I

I

Автономов, Автономов, Автономов[215]…

Приезжают с Северного Кавказа, приходят какие-то чудом пробравшиеся письма, испуганные люди с испуганными лицами, озираясь на нашу пустынь, радостно вздыхают: «Да у вас благодать…» — и, сидя в Москве летом 1918, я слышу ежедневно это роковое имя.

— Кто ж он?

— По замашкам диктатор, по фирме командующий войсками Кубанско-Черноморской республики.

— Это еще что за республика?

— Очень просто, — объясняют «пробравшиеся», — у нас на Северном Кавказе полная Мексика[216]. Советская власть только в крупных центрах, в аулах черкесня вообще никого не признает, по степям гуляют корниловцы, на Дону — немцы, ну, а от Екатеринодара до Тихорецкой и от Грозного до Владикавказа ездит броневик, а за ним несколько составов. Это и есть вооруженные силы Кубанско-Черноморской республики!

— Ну, а сама же республика где?

— А-а! Это, видите ли, совдеп екатеринодарский объявил, что вся Кубань и все Черноморье объединены в одну республику и казаки приглашаются сдавать зерно местным властям. Ну, ни Кубань, ни Черноморье, понятно, не подчинились… Вот когда их Автономов завоюет, тогда и республика будет назаправду… У нас даже песню поют:

И шумит Кубань водам Терека:

Я — республика, как Америка…

— Когда ж это будет?

— Когда враги подчинятся.

— И много врагов?

— Хватит. Во-первых, Троцкий нас не признает и объявил Автономова вне закона: «Каждый честный гражданин обязан при встрече с бандитом Автономовым застрелить его на месте»; во-вторых, против него другие главковерхи — Сорокин[217], Тройский, Анджиевский; в-третьих, горцы во главе с Гикалло[218] поджигают нефтяные промыслы и вырезывают казаков; в-четвертых, среди кисловодских анархистов сильная оппозиция; в-пятых, снарядов маловато, в-шестых, добровольцы нажимают; в-седьмых…

— Будет, будет!..

Эти сумбурные рассказы едва ли на одну десятую воспроизводят то, что творилось на Северном Кавказе летом 1918, когда Украину оккупировали немцы, а большевики не могли справиться ни с анархией, ни с Корниловым, когда игра центробежных сил достигла своего апогея, и окраины пылали, как облитые керосином…

У нас у всех за революцию оказались знаменитые знакомства. Последующая проверка подтвердила с исчерпывающей ясностью, что диктатор Автономов есть тот самый близорукий гимназист, который лет десять назад приезжал в мой родной город в качестве футболиста на междугородний матч.

Паренек ничего, хороший был хавбек! Маленький, увертливый, правда, в очках, но тем не менее меткий, сильный удар, верный пас, неутомимость.

Окончив Новочеркасскую гимназию, он поступил в военное училище, был выпущен в офицеры в 1915 году; под разными предлогами отлынивал, на войну не ехал, устроившись не то в контрразведке, не то в комендатуре.

Пришел 1917, началось разложение армии; Автономов походил на митинги, послушал ораторов Ростовского венерического госпиталя (где происходили наиболее страстные дебаты), потом заерзал, заметался и неожиданно проявил громадные таланты.

Когда кавказская армия к осени 1917 хлынула в южные тыла, все руша и опрокидывая вокруг единственной железнодорожной артерии, Автономов подобрал две-три сотни смекнувших в чем дело, отобрал у кого-то пару пушек, полсотни пулеметов и на станции Тихорецкой[219], через которую прокатывались пьяные волны, устроил заслон.

Угрозами, обещаньями, демонстративными расстрелами, при помощи слова и пули ему удалось навербовать десятитысячный до зубов вооруженный отряд, захватив броневик и великое множество военного имущества. Своих солдат он посадил в теплушки, для себя, где-то в районе Беслана, достал довольно чистый салон. И, нарядившись в черную черкеску, привесив золотую саблю (отнятую у выведенного в расход генерала) и красный башлык, Автономов в начале февраля двинулся на Ростов.

В город, только что оставленный Корниловым, он зашел с юга 10(25) февраля; а в тот же день с севера явились матросы во главе с прапорщиком Сиверсом[220] и Юрой Саблиным[221]. Сиверс издавал на северном фронте «Окопную Правду» и с первых дней лета зарекомендовал себя в качестве инициатора братанья.

Юра Саблин — жеманный юноша с прямым английским пробором и ярко выраженными наклонностями альфонса — был сыном покойного книгоиздателя[222], в университете значился в академической группе и носил шпагу, в московском совдепе в левых эсерах и ходил с громадным парабеллумом на красном шнуре. Октябрьской революции он оказал ценные услуги 29 октября, взяв штурмом во главе гренадерского полка московское градоначальство, которое без всякого успеха пытался защищать юрисконсульт и несколько дактило.

На третий день, когда магазины Ростова были разграблены и предстояло перейти к сейфам, между обеими группами начались яростные столкновения с применением ручных бомб; Сиверс в качестве большевика идейного телеграфно пожаловался Троцкому; Троцкий (также телеграфно) приказал повесить Автономова. Над телеграммой Автономов посмеялся и на площади пред фронтом войск сжег портрет Троцкого, из Ростова тем не менее он решил уходить. На прощанье ему блестяще удалась ночная атака государственного банка, занятого караулом от местного донского совнаркома. И захватив для нужд своих и своей армии драгоценности, слитки, деньги банков ростовского и одесского (эвакуированного «на Тихий Дон»), для нужд только своих — известную опереточную примадонну, Автономов перенес свои действия на Северный Кавказ, где за обладание нефтяным районом шла ожесточенная борьба меж туземцами, добровольцами и многочисленными авантюристами.

Был здесь некий Владимир Тройский, блондин актерского типа, невыясненного прошлого. Его визитная карточка скромно гласила: «Владимир Тройский — борец за свободу». Он любил полосатые веселенькие цвета и ходил даже в холода в летних брючках.

Этого джентльмена Автономов подцепил где-то на полустанке и за талант легко и без боли взимать многомиллионные контрибуции сделал своим помощником. Однако очень скоро Тройский изменил патрону; с несколькими ротами Таманского полка он обосновался в богатом промышленном Армавире. Живя постоянно на вокзале в отнятом у проезжавшего французского курьера международном вагоне (с проломанными стенками), Тройский держал в подчинении провозглашенную им Армавирскую республику морской 16-сантиметровой мортирой Канэ, день и ночь направленной на соборную площадь.

В качестве провинциального актера, Тройский любил карты, вранье и рябиновую водку с сухим балыком. С утра он уже напивался, в полдень являлась депутация армавирских армян, приносила установленную часть контрибуции, взимавшейся в рассрочку, и начинался картеж. Играл Тройский честно: т. е. выигравших не вешал, как это любил делать Махно, но наутро выигравший облагался усиленными поборами якобы в пользу «первой красной гимназии имени Энгельса».

Предпочитая всему в мире мир, пижамы, мягкие диваны, чужие папиросы, Тройский воевал чрезвычайно неохотно и вообще оказался штатским нахалом. На седьмой неделе Таманские солдаты сожгли его вместе с вагоном, картами и тремя армянами.

Хозяином Ставропольской губернии оказался Сорокин. Простой майкопский казак, зауряд-фельдшер, вор-рецидивист, неоднократно избиваемый своими станичниками, Сорокин был, без сомнения, настоящим самородком, какого может уродить только русский чернозем.

Произведенный за исключительную храбрость и сметливость в прапорщики, добравшись на 3-ий год войны до командования сотней, Сорокин за кражу бумажника у полкового командира был разжалован обратно в солдаты. Революция застала его в пятой казачьей дивизии, расквартированной в Финляндии. Нацепив красную кокарду, срывая погоны со своих и чужих офицеров, произнося блестящие демагогические речи, Сорокин при большевиках был избран командиром дивизии; во главе разложившихся, разоружившихся кубанцев он вернулся в родные степи и сразу стал диктатором Ставропольской губернии и большей части Кубанской области. При защите Екатеринодара от штурма корниловцев (апрель 1918) и при последующих боях с Деникиным он развернулся первоклассным стратегом. Реорганизовал армию, обмундировал и вооружил свой сброд, и к осени (в боях под Ставрополем) едва не разгромил всю Добровольческую армию. Этого главковерха из фельдшеров отличал сам покойный Алексеев, глядевший с большой тревогой на его острые, всегда неожиданные операции.

«После Людендорфа[223] я больше всего боюсь Сорокина!» — полушутя говаривал Алексеев…

В другую европейскую революцию из такого человека мог получиться доморощенный Карно[224]; у нас его ждал обычный конец: на русских бунтарских плечах голова держится непрочно.

Многомиллионную свою вотчину — Ставропольскую губернию — он держал в трепете; с успехом провел мобилизацию, ежемесячно взимал контрибуцию шерстью, хлебом, салом, николаевками.

С первого же дня своего «вступления во власть» Сорокин стал практиковать такой террор, до которого Дзержинский и Лацис дошли лишь значительно позже. В июне 1918 на разъезде «Индюк» Армавир-Туапсинской ж. д. он собственноручно зарубил своих бывших начальников — генерала и полк. Труфановых, полковника Геричева и др. А в это же время в его столице — Ставрополе — местный садист, главный палач Чека, бывший псаломщик Ашихин, вывел в расход около 200 офицеров. Он работал исключительно топором и каждой жертве уделял по полчаса, по часу, устраивая перерывы, покуривая папироску.

В те месяцы головы рубились на всем Северном Кавказе. На Минеральных Водах — в единственном районе, где держались комиссары, утвержденные центром, диктаторствовал Анджиевский[225], которого дни 18–19 октября 1918 г. в ряду мировых палачей поставили впереди Марата, Сен-Жюста[226], Саенко{15}[227]. Двое суток подряд, ночью при свете костров и факелов, одного за другим рубили пятигорских заложников.

Среди тысячной обезумевшей толпы, сопровождавшей казнь улюлюканьем, свистом, возгласами, слетели головы 155 генералов, сенаторов, б. министров, местных домовладельцев. На исходе первого дня из подвала вывели двух — одного худого, седого, согбенного, в золотых очках и френче без погон; неуверенной походкой подошел он к плахе и, дрожа, стал опускаться на колени. Тогда толпа, как один разъяренный зверь, навалилась ближе и кто-то заревел: «Русский! голову ровней, снимай очки…»

Минута — и к плахе направился второй, сумрачный, бледный, смотря прямо в лицо Анджиевскому. Радко-Дмитриев не задрожал и пред топором. Анджиевский показал его голову толпе и громко сказал: «Так будет со всеми империалистами».

Через десять месяцев, в том же самом Пятигорске, военно-полевой суд Добровольческой Армии слушал дело о «рядовом из мещан, католического вероисповедания, 24 лет, Анджиевском». Его поймали в Баку, в тот момент, когда он садился на пароход, отходивший в Энзели. Английская контрразведка выслеживала его в продолжение двух недель. В синих очках, с фальшивой бородой, Анджиевский кутил в шантанах, метал банк в Казино, покупал ковры и валюту, а круг все суживался…

В своем показании Анджиевский утверждал, что был всегда «поклонником Шингарева[228] и народником». На эшафоте силы оставили Анджиевского, и его повесили в полубессознательном состоянии.