимого, как того хотелось ростовским властям, но присудил его к еще более мягкому наказанию — к пяти годам каторжных работ.

Это наказание на Дону заменялось для лиц, осужденных за «большевизм», переводом в «разряд красноармейцев», т. е. их приравнивали к военнопленным и отправляли на работы вместе с ними.

Дальнейшей судьбы Абрамова я не знаю.

Размах добровольческой контр-разведки был несравненно шире, чем донской, и ее методы воздействия на обвиняемых отличались от грубой самодельщины Глинского. Спецы-охранники применяли утонченные приемы при допросах и умели поставить дело политического розыска на такую широкую ногу, что в апреле 1919 года обвинили в большевизме даже офицеров сербской миссии и усадили их в тюрьму.

Один из этих несчастных, подпоручик Слаби, кое-как ухитрился послать из-под ареста своему начальству рапорт от 28 мая за № 2:

«Я, подпоручик Сербской армии Иосиф Слаби, 23 апреля был арестован чинами новороссийской контр-разведки и до сего времени мне не предъявлено никаких обвинений. В г. Новочеркасске я находился под арестом в условиях, лишенных всяких признаков европейской культуры. Сидя под арестом, я узнал об арестованных просто из личных счетов русских офицерах, ни в чем неповинных, — они без предъявления обвинения сидели по полгода, теряя свое здоровье и силы. Я слыхал, как при дознаниях до крови били людей железными палками, добиваясь от них какого-нибудь показания. Меня оскорбляли, держали в одной комнате с разного рода преступниками и в позднее ночное время, от 12 часов до 2 часов ночи, снимали с меня допрос. Я при таких условиях, конечно, не был в состоянии давать логических показаний, а, самое главное, я слыхал, как, печатая на машинке мое показание, не печатали того, что я говорил, а вплетали в дело лиц, которые к данному делу не имеют никакого отношения. Когда я, по окончании допроса, хотел прочесть показание, мне отказали и заставили просто подписать. Зная, что такое контр-разведка, я был уверен, что меня могут, действительно, даже и расстрелять. Я подписал ту бумагу, которую мне подсунули, но что там написано, до сего дня еще не знаю. Поэтому прошу представителей союзных миссий освободить меня, дабы я мог говорить правду, — при подобных же условиях меня могут заставить подписать и смертный приговор».

Этот рапорт был опубликован в «Вольной Кубани»[202] временно-исполняющим должность «делегата королевского сербского правительства» лейт. М. Поповичем, просившим другие газеты перепечатать.

Одновременно с подпор. Слаби контр-разведка арестовала еще несколько сербских и чехословацких офицеров, в том числе и подпор. Любомира Михайловича. Последнему удалось добиться, чтобы его, наконец, судили, но не чрезвычайным, а нормальным военным судом.

17 июня в г. Екатеринодаре корпусный суд Добровольческой армии разбирал «небывалое в летописях русского суда дело по обвинению сербского офицера в государственной измене», как выразился защитник Михайловича присяжный поверенный Арондар.

На суде присутствовали представители иностранных миссий. Британский капитан Халви, уполномоченный ген. Хольманом, заявил судьям, что деятельность Михайловича в России известна союзникам и не заслуживает порицания, деятельность же контрразведки, взломавшей печати в сербской миссии при обыске, крайне предосудительна, и суд должен довести об этом до сведения Деникина.

Прокурор, после такого заявления, мог только отказаться от обвинения. Михайлович вышел из суда оправданным.[203]

Тогда же, в июне, к английской миссии обратился с жалобой на действия контр-разведки совет профессиональных союзов. В посланной записке указывалось, что в последнее время участились массовые аресты среди рабочих. Арестованным не предъявляется никакого обвинения, при чем обращение с ними, даже с женщинами, невероятно грубое, носящее характер издевательства.[204]

В отношении русских рабочих, обиженных контрразведкой, англичане не проявили такого внимания, как к сербским офицерам. Ничего не сделал и кубанский атаман, когда железнодорожные рабочие станции Тихорецкой пожаловались ему на бесчинства добровольческих охранников.

Контр-разведка эпохи Деникина представляла из себя таинственное, самодовлеющее учреждение, куда не имело права заглядывать прокурорское око. То ли она делала, что ей поручалось законом, или что-либо другое, этого никто не знал.

Таков, в общих чертах, был облик белой Фемиды, каравшей за «большевизм». Белые законодатели приложили мало старания, чтобы гарантировать правосудие тем лицам, над головами которых тяготело обвинение в причастности к «большевизму». Десятки, сотни людей истреблялись на юге России ежедневно во исполнение приговоров военно-полевых судов и при бессудных расправах.

За приведением в исполнение судебных приговоров почти никто не наблюдал: между тем о воспрещенных законом жестокостях, совершаемых при этом, ходили леденящие душу рассказы. Бывали случаи, когда в окрестностях Ростова находили трупы зарубленных, валявшиеся прямо на поле или на дороге, и принимали их за жертвы разбойников, вследствие чего протоколы попадали к следователям. И лишь потом выяснялось, что это трупы казненных.

Новочеркасский начальник гарнизона ген. Яковлев, добрый и симпатичный старик, однажды приезжал в прокуратуру и жаловался на то, что калмыки — палачи, потерявшие человеческий облик, слишком глумятся над осужденными.

Если в эпоху гражданской войны много лилось крови на фронте, то не мало пролилось ее в белом тылу. На фронте она лилась реками, но и в тылу текли целые ручьи ее, обагряя своими потоками грозный лик белой Фемиды.

Что касается судебной кары за те преступления, которые не имели связи с большевизмом, то тут тоже наблюдалось не мало своеобразия.

Суды гражданского ведомства в эту эпоху стушевались. Дела о наиболее тяжких преступлениях, — грабежах, разбоях, убийствах, — передавались на рассмотрение или военно-полевых, или нормальных военных судов. Первые не церемонились, если судили не военных; вторые нередко проявляли излишнюю гуманность. Наш донской военный суд за полтора года своего существования не вынес ни одного смертного приговора и по разбойным делам.

Неудовлетворительная постановка судебной кары в белом стане наиболее рельефно сказывалась при борьбе с должностными преступлениями. Военная прокуратура, малочисленная, бессильная, глухая и немая, менее всего могла пугать казнокрадов, взяточников и т. п. О совершении того или иного преступления она могла узнать только тогда, когда ее уведомляло начальство, желавшее возбудить дело. Если поступала жалоба в прокуратуру, приходилось препровождать ее тому же начальству для производства дознания.

Начальство играло решающую роль. Не воспитанные в духе закона, сами многогрешные, военные начальники предавали виновных суду только в том случае, если имели с ними счеты или хотели избавиться от них. При этом, для обеспечения приговора в желательном духе, старались прибегать не к нормальному военному, а к военно-полевому суду.

Да нашему и не было смысла предавать, потому что мы назначали следствие, а оно в условиях военного времени тянулось бесконечно. Следственный аппарат на Дону, например, почти не действовал. На все всевеликое имелось три военных следователя, живших в Новочеркасске. Их работа сводилась лишь к составлению приемных постановлений и розыску, путем переписки, свидетелей, обвиняемых и т. д.

Проведав об этом, военные начальники стали охотно передавать военным следователям те дела, которые получили огласку, но по которым не хотелось карать виновников. Последних, одновременно с передачей дела следователю, отправляли на фронт. Такой маневр был равносилен прекращению дела.

Зато в тех случаях, когда военное начальство хотело кого-нибудь упечь, оно знало, как это сделать без нашей помощи.

В конце 1918 года один из начальников отрядов, ген. 3., взбешенный тем, что обнаружил преступную связь своей супруги со своим адъютантом шт. — ротм. Климом, отправил последнего в ближайшую станицу для разбора дела в тамошнем военно-полевом суде за сомнительные должностные преступления. На счастье или несчастье Клима, этот суд расформировали, самого же его переслали в Новочеркасск, для содержания на гауптвахте. Бедняга просидел восемь месяцев, пока мы разыскивали дело. Наконец, оно пришло. Рассмотрев его, я не нашел даже состава преступления.

Другой случай — почти исключительный. Это осуждение коменданта станицы Каменской войскового старшины Холмского каменским же военно-полевым судом.

В царское время Холмский писал фельетоны, под псевдонимом «Курмояров», в правительственной военной газете «Русский Инвалид». В 1917 году он попал на Дон и при Каледине редактировал, если не ошибаюсь, донской официоз.

В 1918 году, после освобождения Сальского округа от большевиков, этот офицер-литератор, набрав шайку головорезов, занялся розыском своего имущества, разграбленного крестьянами из его хутора. Зарево пожаров освещало его шествие по деревням и станицам. В Кутейниковской он расстрелял нескольких крестьян, а дома их сжег. То же повторялось и в других местах.

Действия его вызвали такой ропот, что начальству для проформы пришлось назначить следствие, самому же ему дали новое назначение на должность коменданта окружной станицы Каменской.

Следствие, как водится, затянулось на неопределенное время. Однажды в Новочеркасске мне пришлось познакомиться с Холмским. Он произвел на меня впечатление вполне культурного, даже светского человека. Его самоуправные действия в Сальском округе я уже готов был отнести не к испорченности его натуры, а к общему озлоблению казаков против «иногородних».

И вдруг, спустя две-три недели после этого, просматривая присланные на ревизию дела Каменского военно-полевого суда, я натолкнулся на дело о Холмском. Прочитал и не хотел верить своим глазам. Суд приговорил его к расстрелу за то, что он арестовывал по своему усмотрению зажиточных людей, отбирал у них ценности и затем приказывал вывести их в расход. Приличный с виду человек, до некоторой степени даже известный в военном мире журналист, оказался гнуснейшим преступником. Его расстреляли.

Таких преступников, к сожалению, в белом стане встречались сотни, если не тысячи, но пострадал лишь один Холмский. Спрашивается, почему? Потому что был на ножах с начальником гарнизона.

Ему просто не посчастливилось.

Комендант другой окружной станицы, Великокняжеской, есаул Земцов, также прикончивший несколько человек и приговоренный к расстрелу, спасся: успел послать телеграмму атаману Богаевскому, и тот его помиловал. А Холмскому не дали возможности обратиться к монаршей милости.

Начальство казнило, начальство и миловало. Казнило тех, кто не хотел ему потрафить; угодных возносило до небес вместо предания суду.

Войсковой старшина Икаев преблагополучно странствовал по белому стану со своей шайкой, совершая убийства и грабежи. Другой герой того времени, Роман Лазарев, конкурировал с ним по части злодеяний. У военных следователей росли, как грибы, дела о подвигах этих «поборников долга перед родиной», а преступники то здесь, то там занимали разные тыловые должности и показывали фигу белой Фемиде.

Нормальный суд при ненормальных условиях оказался абсурдом. Организация же чрезвычайного ничуть не содействовала обузданию должностных лиц, а, напротив, сводилась к еще большему усилению начальнического произвола.

До чего жалкую роль играла военная прокуратура, показывает следующий пример.

К атаману Богаевскому в сентябре 1919 года поступила жалоба на начальника автомобильной части Донской армии полк. М-ва. Атаман препроводил жалобу в прокуратуру. Я ознакомился с нею и, обнаружив указания на ряд злоупотреблений, вплоть до покушения на честь телефонисток и машинисток, лично доложил Богаевскому о необходимости производства дознания. Атаман поручил расследование дела одному из своих приближенных, ген. — лейт. Алексееву. Последний установил, что многие пункты жалобы подтверждаются вполне. Мы ждали дела, думая, что наконец-таки хоть одна более или менее крупная рыба попала к нам. Я уже заранее предвкушал удовольствие произнести громовую речь.

Спустя некоторое время в прокуратуру прибыло из дворца, но не дознание, а известие о том, что командующий армией ген. Сидорин представил М-ва в генерал-майоры. Они оказались в родстве. Атаман, по требованию командарма, аннулировал дознание, произведенное ген. Алексеевым, и назначил, для проверки жалобы на М-ва, целую следственную комиссию, т. е. дело положил под сукно.

В тех редких случаях, когда нашему суду все-таки удавалось осудить какого-нибудь казнокрада или взяточника, начальство осужденного обращалось к атаманскому милосердию и никогда не получало в нем отказа.

При таких условиях судебная процедура являлась бессмысленной игрушкой.

Существование многих неизлечимых язв белого стана всецело следует объяснить никуда негодной постановкой судебного дела.