I

I

Музыка играет все тише и тише…

Золотой звон гетманщины, две Одессы, безнадежность кровью заливаемого полуострова…

«Господи, спаси Россию, помоги армии!» — и, в последний раз подписав приказ за номером подписью: «Главнокомандующий В.С.Ю.Р., генерал А. И. Деникин», — старый человек в первый раз в жизни заплакал, прощаясь со своим конвоем… Но дальше, дальше, уже и его печальный образ мелькает в гнилых туманах Пикадилли — Россия кончается!

Грюндерство, спекуляция, анришизм вступают в опасный возраст. Barr дэ бэсс в Европе, паникой и вшами съеден подлец — город Новороссийск.

Ах, все в прошлом! Кто возвратит сахарные сделки Харьковского «Версаля», милую прохладу грязных кофеен Ростова, где лакеи так грубы, а деньги так повинуются желаниям, взлетам, падениям, слухам!..

Музыка играет все тише и тише…

…Но здесь уже нет России, здесь — British Occupation[337]. И пока в этом тропическом Батуме развевается флаг Его Величества[338], пока багровый толстяк в шотландской юбке стоит на углу и лупит своим традиционным жезлом зазевавшегося мушу, пока в стеклянном павильоне в такт непрерывному ту-степу американские матросы в поварских колпаках гремят столами и тарелками, пока полночь и полдень возвещаются пушкой светло-серого гиганта «Император Индии», до тех пор еще не все потеряно. Провести последний день Помпеи[339] на крошечном клочке заливаемой ливнями русской земли, под родным небом, под чужим флагом, собрались все, кого ударила революция и кого выдумал морок годов возмездия. На пышащих болотом, лихорадкой, знойной ленью первого в мире бульвара в часы карминовых закатов толпятся московские банкиры, одесские пароходчики, мамонтовские есаулы, контрразведка полусотни южных городов, беглые большевики и приезжие: итальянцы, англичане, французы, турки.

…Гражданский губернатор, полковник Гаррис, занят с раннего утра. Его адъютант, молоденький, голубоглазый, веснушчатый валлиец, которого Мурочка Вронская из «Шато-дэ-флер» называет «клубничное мороженое», докладывает ему результаты переговоров с аджарцем Кискин-Задэ. Правительство Его Величества вконец раздражено грузинскими требованиями Батума; из Лондона пришло распоряжение попытаться создать Мессопотамскую обстановку — использовать местные распри. Мусульмане-аджарцы должны восстать против христиан-грузин. Налицо имеется Кискин-Задэ; сведения о нем неважные. При царе отбыл два срока арестантских рот, зарегистрированный на всем Кавказе разбойник, среди аджарцев, в аулах Верхней Аджарии весьма популярен. Предлагает свои услуги на случай необходимости испортить Тифлисскую жел. дорогу, припугнуть грузин кемалистами или большевиками и т. п.

Гаррис выслушивает доклад и отдает распоряжение: подготовить приказ об утверждении британскими властями Кискин-Задэ в должности «главнокомандующего войсками Независимой Аджарии»…

«Я убежден, — говорит он, улыбаясь, — что и профессор будет доволен!..»

Профессор — Оливер Уордроп{26}, английский верховный комиссар для всего Закавказья, фанатик идеи расчленения России на миллион республик, которые бы своими внутренними раздорами требовали спасения извне. Уордроп благословил Азербайджан, Грузию, горскую республику, через Дербент вооружил дагестанцев против Деникина, снабжавшегося правительством Его Величества через Новороссийск. Гаррис отпускает адъютанта и начинает прием просителей. За утро поступило шестнадцать прошений об открытии новых меняльных контор. Скоро весь город будет заклеен плакатами — «money exchange[340]». Просители — все из благонадежных кругов. У одного рекомендация английской контрразведки в Севастополе, другой — генерал, командовал корпусом на Кавказском фронте, третий — секретарь Распутина, личный знакомый сэра Джоржа Бьюкенена[341], у четвертого письма из лондонских фирм, близких губернатору в эпоху его мирной деятельности гофмаклера в Сити.

За менялами наступает очередь редакторов.

«Почему все русские хотят издавать газету?» — спрашивает губернатор своего переводчика, вертлявого грека из Херсона, только что окончившего Константинопольский колледж.

Переводчик вчера вечером ужинал в шантане с одним из «editons[342]», неизвестным мужчиной в панаме; уже две недели мужчина ходит из конторы в контору, имея при себе кожаный желтый саквояж, откуда им извлекаются пачки николаевских пятисотрублевых, запечатанные двуглавым орлом. Одна из таких пачек в конце ужина перешла к переводчику. Осторожно и издалека он убеждает губернатора в полезности печати для развития любви к английским властям. Гаррис что-то соображает; френч и краги не убили в нем маклерского чутья. Решительным движением он перечеркивает прошение.

«Лишняя газета — лишний шантаж. Пусть читают „Times[343]“!»… Грек почтительно-кисло улыбается…

Сквозь открытое окно снизу доносятся крики. У парадной двери в саду, на самом солнцепеке галдит толпа персов, грузин, армян, пришедших за получением заграничных паспортов. Когда крики усиливаются, Гаррис подходит к окну и что-то односложное говорит сержанту, сидящему на скамейке. Сержант подымается, подходит к толпе и, не произнося ни одного слова, сперва ударяет палкой крайнего пузатого перса в цветном халате, а потом, работая коленками и палкой, разгоняет всю толпу.

«Finished, finished»[344]… С пристани доносится глухой выстрел: полдень.

Офицеры выходят из дворца губернатора и направляются к пляжу. По излюбленной вековой привычке они ходят гурьбой и держатся преимущественно мостовой: в этих проклятых вонючих колониях на тротуаре из окна могут облить какой-нибудь мерзостью, а из подворотни и вовсе пырнуть ножом.

На улице, по которой они проходят, гремят железные шторы складов и меняльных контор.

Время купанья, завтрака, подсчета утренних прибылей. Пляж зацветает костюмами. Англичане усаживаются на верхней веранде ресторана, вооружаются биноклями и шумно спорят о теле русской женщины. Пожилому майору с недостающей, отрубленной мочкой правого уха крайне неприятно, что русские дамы избегают массажа и нагуливают за лето неимоверные бока, напоминающие овощных торговок Уайтчепля.

Далее ему кажется, что, если войска Его Величества пробудут здесь еще год, в обращении появится добрая тысяча ребят смешанной расы; в бинокль видно, как на демократической стороне пляжа совсем рядом с горничными, прачками, кухарками расположилась группа гуркосов. И те и другие завернули волосы в полотенце и бегают наперегонки по круглым голышам… Каждый день в меняльные конторы заходят женщины в платочках и, красные, достают из узелка большую серебряную монету с изображением птиц — индийские рупии.

«А я думаю, — говорит старик в белом шлеме и золотых очках, главный гарнизонный врач, — что, когда эти гуркосы попадут к себе в Индию, там начнется небывалая эпидемия сифилиса. В городе на восемьдесят тысяч населения имеется три с половиной тысячи гулящих девок, из них три четверти больных…»

Через полчаса и бульвар, и пляж, и торговая улица вымирают. Тропический зной достигает кульминационной точки. Одни муши еще толпятся на площадях; на непонятном гортанном наречии они переругиваются, вырывая из рук засаленные бумажки. Потом начинается ежедневное удовольствие — драка мушей. Большими железными стержнями для запаковки ящиков они бьют друг друга по курчавым головам, по грязным бронзовым физиономиям, по исцарапанным жилистым шеям. Зной, голод, многопудовые клажи отбили у них всякую чувствительность, и, когда через полчаса подходит ленивый грузин-милицейский, по лицам уже текут струйки смешанной с грязью крови. Дело закончится в английской полиции: мудрый сержант отправит всех в принудительную бесплатную баню; их зловонные лохмотья наполнят мириадом насекомых дезинфекционную камеру и выйдут из нее такими же рассадниками всех существующих в мире болезней, привезенных на итальянских луксах, греческих хлебных шхунах и просмоленных турецких парусниках.

К двум часам дня Реомюр доходит в тени до 35 град.[345], на солнце температура миражей, обмороков, мозговых ударов.

В полотняных пиджаках, с налитыми кровью глазами, менялы возвращаются в свои душные конторы, где рои мух и пчел гнездятся в ложбинках витрин, предназначенных для выставки золотых долларов, старинных луидоров и русских червонцев. Липкими одеревеневшими пальцами они пересчитывают миллионы обесцененных русских бумажек, которыми полны соломенные корзины. Немногочисленные фунты благоговейно извлекаются из внутренних карманов жилета. Снова возобновлен трудовой день. Длинной чредой тянутся персы с пергаментной, желтой от опиума кожей; казаки в тяжелых папахах предлагают дамские сережки и самоцветные камни; константинопольские и синопские греки продают фальшивые десятилировки, ибо никто из вновь испеченных менял никогда не видел турецких денег. Дряхлая графиня, у которой большевики расстреляли четырех сыновей, снова умоляет устроить продажу ее Сестрорецкой дачи[346].

Томный, стройный брюнет, бывшая правая рука Деникина на Тереке, продает русское масло и покупает батумский керосин. Брюнет известен своей венгерской фамилией[347] и поспешным ночным бегством из его ставки — Пятигорска, где он оставил бесчисленное военное имущество, офицерские семьи, штабы, разлагавшуюся армию.

Начальник военного кабинета Керенского, грузный, близорукий полковник, скупает германские марки. Он боится вызвать повышение цен; и, прежде чем купить одну-две тысячи марок, он сидит часами в плетеных креслах, пьет десятками чашек приторное крепкое кофе, помогает считать деньги, подает советы, рассказывает эпизоды из истории падения Временного Правительства. Так он проваландается до самого вечера; за десять минут до закрытия он внезапно побледнеет, протрет платком с вензелем запотевшие стекла черепаховых пенсне и спросит подавленным тоном: «А что наши дейтшланды? Говорят, в падении…» Его любимый меняла, бывший при первых большевиках комендантом Феодосии, прыщавый горбатый студент, знает номера своего клиента, и сурово отвечает: «Марок нет; сам бы купил, да негде…»

Несколько реплик, длинный, безуспешный для полковника спор, и очередная тысяча марок торопливо засовывается в особо секретный кошель, идущий вкруг всего живота. К пяти часам зной ползет испариной по корням пальм; мороженщики подымают крик на трех языках сразу; американцы вылезают из воды и отправляются на поиски домов в туземную часть города, где уже заиграла зурна.