1.5. Сельское хозяйство требует реформ
1.5. Сельское хозяйство требует реформ
После Пугачевщины в России на многие десятилетия установился политический застой, порожденный страхом рецидива крестьянских волнений.
Екатерина II отказалась от реформ, а дворяне, в свою очередь, вынужденно позабыли о собственных попытках изменить ситуацию в своих вотчинах и долго еще побаивались лишний раз взмахнуть кнутом или розгой — Пугачевщина, таким образом, кое-что изменила, но не все в лучшем направлении.
Лишь ненадолго затем Павел I встряхнул Русь, начав недвусмысленное наступление против анахронизма дворянских прав — и кое-чего добился: новорожденных дворян, например, перестали записывать на службу, тогда как раньше каждый пятнадцати- или шестнадцатилетний недоросль мог получить, впервые заявившись в полк, сразу чин капитана или майора — с учетом выслуги лет! Но дворяне быстро и весьма исчерпывающим образом укротили дальнейшие устремления несостоявшегося великого рефрматора, изгадив даже память о нем множеством низкопробных анекдотов!
Его сын-отцеубийца правил затем исключительно с боязливой оглядкой на собственную лихую гвардию — ему было не до радикальных реформ. Но и то немногое, что сделал Александр I в отношении российской экономики, едва ли можно расценить положительно. Это немногое свелось к введению «вольных хлебопашцев» и «военных поселенцев».
Александр решил оградить крепостных, отпускаемых на волю, от грядущей нищеты. С этой целью он издал в 1803 году закон о «вольных хлебопашцах» и усилил в 1807 году его условия, запретив помещикам отпускать крепостных на волю без выделения им участка земли.
Русское дворянство лишилось, таким образом, права изгонять излишних обитателей собственных поместий. Сгон крестьян с земли, практиковавшийся в широчайших масштабах в Англии и обеспечивший экономическое процветание британской метрополии и обеспечение кадрами ее многочисленных заморских владений, оказался исключен в России.
Введением военных поселений Александр I нащупывал иные пути дальнейшего развития России.
Напрасно продумывал свои планы в 1818 году декабрист П.И. Пестель, мечтавший об освобождении поместий от крепостных, сохранении земель в дворянских руках и создании фермерства на помещичьей земле:
«Фермеры живут /…/ на земле крупных помещиков, которым они выплачивают ренту и землю которых они обрабатывают на собственный капитал и по своему усмотрению. Фермеры являются капиталистами земледельческого класса. Система фермерства встречается только в странах, где среди земледельцев образовался класс капиталистов, как, например, в Англии, Голландии, Ломбардии и в некоторых провинциях Дании и Германии. /…/
Целью правительства должно быть последовательное освобождение класса земледельцев для того, чтобы между ними могли образоваться капиталисты, которые получили бы возможности стать фермерами. /…/
Самое трудное — это установить обязанности крестьянина по отношению к землевладельцу. Но все эти трудности — эти барщины, десятины, денежные уплаты — кончаются, когда имеются фермеры. Землевладелец знает только своего фермера, с которым он заключил контракт на ренту, а дело найма рабочих касается уже самого фермера.
Правительство может оказывать поддержку системе фермерства /…/.
Земледельцы составляют самый многочисленный класс. Их богатство, их благосостояние составляет большую часть национального богатства. /…/
Разница между рабом и свободным фермером велика. /…/
Мелкое хозяйство мало соответствует прогрессу земледелия, ибо дает малый доход, при котором невозможно производить значительные улучшения. /…/
Фермер тратит в течение некоторого времени почти весь доход на улучшения в надежде получить больший через несколько лет. Правительство не может вести таких расчетов. В управлении имениями оно преследует чисто финансовые цели; оно стремится исключительно к увеличению ежегодного дохода. Расходы не позволяют ему делать большие сбережения из чистой прибыли, поэтому правительство не в состоянии предпринимать крупных улучшений. /…/
Еще хуже — отдать землю крестьянам. Здесь речь идет /…/ о капитале и просвещении, а крестьяне не имеют ни того, ни другого. /…/
Англия может потерять свою торговлю и промышленность, но миллионы, которыми она утучнила свою землю средней плодородности, всегда у нее сохранятся, Англия всегда будет богатой страной».[141]
Пестель правильно уловил идею Александра I о введении военных поселений: это и была та замена помещичьих хозяйств государственными имениями, о нежелательности каковой писал Пестель. Это была очередная попытка правительства Александра I решить задачу, недоступную еще для Петра I: трудоустроить в мирное время армию, не подлежащую демобилизации. При этом действительно образовывалось нечто вроде государственных имений, состоящих из солдат и их командования, переведенных на хозяйственную деятельность, и государственных крестьян прилегающих местностей, тоже обращенных (вместе с чадами и домочадцами) в военных поселенцев.[142]
При успехах этого начинания (каковые так и не возникли) подобную судьбу Александр I готовил и для всей России; если бы так произошло, то этим он заведомо переплюнул бы всех коммунистов ХХ столетия! Но не тут-то было: восстания военных поселенцев не заставили переменить судьбу уже обращенных в коммунизм, но спасли тогда от подобной перспективы всю остальную Россию!
Полное бесправие поселенцев и прочие практические порядки этих учреждений позволяют нам отнестись к данному начинанию, как к достойному прообразу ГУЛАГа. Но Пестель справедливо указывал не на моральную сторону этого дела, а на его экономическую бесперспективность.
Пестель заглянул и на двести лет вперед. Англия, утратив прежние позиции в промышленности и торговле, кормит себя зато успешно собственной фермерской продукцией.
И предупреждения Пестеля к своей родине вполне оправдались: и раздел земли между крестьянами, и все последующие попытки государства «поднять сельское хозяйство» ни к чему хорошему не привели и привести не могли!
Закон о «вольных хлебопашцах» не обладал универсальной силой — его можно было обойти: он не распространялся на дворовых слуг, которых можно было отпускать на волю и так, запросто. А юридическая грань между дворовыми и обычными крестьянами не была четко определена и узаконена. Однако злоупотребление таким правом приводило помещика к конфликтам и с властями, и с крестьянами, и не могло кардинально помочь ему избавиться от большинства излишних крепостных.
Не возбранялось помещику и отправлять крестьян на сторонние заработки, в том числе — сдавать в наем на фабрики, оставляя в деревне их семьи в качестве заложников.
Но все имевшиеся возможности радикально улучшить положение поместий оказывались недостаточными.
Помещик хотя бы имел право распродать остатки своего имущества (включая крепостных) и зажить вольной жизнью. Так, например, поступили А.И. Герцен и Н.П. Огарев — и уехали за границу. Большинство же дворян, пытаясь сохранить прежнее житье, становились все более заложниками своих расстроенных поместий и собственных крепостных: своеобразное крепостное право наизнанку!
Оказался заложником ситуации и Николай I, которому предстояло править под тенью трагедии 14 декабря 1825 года. Этот царь мечтал о великих свершениях, но позволил себе лишь столь ничтожные реформаторские потуги, что эхо от них так и не вышло за стены царского дворца.
Напрасно звучали голоса немногих прозорливых подданных, вопиющих в пустыни.
Пестель уже был казнен фактически ни за что, но оставался еще в строю его старший почти единомышленник — друг детства и юности императора Павла I, адмирал граф Н.С. Мордвинов. Он взывал в 1828 году уже к императору Николаю: «из сей участи [нищеты] крестьяне, величайшая часть российского народа, никогда не выйдут, если число их не уменьшится, из пахтырей не соделаются они потребителями сельских произведений, не перейдут на жительство в города, не умноголюдят их, не употребят себя в разные упражнения, с умственными способностями сорпяженные, как-то: в ремесла, промыслы, торговлю, художества и науки. Тогда токмо повсеместно произрастут всякого рода призведения, водворится всеобщее изобилие, распространится богатство на все сословия народов»[143] — по смыслу можно было бы заподозрить, что писал какой-то японец!
Мордвинов так и остался единственным мыслителем в истории России, полностью и до конца оценившим ее главные беды и заботы!..
Николай I ни на что решиться так и не смог. Выступая перед Государственным советом в марте 1842 года он объяснял это таким образом: «Нет сомнения, что крепостное право, в нынешнем его положении у нас, есть зло, для всех ощутительное и очевидное, но прикасаться к нему теперь было бы делом еще более гибельным. Покойный император Александр в начале своего царствования имел намерение дать крепостным людям свободу, но потом сам отказался от своей мысли, как совершенно еще преждевременной и невозможной в исполнении. Я также никогда на это не решусь, считая, что если время, когда можно будет приступить к такой мере, вообще еще очень далеко, то в настоящую эпоху всякий помысел о том был бы не что иное, как преступное посягательство на общественное спокойствие и на благо государства. Пугачевский бунт доказал, до чего может дойти буйство черни. Позднейшие события и попытки в таком роде до сих пор всегда были счастливо прекращаемы, что, конечно, и впредь будет точно также предметом особенной и, с помощью Божией, успешной заботливости правительства».[144]
Тем не менее, именно в марте 1842 года Николай попытался предложить вполне реальный план постепенного разрушения крепостного права. Сам он возлагал огромные надежды на это, заявив своей супруге: «Я стою перед самым значительным актом своего царствования. Сейчас я предложу в Государственном совете план, представляющий первый шаг к освобождению крестьян».[145]
Однако, столкнувшись с непреклонным сопротивлением, император не решился придать своим предложениям общеобязательный законодательный характер, оставив все на добровольное усмотрение помещиков, каковые такового (т. е. добровольного усмотрения) не проявили ни в малейшей степени.[146]
Позднее, в 1848 году, когда в Европе бушевала революция, главный противник крепостного права в Николаевском правительстве, граф П.Д. Киселев, заявил своему племяннику — будущему идеологу реформы 1861 года Н.А. Милютину, что «вопрос о крестьянах лопнул» окончательно.[147]
Хотя ничего существенного, вроде бы, не происходило долгими годами и десятилетиями, но жизнь невозможно остановить, и напряжение в России незаметно и глухо, но неудержимо нарастало, сопровождаясь все продолжающимся ростом численности сельского населения и безостановочным измельчанием и крестьянских, и помещичьих хозяйств.
Постоянный демографический рост самого дворянского сословия и неутомимый раздел имуществ при наследовании искромсали подавляющее число владений до совершенно мизерных размеров.
К 1835 году общее число помещичьих семейств превысило 126 тысяч — это вместо 3 тысяч в 1700 году! Бесполезно даже вычислять процент прироста!
Вот статистика распределения крещеной собственности между ними:[148]
14,1 % общего количества дворянских семейств 1835 года уже вовсе не имели земельной собственности; при этом многие из них оставались чистыми рабовладельцами: на каждое из семейств этой категории в среднем приходилось по 3 крепостные души;
70,5 % дворянских семей было мелкопоместными — менее чем по 100 душ на одно семейство; в среднем — по 22 души;
14,3 % было среднепоместных — от 100 до 1000 душ крепостных; в среднем — по 289; и, наконец,
менее 1,2 % дворянских семей (1453 семьи из 126 103) было крупнопоместными и владело более чем по 1000 душ; в среднем — по 2448 душ на одно семейство; им принадлежало 33 % всех крепостных крестьян.
Нетрудно подсчитать, что около 85 % дворянских семей имели в среднем по 19 крепостных душ. Согласно статистике, на это же количество крепостных, помимо собственного помещика, приходилось еще, по очень грубой оценке, полтора семейства российских граждан из неподатных сословий — гражданских и военных служащих и духовенства, которые, в конечном итоге, содержались за счет все тех же крепостных.
Могло ли условно 19 крестьянских душ (считались только взрослые мужчины) прокормить самих себя и всех этих нахлебников, включая целое дворянское семейство, пытающееся вести образ жизни, красочно описанный А.С. Пушкиным, И.С. Тургеневым и Л.Н. Толстым?
Разумеется, это было неразрешимой проблемой. Это было прекрасно известно еще декабристам.
В 1826 году подследственный А.А. Бестужев писал из Петропавловской крепости к Николаю I: «мелкопоместные составляют язву России; всегда виноватые и всегда ропщущие и желая жить не по достатку, а по претензиям своим, мучат бедных крестьян своих нещадно. /…/ 9/10 имений в России расстроено и в закладе».[149]
Учитывая удельный вес мелкопоместных и беспоместных в общем количестве дворян, формулировку можно было бы и упростить: дворяне составляли язву России!
Доля расстроенных имений, названная Бестужевым, подтверждает эту оценку. Она подтверждается аналогичными наблюдениями агентов III Отделения, созданного, как известно, сразу вслед за расправой над декабристами для искоренения всякой возможной крамолы. В обзоре III Отделения за 1828 год звучат нотки, созвучные тому же Бестужеву: «Общее обеднение в земледельческих губерниях становится, как уверяют, все чувствительнее и чувствительнее. Почти три четверти помещичьих земель[150] заложено в ломбардах, банках или частных руках; помещики не могут больше выплачивать процентов, а крестьянам не из чего вносить казенных налогов».[151]
Дворянство никаким образом не могло быть аналогом современного среднего класса, по сей день отсутствующего в России. Тем более, добавим, не могли играть такую роль и крестьяне!
К 1861 году положение помещиков продолжало ухудшаться. Число дворянских семей, владевших крепостными душами, упало с указанных 126 103 в 1835 году до 103 380 в 1858 году[152] — сокращение почти на 20 %: рабовладельцы в массе своей не вымирали, но, обеднев, переставали быть рабовладельцами!
Теперь уже 40 % всех дворянских семей владело менее чем по 20 душ крепостных; этой столь значительной по численности категории дворян принадлежало в сумме только 3 % общей численности рабов.[153]
Наконец, к 1861 году 65,5 % всех ревизских душ (т. е. приблизительно столько, сколько было у всех беспоместных, мелкопоместных и среднепоместных вместе взятых, составлявших почти 99 % общей численности дворян) оказалось заложено в Опекунском совете и других кредитных учреждениях[154] и, по обычаю дворянских заемов, не имело ни малейших шансов быть выкупленными своими владельцами.[155]
Аналогичным, естественно, оказалось и развитие крестьянского землепользования.
Крестьяне делились на две основные группы: крепостные и государственные. Были и иные; из них наиболее многочисленная — удельные крестьяне, выделенные при Павле I из государственных в качестве крепостных царского семейства. Еще несколько не столь многочисленных групп также представляли собой юридические обособленности, сложившиеся исторически — в том числе более миллиона военных поселенцев, существовавших в таковом качестве вплоть до 1858 года. Совсем особые порядки, отличные от общероссийских, соблюдались в отдельных местностях и на обширных относительно новых завоеванных территориях: в Польше, Прибалтике, Финляндии, на Кавказе и в Средней Азии, а ранее и в Бессарабии, в 1856 году отошедшей от России.
Помещичьи крепостные, повторяем, были обыкновенными рабами, а вот удельные — настоящими крепостными в общеевропейском смысле, прикрепленными к земле: их самих никто не продавал и не покупал.
К концу царствования Николая I помещичьих крепостных оставалось менее половины сельских жителей, всего около 30 % общей численности населения России, вместе с членами семей — порядка 18 млн. человек; государственных крестьян — немногим больше.[156]
Нормой XVIII века, при трехпольной системе пахотного земледелия — прогрессивной в то время, проверенной и в России, и за границей, для индивидуального крестьянского хозяйства устанавливалось 18 десятин пашни: три поля по шесть десятин. Всего же крестьянскому хозяйству (с учетом усадьбы, подсобных помещений и возможности выпаса скота) нужно было больше земли — приблизительно 36,5 десятин.[157]
Павел I задумал грандиозную аграрную реформу: он решил обеспечить всех государственных крестьян скромной нормой — пятнадцатью десятинами пашни на каждое хозяйство. Подготовительные работы привели к полному конфузу: выяснилось, что даже 8-десятинной нормой обеспечить их невозможно — так изменилось соотношение между численностью крестьян и площадью государственных земель (помимо частновладельческих!), доступных для использования в земледелии.[158]
Результаты приобрели чисто академическое значение: реформаторская деятельность Павла была вскоре жестоко пресечена.
В итоге же к 1861 году средняя обеспеченность государственных крестьян по всем русским губерниям Европейской России снизилась до 5,15 десятины, а в центральном земледельческом районе — до 3,82 десятины.
Хуже оказалось у удельных крестьян. У них эти показатели составили соответственно 2,91 и 2,15 десятины.
У помещичьих крепостных получилось хуже, чем у государственных, но лучше, чем у удельных: соответственно 4,07 и 3,14.[159]
Сейчас эти нормы выглядят просто смешно: современный фермер на Западе, занимаясь пахотным земледением, обрабатывает поля, преышающие по размерам угодья дореволюционного русского села или современного российского колхоза.
В то же время гораздо меньшая площадь требуется сегодня для современного комплексного хозяйства с парниками, птичниками и прочим, способного прокормить многие сотни людей. Но это сегодня, и не в российском климате. А в середине XIX века русским землепашцам требовалось примерно то же и примерно столько же, что и веком ранее. А имели они практически в 3–7 раз меньше!
Но ведь эти показатели нужно рассматривать и как количественные показатели того самого аграрного перенаселения, о котором мы упорно пишем. Ведь 15-десятинная норма была не выдумкой, а действительно общепринятым представлением о возможностях и потребностях крестьянского хозяйства. Разумеется, норма есть норма: кто-то ее мог перевыполнять, а кто-то не мог выполнить — для того нормы и существуют. Но едва ли она могла быть невыполнимой для большинства тогдашних крестьянских хозяйств. Да дело и не в ее изначальной оценке — была ли она верна или нет.
Всякий прогресс (в сельском хозяйстве он затрагивает разные стороны деятельности и оценивается различными показателями) обязательно должен сопровождаться ростом производительности труда, грубо говоря — объемом выработки, приходящимся на среднего работника в единицу времени.
15-десятинная норма — это типичная «трудовая» норма, т. е. оценка объема работы, какую способен выполнять один работник (с помощью чад и домочадцев) в пахотном крестьянском хозяйстве. Если бы происходил нормальный технический прогресс (а какой-то, конечно, имел место и в тогдашней России), то трудовая пахотная норма должна была бы возрастать — это и подтверждается всей последующей историей мирового сельского хозяйства. В России же она убывала, утратив значение трудовой нормы, поскольку теперь возможности работника ограничивались уже не его физической силой, состоянием рабочего скота и технической обеспеченностью, а размерами имеющейся пашни!
И другие возможности повышения эффективности хозяйств становились недоступны крестьянам, стиснутым прогрессирующей нищетой и пространственной ограниченностью: к жестоким конфликтам стал приводить и дефицит места для выпаса скота. А в результате: «по самому верному исчислению, крестьянин должен иметь не менее 5 коров, чтоб надлежащим образом удобрить одну десятину земли, а если две, то 10 коров. Такого количества вы нигде не найдете у Русских крестьян, а к сожалению, очень часто не больше двух и даже одной. От этого и земля не может быть достаточным образом унавожена, и хлеб не может родиться как следует».[160]
Имеющиеся оценки объективной обеспеченности крестьян пахотной землей нужно трактовать теперь таким образом, что уже к 1861 году в русских деревнях было в 3–7 раз больше наличных работников, чем требовалось по трудовым нормам!
Мало того, имевшиеся излишние работники, составлявшие к 1861 году заведомое большинство сельского населения (хотя практически никто не делил тогда крестьян на нужных и ненужных), продолжали размножаться и плодить потомков, которые в будущем могли только преумножать собой категорию заведомо ненужных, лишних людей — не каких-то там Онегиных и Печориных, а нищих и несчастных русских деревенских мужиков и баб!
Это пока еше не было катастрофой, но дело явно шло к ней!
Необходимость повышения отдачи крестьянского труда не уменьшалась, как видим, а возрастала со временем. Проходили десятилетия, подзабылись ужасы Пугачевщины, забывались и прозрения российских идеологов коммунизма времен Федота Удалова, но потребность в коллективизации сельского хозяйства все увеличивалась.
В середине 1850-х годов известный идеолог и практик готовившейся реформы 19 февраля 1861 года, славянофил Ю.Ф. Самарин (1819–1876) так это описывал в 1856 году: «Лет 70 назад, владельцы значительных имений мало занимались сельским хозяйством и по большей части довольствовались умеренным оброком[161], собирая, сверх того, натурою различные припасы для своих домашних потребностей. Они управляли своими вотчинами издали, но поверхностно, сильно налегая на свою дворню и оставляя в покое крестьян. Только в случае неисправности в платежах или крупных беспорядков, предпринимаемы были в отношении к последним единовременные меры строгости. /…/ крестьяне /…/ жили своим умоми отдавая помещику часть произведений своего труда, располагали свободно всем своим временем и всеми своими рабочими силами. /…/
Этот порядок вещей изменился постепенно /…/. Имения быстро дробились и с каждым новым разделом средства владельцев уменьшались, а потребности их, как существенные, так и искусственные, порожденные непомерным развитием роскоши, не только не ограничивались, но возрастали в изумительной прогрессии. Между тем крестьяне, обедневшие во многих местах от истощения земель, /…/ не только не выносили увеличения оброков, но даже в платеже прежних денежных повинностей становились неисправными. Тогда дворяне /…/ избрали самое сподручное и дешевое средство: заведение барщины. Крестьяне еще оставались полными хозяевами в своих домашних занятиях и в своем быту, но половину их времени и рабочих сил помещики взяли в свое распоряжение»[162] — это, как оказалось, стало лишь прелюдией к последующему.
Безо всякой коммунистической идеологии и без пропаганды этих методов в прессе (к тому же они очевидно противоречили закону Павла I о трехдневной барщине!) в России стала все более внедряться форма эксплуатации, именуемая «месячиной» — перевод крестьян на положение дворовых — т. е. лишение всех возможностей к самостоятельному применению труда, но с использованием рабов на сельскохозяйственных работах.
О месячине писал еще А.Н. Радищев, а Самарин следующим образом описывает положение крестьян, угодивших в подобную ситуацию: «Не имея ни собственных изб, ни земли, ни хозяйства, они получают от своего помещика помещение, обыкновенно в нарочно выстроенных флигелях или казармах, по несколько семейств в одной избе, получают определенное продовольствие, одежду и за то круглый год работают на него целою семьею. Месячники, кажется, появились прежде всего в Малороссии и Белоруссии. Теперь же они попадаются во многих губерниях, даже и в многоземельных, как, например, Оренбургской и Симбирской, причем всегда в самых мелких поместьях. /…/ Этот класс в общей массе крепостного сословия, теперь еще незначителен по своей численности, но он обращает на себя внимание по самой недавности его происхождения, как класс новейшего образования. В его лице перед нами является последнее произведение крепостного права и грозный намек на дальнейший путь его развития».[163]
Эти наблюдения подтверждаются объективными статистическими данными. По сведениям, представленным местными властями, накануне 1861 года в Полтавской губернии на 83 тысячи крепостных, наделенных пахотной землею, приходилось свыше 47 тысяч, имевших только усадьбу, и до 25 тысяч не имевших даже последней. Аналогично и в Черниговской губернии: 100 тысяч владевших землею, более 5 тысяч — имевших только усадьбы и 33 тысячи совершенно лишенных недвижимости.[164]
П.Б. Струве, который до 1914 года выступал больше в роли исследователя-экономиста, не подозревая, что вскоре обратится в яростного пропагандиста-патриота, а затем через несколько лет уже не совсем по своей воле станет идеологом-антикоммунистом, справедливо усиливал это впечатление: «русское крепостное хозяйство несомненно должно было культивировать в полном или частичном обезземелении крестьян и в создании класса свободных от средств производства, слабо связанных с землею, сельских рабочих. До этого дело, как известно, не дошло, но нас интересует в данном случае не возможный конец пути, а его реальное начало».[165] Нас, разумеется, тоже, тем более что мы, в отличие от Струве в 1913 году, гораздо лучше представляем себе этот возможный конец (хотя и сегодня, конечно, — это еще не конец!).
Можно спорить о том, какой именно из коммунистических форм (колхоз, совхоз, ГУЛАГ, трудовая армия и т. д.) более соответствует месячина, но коммунистический характер этого начинания налицо. Не будем также комментировать и высокопарное (в общепринятом стиле идеологов и XIX, и ХХ веков) замечание Струве об отчуждении таких работников от земли. Заметим только, что освобождение рабочих от средств производства в данном случае нисколько не соответствовало получению ими хоть какой-то личной свободы в общечеловеческом смысле.
Параллель с коммунистической идеологией позднейших времен — нисколько не натяжка. Коммунисты (и Маркс, и Энгельс, и Ленин) нисколько не стеснялись, выводя первоосновы своего учения из догм «утопического коммунизма», а месячина — как раз классическое воплощение последних. И снова это с нашей стороны не умозрительное рассуждение, а строгий факт, основанный на свидетельстве и даже опыте самих этих «утопических коммунистов».
Среди проводников месячины были не только практики, но и теоретики, писавшие об этом. Струве приводит примеры таковых (Н. Стремоухов, Д. Вилькинс), которые не имели в виду связи собственных рассуждений и соображений, вытекавших из потребностей практики, с общими коммунистическими догматами. Но имелись и другие персонажи, причем якобы хорошо описанные в официальной и официозной российской историографии. Это — М.В. Буташевич-Петрашевский и Н.П. Огарев.
Оба они преобразовали управление собственными имениями в полном соответствии с рецептами тогдашних западных идеологов коммунизма Сен-Симона, Фурье и Оуэна. Наших соотечественников негоже обвинять в отсталости — ведь о Марксе и Энгельсе тогда еще и слуха не было.
Петрашевский соорудил в своем имении настоящий коммунистический «фаланстер», согнав туда крестьян и ликвидировав их индивидуальные хозяйства, а Огарев организовал целый завод по полностью коммунистическим принципам, причем сам трудился в качестве рядового рабочего — не хуже Ленина, таскавшего свое знаменитое бревно!
Наиболее интересно и поучительно отношение их крепостных к этим коммунистическим экспериментам.
Крепостные Петрашевского в конце 1847 года попросту подожгли и спалили фаланстер.[166] Дальнейшим коммунистическим опытам Петрашевского помешал Николай I, вообразивший, что коммунизм — вредная идеология, и приговоривший сначала Петрашевского к расстрелу, а затем, помиловав, загнавший его в Сибирь, откуда тот уже не выбрался и впоследствии.
Крепостные же Огарева поступили не так круто, но настолько саботировали трудовые порывы своего барина, что привели его на грань полного разорения.[167] Желая сохранить остатки благополучия, Огарев распродал своих соратников по коммунистической борьбе[168] и, как упоминалось, укатил в 1856 году за границу. Выше мы обещали показать, что Огарев не уступал в благородстве собственному отцу! Смеем надеяться, что наше обещание выполнено.
Что же касается русских крестьян, то они оказались гораздо устойчивее по отношению к коммунистической идеологии, нежели их владельцы.
Зато царя Николая I никак нельзя посчитать противником коммунизма на основании его красноречивого конфликта с Петрашевским. Тут попросту произошло недоразумение.
Когда в феврале 1848 разразилась революция в Париже, то перепуганный Николай I в Петербургском дворянском собрании обратился к собравшимся с призывом принести присягу на верность трону. Собравшиеся так бы и поступили; нет сомнений, что и остальные дворяне империи последовали бы их примеру. Но молодой Петрашевский, присутствовавший здесь же (он был крючкотвором совершенно в стиле правозащитников ХХ века и таким же хулиганом в душе!), авторитетно выступил, объяснив, что все дворяне и так присягали на верность царю, поэтому предложение последнего — полный абсурд с юридической точки зрения. Всероссийский император оказался публично посрамлен как никогда в жизни!..
Мстительный Николай не простил вольнодумцу, и когда через год услужливая полиция (тут постаралось даже не пресловутое III Отделение, а петербургский начальник сыскной полиции) представила агентурные сведения о беседах на кухне (выражаясь современным языком!) у Петрашевского, то царь развернулся на полную катушку!
«События конца сороковых годов и начала пятидесятых в Европе и вздутое дело Петрашевского привлекли внимание некоторой доли молодежи к социальным вопросам. /…/ С наивным недоумением узнали мы, что за Фурье в кутузку сажают!»[169] — вспоминал один из тогдашних студентов, приятель Н.Г. Чернышевского.
Сам же Николай I вовсе не был противником коммунизма по существу. Как раз в подвластных ему удельных имениях производились с конца двадцатых и вплоть до сороковых годов общественные запашки — и для создания страхового фонда на случай неурожаев, и в коммерческих целях.[170] Пусть и не во всероссийских масштабах, но это был самый настоящий, классический колхозный труд!
Дальнейшему развитию коммунистического движения при Николае I положили предел сугубо внешние обстоятельства. При Екатерине II такую ограничивающую роль сыграла Пугачевщина, при Николае I — Крымская война.
Не только дворянство оказалось сословием-банкротом: вся Россия оказалась державой-банкротом, и этому печальному факту отсалютовали пушки Севастополя. Все это оказалось естественным и неизбежным следствием развития сначала выдающихся реформ Петра I, а затем и попыток его преемников придать петровской системе хоть какую-то жизнеспособность.
Моральную ответственность за это несли все россияне, но чем образованнее они были, тем больше их фактическая вина. Самая же большая вина возлежит на депутатах, собранных в екатерининский «парламент» 1767 года — лучших людях России (ведь выбирали заведомо не худших!). Практически никто из них не оказался способен на государственную мудрость. А наибольшую вину несут дворяне, задавшие тон этому собранию. Их собратья и понесли впоследствии за это наивысшую кару. Бог — не фраер, как гласит поговорка лагерных з/к!
Дворяне вылетели в трубу не после 1861 года, когда это номинально произошло, а задолго до того, и только благодаря предельной сдержанности государства, не призывавшего должников к ответу, десятилетиями продолжали свое призрачное существование, совсем не призрачным образом выдавливая последние соки из собственных крестьян.
В результате и государство обнищало настолько, что ничего не смогло противопоставить крепкой и прочной Европе, якобы совершенно затерзанной революциями, от которых в тот период вовсе не страдала Россия.
Англичане и французы провели в Крыму в 1853–1856 годах по существу лихую карательную экспедицию[171] в чисто колониальном стиле, совершенно так же, как они это проделывали в Индии или Китае, указав тем самым тогдашней России на ее место.
Обратим внимание на категорию наименее обеспеченных дворян, составлявших к 1861 году порядка 40 % их общей численности.
40 % — это очень много: если их мало-мальски организовать и направить, то такого числа вполне достаточно, чтобы завоевать большинство на любых выборах, какие вздумалось бы проводить дворянам — хотя бы чисто теоретически.
Как раз на тех выборах, которые тогда реально регулярно происходили — в дворянских собраниях — большинство этих лиц вовсе не имело голосов: там был установлен четкий имущественный ценз, отсекавший мелкопоместных. Но внутренняя корпоративная солидарность, несомненно присущая дворянству, никак не позволяла тем же дворянским собраниям игнорировать чаяния такого множества собственных собратьев. Тем более, что для выступлений в прессе и просто для публичных разговоров никаких имущественных цензов и не требовалось. Так что, повторяем, эти 40 % процентов дворян представляли собою весьма внушительную общественную силу. Каковы же были позиция этой силы?
Число крепостных, имевшихся у дворянской семьи, напрямую не связано с семейным достатком. Тот же Герцен, будучи незаконнорожденным и не будучи дворянином, вообще не имел прав на владение крепостными. Неформально же его родной отец выделил ему конкретную часть собственных владений — и доходы от нее сделали Герцена баснословным богачем, постаравшимся, уезжая в эмиграцию, вывезти капитал с собой — это оказалось нелегкой, но разрешимой задачей.
Любой иной владелец нескольких крепостных душ также мог быть небедным человеком: владеть изрядной недвижимостью, быть крупным чиновником, получающим солидный оклад (иногда с персональными надбавками, назначаемыми царем) и т. д. Но все же для основной массы дворян численность крепостных напрямую коррелировала с доходностью имений (или с задолженностью этих имений, что имело место практически). Какова же могла быть эта доходность?
40 % дворянских семей — это порядка сорока тысяч помещиков. 3 % крепостных — это около 600 тысяч живых людей, среди них — порядка 240 тысяч полноценных работников-мужчин (и то, и другое округляем для верности в большую сторону). Получается порядка шести работников-мужчин на каждую подобную дворянскую семью. Поскольку все сельскохозяйственные труды производились в имениях руками крепостных (хотя, возможно, граф Л.Н. Толстой был не единственным эксцентриком, любившим пахать землю), то нетрудно представить себе экономическую мощь таких хозяйств.
Ясно, что никакой роскоши подобное производство обеспечить не могло, что было весьма обидно для дворянина, имевшего более обеспеченных соседей, родственников, друзей детства и юности, коллег по службе — как о том писал еще А.А. Бестужев. А для дворянских жен это было обиднее вдвойне. Этого не могло хватать и для регулярного жизнеобеспечения, тем более что доходы, зависящие от урожаев, были нерегулярны от года к году.
Мало того, подобное хозяйство было таково, что имело только две возможные перспективы: либо продолжать свое незавидное существование, либо окончательно погибнуть.
С другими, более крупными хозяйствами можно было поступать по-иному: обеспечить компромиссный раздел имущества — земли прежде всего — между крестьянами и помещиком. Первые получали какой-то минимум самостоятельных жизненных благ, второй — некоторое самостоятельное хозяйство, которое могло обрабатываться наемными руками. О разведении фермерства по рецепту Пестеля речи практически не могло вестись нигде — слишком уж много народилось излишних крепостных, которых необходимо было как-то трудоустраивать.
В мелких же поместьях делить уже ничего не оставалось. Они могли держаться только на непрерывной эксплуатации ничтожного числа работников на ничтожном клочке земли. Лишить главу такого хозяйства произвольных методов распоряжения работниками означало одно — полностью ликвидировать такое хозяйство.
Так оно и получилось сразу после 1861 года, и это можно было предвидеть заранее.
М.Н. Катков (тогда — жуткий радикал!) писал накануне 1861 года: «Помещик у нас есть чисто-начисто создание государства. /…/ Отними государство хоть на минуту свою поддерживающую руку от помещика — и он исчезнет, как призрак».[172]
Этот прогноз оказался неверен по отношению к значительной части богатых помещиков: более или менее благополучно их хозяйства просуществовали до самого 1917 года.
Но в отношении беднейшей (если так можно говорить о помещиках!) части дворян это оправдалось быстро и безоговорочно.
Они это предвидели сами, а потому в течение всей прошедшей эпохи глядели в будущее, как кролик на удава! Всем им оказалось (как говорилось в одной из приведенных выше цитат) некуда, незачем спешить.
Вот крик души одного из них, протестующий против надвигающейся отмены крепостного права и предупреждающий о грядущих бедствиях: «крепостное право оскорбительно в нравственном отношении, в экономическом оно было полезно. Помещичьи крестьяне выплачивали подати исправнее казенных, кормили их 4 месяца в году своим хлебом[173], кормили своих помещиков, войско и вывозили хлеб за границу. Не знаю, что больше бьет: барская ли розга, кулак исправника[174] или плеть казака, чьей карман легче набить — господского приказчика или станового пристава, с которого требует подачки исправник, губернское правление, губернатор и целое министерство внутренних дел. — Впрочем теперь нечего уже говорить, жребий брошен, Рубикон перейден.
/…/ Помещики будут рады, если хоть клочек земли останется за ними, а может быть доведут они себя до того, что будут перевешаны. Или пойдут с сумою основывать колонии в Киргизских степях. Что уцелеет из русского дворянства, поступит на службу по управлению свободными крестьянами, которые подпадут под чиновничье право, избавившись от барского»,[175] — такие оценки в отношении прошлого не подтверждаются никакими объективными данными: на помещичьих имениях или помещичьих крестьянах (считайте, как хотите!) постоянно в течение первой половины XIX века продолжали скапливаться недоимки по налогам.[176]
Сопоставление же заработков и податей государственных крестьян тогда же демонстрирует устойчивый рост их доходов,[177] а доходы крестьян удельных и экономических (монастырских до 1764 года) по меньшей мере не снижались.[178]
Иного и быть не могло, потому что кулак исправника и плеть казака не могли, все-таки, в условиях XIX века достать крестьян так, как это удавалось помещикам, сидевшим на шее у их собратьев!
Тот же Б.Н. Чичерин так высказывался по этому поводу: «Вообще в России грабительство чиновников доходит до изумительных размеров. У помещиков это даже любимый аргумент для защиты своих прав: они храбро утверждают, что их крестьяне живут лучше, нежели государственные и что всякая перемена принесет им более вреда, нежели пользы. Однакоже ни один государственный крестьянин не согласится быть крепостным, а крепостные, напротив того, хватаются за каждый удобный случай, чтобы сделаться свободными. /…/ хотя из свободных крестьян чиновники выжимают все, что можно, они все-таки имеют необходимое, и пауперизма у них нет».[179]
В отношении же будущего — вплоть до ХХ века! — справедливость приведенных строк неизвестного помещика совсем иная: это жуткое пророчество оправдалось более чем с лихвой!
Маленькие и не очень маленькие концлагеря, по существу созданные в каждом поместье в XVIII веке, существование которых пытались продолжить и в XIX-м, нисколько себя не оправдали: ни в нравственном, ни, в конечном итоге, в экономическом плане!
Общую ситуацию, в какой пребывала Россия, очень образно обрисовал в 1839 году, не вдаваясь в экономические подробности, известный критикан Николаевского режима французский маркиз де Кюстин: Россия — «котел с кипящей водой, котел крепко закрытый, но поставленный на огонь, разгорающийся все сильнее и сильнее. Я боюсь взрыва»[180] — но русские этого тогда вроде бы вовсе не боялись!
Их самоощущение исходило из памяти о грандиозных победах 1812 года, и все свои и тем более чужие мысли и соображения о необходимости внесения перемен в самые основы образа жизни, упорно выталкивались из их сознания.
Так же происходило и много позднее — в эпоху после 1945 года!