XXIII В ПРЕДДВЕРИИ КРАХА

XXIII

В ПРЕДДВЕРИИ КРАХА

Осенью юг России снова посетил английский генерал Бриге, командированный своим правительством для ознакомления с положением дел у Деникина.

29 октября, на обеде у донского атамана, он высказал свои впечатления:

— Ныне, по прибытии в Россию, я был весьма огорчен ухудшением вашего экономического положения. Ничем неоправдываемое поднятие цен принимает вид народного бедствия и совершенно непонятно Европе, ибо Европа знает, что юг России, в частности Дон, обладает неисчерпаемыми богатствами. Большая ответственность за последствия такого положения лежит на власти, которая должна принимать меры борьбы со спекуляцией. Если при таких условиях, без разумных мер власти, падает промышленность, то на это надо смотреть как на положение, которое знаменует собой приближение полной катастрофы, при чем такой катастрофы, которая может стать непоправимой. Теперь же необходимы меры, которые должны поднять промышленность. Первая, ближайшая мера — это управление вывозом сырья. Известно, что цены на жизненные предметы поднимаются и в Европе, хотя далеко не так, как в России. В настоящее время Европа также озабочена этим бедствием. Весь мир понимает, что для установления экономического порядка необходимо помочь возрождению России, которая должна существовать, ибо без России мы имеем пред лицом длительную экономическую неустойчивость.

После того, как чрезвычайный посол его величества короля Англии и императора Индии свалил ответственность за экономическую разруху на власть, несколько странно звучали его дифирамбы по адресу лиц, стоящих во главе этой власти:

— Для своего восстановления Россия имеет двух архитекторов, Деникина и Колчака. Европа не сомневается, что они выстроят прекрасное мраморное здание на железном фундаменте. Это будет великолепный дворец, в котором найдется место для всяких автономий.

Заморские друзья белых генералов почти постоянно проговаривались о том, что они пытаются восстановить «великую» Россию вовсе не ради ее прекрасных глаз, а из-за собственных экономических интересов. Только совсем слепые люди не видели, чем руководствуются заграничные «спасатели» России, и твердили о какой-то неземной дружбе Англии, о борьбе ее с большевизмом в силу высоких нравственных качеств англичан и т. д.

Таков был, например, А. Ф. Аладьин. 6 июня 1919 г. в Ростове он читал лекцию, озаглавленную «Британия и британцы».

— Ознакомившись в течение 17 лет с Британией от доков до палаты общин, — разглагольствовал этот лектор, — я уяснил, что устои британской мощи — это глубокое сознание долга, уважение к женщине, любовь к детям и религиозность. Дружба Британии к России теперь доказана, а раз британец делается кому-либо другом, он, действительно, друг надежный. «Британия хочет, чтобы мы сделались опять великой и единой Россией. Лишь большевиков и наполеонизма она не потерпит. Хотя бы десятки лет и миллионы солдат потребовались, но Британия не допустит в России ни анархии, ни стремления к владычеству над целым миром».[256]

Мелкие английские офицеры порой пытались втирать очки обществу о своей любви к России, но и в их словах нетрудно было уловить, что одни только меркантильные расчеты побуждают англичан поддерживать белых. Вот что, например, писал майор Принкет, главный инструктор и начальник легко-траншейной мортирной школы:

«После четырех лет пребывания во Франции и Бельгии, я прибыл на юг России с британской военной миссией для добровольного несения обязанностей службы в качестве инструктора. Я мог бы по демобилизации оставить службу, снова пользоваться благами гражданской жизни, имея постоянное местожительство в Лондоне, состоя одновременно гражданином Сити и Лондона и имея там много друзей. Главные причины, побудившие меня приехать в Россию, были таковы:

1) содействовать уничтожению большевизма, опасного для цивилизованных стран, для мира народов и развития торговых сношений;

2) в знак признательности России за помощь Англии в мировую войну;

3) для защиты законов и обычаев церкви;

4) для восстановления сильной России.[257]

Как много ни наговорил красивых слов этот демобилизованный офицер, но все-таки смысл его приезда в Россию было нетрудно расшифровать.

«Я — гражданин Сити, из купеческой семьи, торговля которой падает из-за большевиков, а потому вот моя помощь тем, кто хочет их сокрушать».

Помимо Бригса, к Деникину то и дело приезжали из Европы, и даже Азии, разные благожелатели с изъявлениями дружбы и с предложением организовать товарообмен. Являлся какой-то японский маркиз и какой-то испанский принц. Они обедали, пили шампанское, говорили речи и безвозвратно уезжали.

Одно время, говорят, добралась до Таганрога даже немецкая делегация. Будто бы и немцы искали союза с Деникиным, хотя осважная пресса все время кричала, что немцы — союзники большевиков, что в советских войсках замечается присутствие немцев.

Газета «Полтавский День» порадовала публику даже письмом Гинденбурга к Деникину такого содержания:

«Двести лет тому назад величайший муж России император Петр Великий предостерегал своих потомков от войны с Германией, указывая на неизбежность гибели России в такой войне. Пятьдесят лет тому назад величайший государственный муж Германии Бисмарк предостерегал императора Вильгельма от войны с Россией, считая таковую равносильной гибели Германии. В настоящее время оба пророчества сбылись: обе великие державы побеждены и унижены. Помимо географического положения, многочисленные общие интересы связывают обе великие державы, которые в силу этого должны неуклонно итти рука об руку в деле восстановления былого своего могущества».[258]

По словам «Полтавского Дня», это послание Гинденбурга заканчивалось изъявлением восторга по адресу высокого патриотизма ген. Деникина. Последний, однако, оставил письмо без ответа.

Ставка главнокомандующего объявила, что это письмо — выдумка и что редактор газеты привлекается к ответственности за сообщение такого, явно вымышленного, факта.[259]

От множества заморских друзей государство Деникина ничуть не разбогатело. Напротив, как правильно заметил Бриге, разруха дошла до последней черты. Неисчерпаемые ресурсы богатого юга, при неумелом управлении, казнокрадстве, раздорах государственных образований, не пошли впрок «спасателям отечества».

Транспорт находился на краю гибели. Правильное пассажирское движение отходило в область преданий. Переезд от Ростова до Екатеринодара являлся подвигом. О переполнении вагонов в то время можно судить по следующему факту, сообщенному «Вольной Кубанью».

Сессия Ставропольского окружного суда, в составе членов суда Семенова, Кротова и Скрипчинского, при товарище прокурора Антоновском, отправлялась в село Воронцовку Александрийского уезда. За недостатком места в вагонах все они поместились на крышах. На станции Невинномысской жандарм начал сгонять публику плетью с крыш. Судейские отказались спускаться, требуя себе места в вагонах. Жандарм довел об этом до сведения коменданта. Поезд тронулся, но на второй версте его остановили. Явился комендант с двумя жандармами, арестовал всю сессию и, не дав возможности даже захватить дела, погнал пешком на станцию.[260]

О взяточничестве на железных дорогах кричали во всю глотку.

«Вагоны в первую очередь получают частные отправители, но отнюдь не государственные учреждения. Стоит только дать на смазку колес 1200–1500 рублей. Ясно, что подобные повагонные куши только и могут платить спекулянты, категория, которой безразлична себестоимость. В результате — и города, и железные дороги без угля».

Так писало харьковское «Вечернее Время» в сентябре.[261]

8 октябре Врангель, в виде прелюдии к екатеринодарской расправе, приказал повесить заместителя начальника станции Царицын, весовщика и составителя поездов за то, что они, пользуясь своим служебным положением, за взятки отправляли с воинскими эшелонами частные грузы, задерживая раненых и предметы снаряжения.[262]

9 ноября ген. Май-Маевский телеграфировал Деникину о том, что подаваемый на железные дороги уголь представляет собою настоящий мусор, что из-за этого возможны катастрофы, что общий голос считает причинами такого качества угля колоссальнейшие злоупотребления при приемке, так как пробы угля обыкновенно бывают хорошие.

— Вешайте беспощадно! — лаконически ответил Деникин.[263]

Май-Маевский арестовал начальника Южных дорог, но, конечно, не повесил. Тем все и кончилось.

— Дров нет! Угля нет! — отовсюду доносились вопли с приближением зимы.

Угольные копи находились под боком Ростова и Новочеркасска,[264] но мы, грешные, люди больших и малых чинов, служащие всевеликого войска Донского, жили в нетопленных квартирах.

Круг занялся обсуждением вопроса об угольном кризисе, проболтал несколько дней и никакого решения не вынес. Да если бы и вынес, то в жизнь оно не прошло бы при той вакханалии взяточничества и своеволия, которая царила во всех сферах.[265]

В тыловых городах стало жить даже хуже, чем в прифронтовой полосе. Там жили грабежом, введенным в систему. В тылу открытый грабеж все же считался признаком дурного тона.

«Нам хорошо известно, в каком ужасном положении находится человек, борющийся с голодной смертью, — писали в своей петиции Деникину железнодорожники. — Может ли он честно и усердно выполнять порученное ему дело и можно ли требовать от него продуктивной работы? Жалованье наше увеличено в среднем в десять раз против окладов мирного времени, тогда как грузовые тарифы в тридцать пять, а пассажирские в пятнадцать. Для нас нет другого выхода, как распродажа своего последнего скарба, а дальше, быть-может, голодная смерть для одних, или путь, известный уже для многих, путь преступления для других.[266]

О том, чтобы завести себе новые брюки, честные служащие не смели и думать. Мне удалось в ноябре сшить новые сапоги только при протекции помощника — ростовского генерал-губернатора А. Я. Беляева, который замолвил слово в одном учреждении, работавшем на армию (Докат). Некоторые из моих сослуживцев ходили в рваных башмаках и заплатанных брюках.

Мне дважды пришлось участвовать в комиссии по выработке окладов содержания чинам Донской армии.

Комиссия начинала работать при одних рыночных ценах и кончала при других, так что новые ставки еще до утверждения их оказывались столь мизерными, что опять приходилось их пересматривать. Круг в конце концов начал обсуждать вопрос об удовлетворении служащих натурой, как это делалось у большевиков. Для получения же государством из станиц предметов питания возникла мысль об устройстве в г. Ростове обменного двора. Деньги утрачивали смысл. Белый стан, под влиянием экономической разрухи, переходил к коммунистическим порядкам!

Из-за недостатка продуктов юг России обратился в Обломовку: забота о пище стала главной заботой, с тою лишь разницей, что обломовцы думали, как бы повкуснее поесть, а на юге России — что бы поесть.

«Деревенская интеллигенция еле-еле существует, перебиваясь с хлеба на квас. Раньше газеты читали, кружки самообразования устраивали, библиотеки заводили, книги выписывали, а теперь только о хлебе и думаем», — сообщали «Донской Речи» провинциальные корреспонденты.[267]

Мелкое политиканство, ругань по адресу Доброволии после екатеринодарского «действа» несколько заглохли. Зато об общественных язвах, порожденных отчасти и дурным управлением, начали раздаваться довольно смелые голоса. Наступление Буденного еще только обозначалось, еще шнурок, отмечавший на карте наш фронт проходил далеко к северу от Ростова, но внутреннюю разруху уже расценивали как предвестник провала всего белого предприятия.

«После майско-июльских побед, — писал в ноябре полк. С. Бородин в «Донских Ведомостях», — когда разбитые красные армии спешно отступали на север, когда армии ген. Деникина захватывали огромные средства войны, казалось, что войне в 1919 году наступает конец. Но оказалось, что до конца еще далеко, и трудно сказать, когда война кончится. Конечно, причина в том, что красные к августу успели оправиться и приступили к активным действиям; но в значительной степени в затяжке войны виноваты и белые. И вот о виновности белых нужно не молчать, ссылаясь на необходимость секретов, а громко говорить. Секреты, которые приносят вред, нужно отбросить. Есть язвы белого тела, которых нужно не укрывать рубищами, а лечить действительными средствами. Первая язва — это грабежи. Вторая — спекуляция. Третья — узкоклассовая пропаганда и агитация. Четвертая — утрата чувства общего в пользу личного, уклонение от долга по корысти и трусости. Пятая — общий упадок производительной энергии, леность, страсть к наслаждениям. Когда русские крестьяне испытали на себе применение коммунистических принципов, они с неописуемым восторгом (?) ждали прибытия добровольцев и казаков. И вдруг, к стыду нашему и своему ужасу, они увидели, что белые воины, как и красные, днем и ночью, с оружием и без оружия, берут бесплатно крестьянское добро. — «А ведь мы вас ожидали, как спасителей от большевиков!» И крестьяне на вопрос, кто лучше, отвечают кратко и выразительно: «Уси гарны».[268]

Первый существенный удар по лицу великая и неделимая получила на Украине.

Самое движение туда составляло большую ошибку. Заняв этот край, Доброволия не только не распутала клубка тамошних сложных взаимоотношений между политическими группировками, а внесла еще большую путаницу и смуту в украинскую жизнь. «Землеробы», те самые зубры, которые возвели, с помощью немецких штыков, на престол светлейшего гетмана, приветствовали и добровольцев. Мелкая буржуазия, часть городской и большинство деревенской интеллигенции склонялись к Петлюре. Рабочие — за Советскую власть. Крестьяне по преимуществу соблюдали нейтралитет. Анархические и бандитские элементы города и деревни признавали только батько Махно.

Доброволия, с ее реакционной политикой и презрением к национальным особенностям, возбудила общую ненависть. Май-Маевский, например, издал приказ, воспрещавший преподавание на родном языке в государственных и общественных школах.[269]

Махно не замедлил выступить.

Бандит чистейшей воды, он старался придать своим грабежам и погромам характер идейной борьбы, то против «панов», то против «жидов», то против коммунистов, то против добровольцев, смотря по обстоятельствам.

Голытьба обожала смелого атамана. Крестьяне давали ему пристанище, зная, что батько расточителен и щедр, но и беспощадно мстителен.

Его шайка, разгромив городок или напав на обоз, стремительно уезжала с награбленным добром на «тачанках» и в первой же деревне исчезала бесследно, рассеивалась среди населения, как дым в воздухе.

Никакой преследователь не мог распознать среди крестьян, кто из них махновец, только что примчавшийся с грабежа, кто мирный деревенский труженик.

Про неуловимость Махно, про его смелые выходки в белом стане сложились легенды. Говорили, что иногда он переодевался в крестьянское платье и приезжал в большие города, занятые добровольцами, под видом торговца овощами. А потом, будто бы, на городских заборах появлялись афишки:

«Кто вчера на базаре кавуны покупал, тот и батьку Махно видал».

Рассказывали, по всей видимости — врали, что он отпечатал даже свои бумажные деньги с надписью:

Гоп, кума, не журыся,

У Махно гроши завелыся.

Черносотенцы с затаенным сладострастием сообщали в своих газетах, что на Украине чуть ли не везде красуются объявления Махно:

«Даю пять пудов пшеницы за жида».

В период занятия Украины Добровольческой армией Махно выкинул лозунг:

— Смерть деникинцам!

Этот клич сделал Нестора Махно чуть ли не национальным героем Украины. Добровольцев единодушно ненавидели все малороссы, кроме помещиков. Даже крестьяне на этот раз вышли из «нейтралитета». Признание права на землю за помещиками и «третий сноп» в их пользу, вместе с грубым, надменным поведением золотопогонников, озлобили деревню. Нестору Махно и его шайкам открывалось удобное поле для работы.

И он ударил.

Кровью будут пахнуть те страницы будущих исторических изысканий, которые коснутся ужасных украинских событий в октябре и ноябре 1919 года.

Махно врезался в середину белого тыла и огнем и мечом прошел по городам и крупным селениям Екатеринославщины, разорвав связь между Ростовом и Киевом. Таких ужасов в тех местах, наверно, не происходило со времен печенегов и Батыя. Волосы вставали дыбом, когда мы наконец прочли подробности о «боевых действиях» Махно в Екатеринославе, Новомосковске и других городах того района. Офицеры, интеллигенция, евреи, все зажиточные люди гибли под ножами и прикладами убийц. Кого топили в Днепре, кого сжигали живьем.

Махно подымал подонки общества, всех падших, потерявших человеческий облик разбойников и громил. Он будил самые низменные страсти в неустойчивой морально бедноте.

До поры, до времени его городские сторонники скрывались в своих ужасных притонах. Как только незримые наблюдатели сообщали им о том, что вдали курится пыль батькиных «тачанок», притоны превращались в махновские штабы, а громилы — в авангард армии батьки.

— Я боюсь этого города (Екатеринослава), — говорил один екатеринославский беженец. — Куда хотите, только не туда. Там стены домов так же лживы и опасны, как и люди. В этом городе — самая скверная, самая отвратительная накипь тылового котла разлилась по аллеям его широких улиц, по кривым переулкам, сбегающим к мирным берегам Днепра, по его грязным толкучкам-базарам. Дикий город был оплотом Махно.[270]

Для борьбы с подвижной, неуловимой, отчаянной армией батьки оказалось недостаточно корпуса ген. Слащева. Требовалась кавалерия. Пришлось снять с воронежского направления части ген. Шкуро и двинуть их в Екатеринославщину. Это в тот-то момент, когда 1-я Конная насела всей своей тяжестью на центр белого фронта!

«К Рождеству в Москву! — вот лозунг, который теперь должен быть двигателем всякого дела и начинания», — писало курское «Вечернее Время» 19 октября.[271]

«Граждане! бросьте чемоданы, берите винтовки!» — кричал его харьковский двойник через месяц.[272] Командующий Добровольческой армией ген. Май-Маевский в самом начале восстания Махно издал приказ о сформировании дружин для «защиты своих очагов»[273]. В эти части призывались:

1) офицеры, чиновники и вольноопределяющиеся, не служившие в войсках, но могущие держать оружие;

2) все служащие правительственных учреждений;

3) все учащиеся старше 17-летнего возраста и

4) все имеющие недвижимую собственность.

Остальные считались опасным элементом, в том числе и рабочие. Их, конечно, не могли заподозрить в сочувствии Махно, но боялись, что они восстанут в пользу большевиков.

После этого приказа в городе началась паника.

— Впавшей в панику харьковской буржуазии предлагаю попросту удирать, — взывал ген. Шкуро. — Более крепкие нервами должны брать винтовки и итти на фронт, а не спекулировать за спиной. Добровольческая армия мерзнет, не имеет полушубков, а в тылу царит безудержная спекуляция. Кончим борьбу с большевиками, примемся за спекулянтов.[274]

Осважники, чтобы поднять упавшее настроение, пустили утку о взятии Петрограда Юденичем, в действительности тогда уже окончательно разгромленным. Ссылались на английское радио.

Радостная весть облетела весь белый стан.

Газеты ликовали:

— Теперь смыкается антибольшевистское кольцо! Скоро выяснился обман, и настроение упало еще ниже.

«Донская Речь» посвятила этому переходу от радости к разочарованию лирическую статью под названием «В туманах севера»:

«Пал Петербург. Ожила чудесная северная сказка, желанная русская мечта. Но снова закружились северные метели, густой туман окутал адмиралтейскую иглу. Английское радио оказалось только легендой, призрачной, но близкой, и взволновавшей до глубины измученную русскую душу. Попрежнему в северном красном тумане тонет северная столица. Неясны, странно сумбурны и разноречивы вести с севера. Завесой неведомого скрыт от нас далекий, холодный Петербург. Но где-то недалеко от него, то отдаляясь, то приближаясь, гордо вьется трехцветный флаг, лучшая мечта многострадального города. И ждем мы страстно, ждем того дня, когда определенно и уверенно сухой треск телеграфа принесет желанную весть, когда томительная мечта станет явью».[275]

Петроград не пал. Пал Харьков.

Оставление этого большого города, центра Слободской Украины, произвело гнетущее впечатление. Летние успехи шли на с марку. Неприятель, прорвав центр белого фронта, окончательно разрывал его на две половины, западную и восточную, и, видимо, собирался бить по частям.

— Май-Маевский пропил Харьков, — не шептали, а орали везде.

Харьковские беженцы привозили с собой в тыл очень мало имущества, но зато целые короба рассказов о порядках, которые ввела Доброволия на Украине, и о поведении самого главы края. Его деятельность порицали даже самые верноподданные.

Деникин поспешил сменить командарма. В приказе он писал, что Май-Маевский сам просил вручить Добровольческую армию лицу, имеющему больше опыта в командовании конными массами, которые предполагалось бросить против Буденного.

Такое лицо Деникин усмотрел в бароне Врангеле. Последний 26 ноября прибыл в г. Змиев, Харьковской губ., куда бежал штаб, и отдал свой приказ о вступлении в должность. Призывы господа бога, вера в счастье России и прочие атрибуты всякой тогдашней литературы пересыпали и это баронское произведение. Приказ заканчивался угрозой:

«К творимому нами святому делу я не допущу грязных рук. Ограждая честь и достоинство армии, я беспощадно подавлю темные силы. Погромы, грабежи, насилие, произвол и пьянство безжалостно будут караться мною».

На Украину Врангель прибыл уже к шапочному разбору. Провидение, в которое он иногда верил, готовило ему поле деятельности не здесь, а в Крыму.

Добровольческая армия, распухшая за лето, расползалась. В коренных полках — Корниловском, Марковском, Дроздовском и Алексеевском, превратившихся было в дивизии, — теперь наблюдалась невероятная утечка. Мобилизованные крестьяне и пленные красноармейцы толпами удирали из войсковых частей. О новых пополнениях из тыла не приходилось мечтать, хотя сыпались приказы, один другого грознее, о спешном возвращении в свои части многочисленных отпускников и командированных. Прибегали даже к объявлениям.

«Командир 2-го конного офицерского Дроздовского полка гвардии полковник Шапрон-дю-Ларра предлагает офицерам, находящимся в тылу, прибыть в полк», — объявлялось на первой странице ростовского «Вечернего Времени» 4 декабря.[276]

Одни, прочитав приказы и объявления, сознательно «ловчили». Другие не знали, где их части. Спешное наступление Буденного в конце ноября и начале декабря раскидало белые полки.

«В последние дни, — констатировал нововременец Ксюнин в «Великой России», — изданы приказы главнокомандующего о борьбе со спекуляцией и о призыве в армию тыловых офицеров, но приказы эти не претворились в жизнь».[277]

В Донской армии, также начавшей поспешно отступать, дело обстояло нелучше. Зимой казаки вообще не любили воевать. Мамонтовский корпус все еще пополнялся лошадьми и стоял в тылу. Многие казаки увезли в станицы свою добычу и засели там, не желая возвращаться в полки.

Донские власти, для более удобного вылавливания из тыла фронтовиков, приказали всем тыловикам нашить белые углы на рукава. Кто ходил без этой нашивки, того считали фронтовиком и задерживали на улице для проверки по его документам, законно ли он находится в тылу.[278]

«Фронтовики все должны быть на фронте!» — гласил приказ всевеликому войску Донскому № 1911.

В Новочеркасске применили своеобразную меру для ловли дезертиров. 22, 23 и 24 ноября всем жителям было предписано сидеть по домам, при чем предлагалось запастись съестными припасами на эти дни.[279] Торговцы сейчас же повысили цены на 50 %. Чины комендатуры и стражи, вместе с квартальными старостами, обходили дома и проверяли по списку жильцов, стараясь установить, нет ли приезжих с фронта.

Практических результатов эта мера не дала. Зато вызвала много смеху.

«Живой силы достаточно. Необходимо только умело ее использовать. Десятки тысяч беженцев слоняются без дела, без пристанища, увеличивают дороговизну и сеют панику. Другие десятки тысяч белоугольников, отработав свои 5 или 6 часов, предаются сладостному ничегонеделанию или с ужасом прислушиваются к рассказам беженцев. И, наконец, десятки, а может-быть, и сотни тысяч ловят рыбу в мутной воде, спекулируют на чем попало, наживают миллионы и пропивают их, придерживаясь принципа: хоть день, да мой». Так писало ростовское «Вечернее Время».[280] Настал последний месяц второго года гражданской войны. Стольный город Дона окутывала гнилая мгла, — точь-в-точь как год тому назад при приезде «союзников». Так же звуки соборного колокола с трудом пробивались через тяжелый воздух. Но не радость, как тогда, возвещали они теперь, а скорбь: всевеликое войско Донское хоронило «ректора партизанского университета» ген. Семилетова.

Едва окончилось в соборе одно торжество, как началось другое, какого Новочеркасск еще не видал за сто лет своего существования: посвящение какого-то инока в епископы.

С наступлением красных большинство высших духовных пастырей, помня слова царя Давида «уклонися от зла и сотвори благо», отступали вместе с христолюбивым воинством, вернее — впереди его. Нечестивая паства оставалась сиротствовать. Новочеркасск переполнился архиереями. На хиротонию собралось в войсковой собор до четырнадцати князей церкви.

Кому был нужен новый архиерей, когда десятки старых скитались в поисках работы, этого никто объяснить не мог.

Суеверные люди, видя нашествие на Новочеркасск черных клобуков и фиолетовых мантий; теперь уже окончательно прониклись уверенностью, что крах неизбежен.

Смиренный Антоний, митрополит киевский и галицкий, покинув Украину, теперь читал лекции в Ростове вместе с Пуришкевичем и доказывал, что Христос был контр-революционером. А в своем воззвании к верным чадам святой православной церкви он оповещал, что всякий, добровольно переходящий к большевикам, враг божий, переходящий из стада христова в царство сатанинское.[281]

Но духовенство все-таки в эпоху Деникина не играло той роли, какую оно приобрело в 1920 году в Крыму, под знаменами Врангеля. Даже у либерального Колчака отцы духовные, кажется, были в большем ходу, чем на юге России.[282] Во Владивостоке, например, издавался поповский журнал «Голос Сердца» и газета «Луч Истины», в Челябинске — «Знамя Веры» — народно-религиозный орган христианской мысли. В царстве Деникина о таких органах я не слыхал. Их заменяла просто погромная пресса.

Пуришкевич после разгрома Рады окреп духом. Он теперь безбоязненно ругал «жидо-кадетов», губящих Россию.

Когда положение стало безнадежным, Володя напрямик махнул в Новороссийск, поближе к пароходам. Беспощадная смерть подкралась к нему в этом городе и прекратила его дальнейшие подвиги. Пресса старалась поднять настроение. Кстати, о журналистике белого стана. Ей когда-нибудь будет посвящено специальное исследование. Главная ее особенность — изображение и оценка советской жизни.

В каком-нибудь номере газеты, где трубили об язвах белого стана — взяточничестве, шкурничестве, спекуляции и т. д., сообщали о тех же явлениях и у красных, но в такой форме, что у них это результат всей правительственной системы, а у нас — следствие недобросовестных поступков отдельных лиц. Какой-нибудь Сисой Бородин, возмущаясь грабежами белых, армию все-таки считал христолюбивой, богоносной и так далее, большевистскую же, страдавшую тем же пороком, — сборищем разбойников.

Начальнические приказы громили распущенность, кричали о всеобщем падении дисциплины. Журналисты же славословили железные ряды борцов за право и порядок. Красная армия, гнавшая этих крестоносцев, изображалась как безобразная банда.

Белая пресса относилась к врагу несерьезно. Чаще всего под видом советской действительности публике преподносили собрание анекдотов, вымышленных за бутылкой вина досужими людьми.

— Стой, куда идешь? — остановил я раз в Ростове знакомого журналиста-петроградца.

— О — оставь… В редакцию. На, прочти и не отсвечивай.

Я взял клочок серой бумаги,[283] на которой красовалось: «Ст. Каменская. (От собственного корреспондента.)

Беженец из Петрограда, ухитрившийся пробраться через большевистский фронт, сообщает, что в Петрограде, по распоряжению Зиновьева, мусульманская мечеть на Каменноостровском проспекте превращена в склад свинины».

— Что за чушь! Для свинины и раньше никогда особых складов не устраивали. В Питере же теперь и самой свинины днем с огнем не разыщешь.

Много ты, прокурор, понимаешь. Черкесы-то, кабардинцы, нешто не мусульмане? Разве не схватятся они за кинжалы, когда прочтут такую вещицу. Цель прессы знаешь? Агитация!

— «Московские газеты сообщают, — преподносил публике очередную чушь «Полтавский День» в сентябре, — что недавно футурист Гольдшмидт поставил себе памятник в Москве против Большого театра.

Памятник был сделан в виде юноши в костюме Адама с женским бюстом. Но толпа разбила памятник, за что многие арестованы чекой; есть и расстрелянные».[284]

«В Москве, на Лобном месте, — повторяли «Донские Ведомости» в июне 1919 г. вымысел Екатеринодарских газет, — поставлен деревянный памятник Стеньке Разину, построенный из железнодорожных шпал. Одна сторона памятника гладкая, другая закругленная, на которой вырезана голова Стеньки; по бокам две фигуры казаков, у ног Стеньки шпала, изображающая персидскую княжну, сидящую на диване, сделанном также из шпал»[285].

Если судить по белым газетам, то вся советская действительность — сплошной анекдот, нелепица или кошмар.

«В Красной армии вводится дисциплина», — с изумлением сообщали газеты в ноябре 1918 года. Никто этому не хотел верить.

— Какая же может быть дисциплина у большевиков? Ведь их стихия — хаос и разрушение.

Однако эти разрушители одним взмахом смяли созидателей.

«Пустое! — утешали газеты. — Все эти успехи не более, как мыльный пузырь».

Скоро-скоро, знать, окончится война: Надвигается последняя волна. Было восемь, все разбилися, Мелкой брызгой распылилися. Страшный ворог ураганом завывал, Обессилел, и послал девятый вал.[286]

«Положение на фронте не представляет ничего страшного, — разглагольствовал Сисой Бородин в «Донской Речи». — Квази-успех красных объясняется с одной стороны громадным численным превосходством красных, а с другой — тем, что главковерху путем подбора командиров частей удалось создать в наступающей армии некоторое моральное напряжение, заставляющее ее двигаться вперед с мужеством обреченных. Но этот искусственно привитый им подъем заметно падает. Красная пехота весьма слабого боевого качества. Интенсивно работает лишь красная конница. Не за горами момент, когда наши крепкие духом части погонят их назад с такою стремительностью, как гнали летом. Если только нам удастся разбить их конницу, то большевистская волна откатится на этот раз уже окончательно, и Совдепию спасать будет уже некому».[287]

Не только тыловой стратег Бородин, но и сам командующий Донской армией ген. Сидорин категорически заверял, что временные успехи Красной армии не более как через два месяца будут ликвидированы, а обстановка на фронте настолько изменится в нашу пользу, что мы вновь быстро погоним к северу красные банды.[288]

Все, кто мог, утешали.

«Успокойтесь! «Кривой Джимми» остается в Ростове и никуда не едет», — оповещал публику путем газетных объявлений шантан.[289]

А «Великая Россия» в номере от 6 декабря (Николин день) чистосердечно заявляла:

«Сегодня остается только по примеру предков и отцов смиренно умолять:

«Святителю, отче Николае, моли бога о нас».[290]