1
1
Валерий Яковлевич Брюсов (1873–1924) родился в зажиточной купеческой семье. Родители его в молодости пытались порвать со своей средой, зачитывались Чернышевским, Некрасовым. Старшего сына — Валерия они воспитывали в духе 60-х гг., чуждом религиозности и мистицизма; познакомили с учением Дарвина, со статьями Добролюбова, Писарева, произведениями Некрасова.
В гимназии Креймана, а затем Поливанова (последнюю он закончил в 1893 г.) Брюсов основательно познакомился с русской классической литературой, в частности с Пушкиным, знатоком которого был Л. И. Поливанов. В те же годы активно проявилось тяготение к собственному творчеству. Уже в этот период литературного ученичества наметились некоторые направления, свойственные впоследствии зрелому Брюсову: тема трагической гибели целого мира (поэма «Содом и Гоморра», наброски стихотворной драмы «Земля»); интерес к античности (замыслы трагедий о Цезаре, о Помпее, заготовки к повестям «Легион и фаланга», «Два центуриона»); любовь к сравнительно редкой, изысканной поэтической форме (триолеты, октавы).[727]
К началу 90-х гг. у Брюсова сложились собственные взгляды на задачи русской поэзии, переживавшей тогда затянувшийся кризис. Эпигонская народническая поэзия была им безоговорочно отвергнута в неопубликованной статье о Надсоне,[728] хотя лирике самого Надсона Брюсов дал более высокую оценку, а в ранних юношеских стихах испытал и несомненное ее влияние.
Знакомство с французскими символистами — Верденом, Бодлером, Малларме открыло Брюсову новые горизонты. В рабочих тетрадях 1892–1894 гг. появились стихи и наброски под общим названием «Символизм». С присущей ему целеустремленностью молодой Брюсов решил стать во главе «новой поэзии», только формировавшейся в России, но уже выдвинувшей эстетический принцип свободного от служения общественности, индивидуалистического искусства (декларации Д. Мережковского и Н. Минского, творчество Ф. Сологуба и З. Гиппиус). «Найти путеводную звезду в тумане. И я вижу ее: это декадентство. Да! Что ни говорить, ложно ли оно, смешно ли, но оно идет вперед, развивается и будущее будет принадлежать ему, особенно когда оно найдет достойного вождя. А этим вождем буду Я! Да, Я!» — утверждал Брюсов.[729]
Первые его выступления в печати прошли под знаком осуществления этой программы. Три выпуска альманаха «Русские символисты» (1894–1895) состоят из стихов и переводов преимущественно самого Брюсова. За ними последовали сборники «Chefs d’?uvres» («Шедевры», 1895) и «Me eum esse» («Это — я», 1896).
Известная заданность, даже нарочитость чувствуется в литературных дебютах Брюсова; свою первую книгу молодой поэт дерзко назвал «Шедеврами». Он как бы стремился продемонстрировать новые возможности декадентской лирики, обладавшей уже признанными европейскими образцами. Отсюда его обращение к переводам «Романсов без слов» П. Верлена, стихотворений, А. Рембо, М. Метерлинка.
Мир близкой к этим образцам ранней лирики Брюсова — прежде всего мир утонченных, противоречивых, субъективных переживаний одинокой, замкнутой души, страстно отталкивающейся от уродливого обывательского городского быта. Картины же современного быта — пыльный, чахлый бульвар, полупьяные уличные женщины, уходящий дачный поезд — воссоздаются в самых реальных жизненных очертаниях («На бульваре», 1896; «Подруги», «Три свидания», 1895). Эта действительность — серая, грязная, будничная — неприемлема для лирического героя первых брюсовских сборников. По справедливому наблюдению Д. Е. Максимова, «в стихах Брюсова 90-х годов, задолго до знаменитого блоковского цикла, уже возникает образ „страшного мира“ со всеми его гримасами и гротескными атрибутами».[730]
Глубокая неудовлетворенность подобной действительностью приводила поэта либо к ее эстетизации, украшению экзотическими образами (леса криптомерий, зной тропического полдня, ночная Москва — самка спящего страуса и т. д.), либо вызывала бегство в идеальный мир поэтического вымысла. Через всю раннюю лирику Брюсова проходит противопоставление реального и идеального, действительности и мечты. С навязчивым постоянством варьируются образы «снов», «фантазии», «грез». Показательны названия циклов и отдельных стихотворений: «Первые мечты», «Заветный сон», «Новые грезы», «Мечты о померкшем». Отталкивание от действительности порой принимало крайнюю, вызывающую форму:
Есть что-то позорное в мощи природы,
Немая вражда к лучам красоты:
Над миром скал проносятся годы,
Но вечен только мир мечты.[731]
(1896)
Неприятие действительности часто выливалось в лирике Брюсова, как и в поэзии других декадентов старшего поколения (Ф. Сологуба, З. Гиппиус), в отчаянные признания беспомощности перед жизнью, страх перед ущербностью собственного сознания. Мрачные предчувствия надвигающейся гибели, кошмар беспредельного одиночества особенно усилились в сборнике «Me eum esse».
Мне снилось: мертвенно-бессильный,
Почти жилец земли могильной,
Я глухо близился к концу.
(1, 123)
Исследования последних лет показали, что содержание этого сборника имело конкретную автобиографическую основу.[732] Но вместе с тем безысходность, глубокий нравственный кризис, к которому приводила изоляция личности от общества, представлял характерную закономерность развития декадентской поэзии 90-х гг.
С декадентской поэзией молодого Брюсова сближало и выдвижение на первый план так называемых вечных тем: назначения искусства, психологии любви. Воинственная защита «чистого искусства» нашла наиболее последовательное выражение в ставшем хрестоматийным стихотворении «Юному поэту» (1896), которым открывался сборник «Me eum esse». Те же мотивы — поэт творит для будущих поколений, только он сам знает тайный смысл своих песен — повторялись в послании «По поводу Chefs d’?uvres», в декларации «Я действительности нашей не вижу…» (1896). В них так и чувствуется заранее занятая позиция глашатая «новой поэзии», от которой, однако, в своей художественной практике Брюсов неоднократно отступал, откликаясь на значительные события современности.
В дневнике Брюсова встречаются гневные строки об исходе нашумевшего дела Дрейфуса; тогда же, в 1899 г., были написаны неопубликованные стихи «На осуждение Дрейфуса», которое он назвал «униженьем человечества». Поэма «Царю Северного полюса» (1898–1900) явилась откликом на приезд в Россию героя Арктики — Фритьофа Нансена.
Большое место в раннем творчестве Брюсова занимала любовная лирика, своеобразие которой заключалось в намеренно подчеркнутой эротической окраске. На первый план выступала любовь-страсть, даже чувственность, иногда с явным налетом патологии и гротеска («Змеи», 1893; «Предчувствие», 1894; «К моей Миньоне», 1895). Любовь часто влечет за собой мрачный призрак смерти — «вечной героини декадентских стихов», по определению Горького.[733] Образ любимой женщины в этих стихах лишен какой бы то ни было психологической конкретности. Меняются имена, обстановка, сама же возлюбленная — лишь источник наслаждения, существо далекое, а порой враждебное. Однако в сфере любовной лирики отчетливо выступает непоследовательность, противоречивость раннего творчества Брюсова, далеко не всегда укладывавшегося в рамки той декадентской программы, которую он сам себе начертал.
В циклах «Первые мечты», «Ненужная любовь», в лирических поэмах «Идеал» (1894), «Три свидания» (1895) воплощено совершенно иное, романтическое отношение к женщине, выражено светлое чувство юношеской любви; «дикой игре наслажденья» противопоставлен «таинственный зов чистоты» («Il bacio» — «Поцелуй», 1895). Если в стихах о городе 90-х гг. таится зерно «страшного мира», то в одной из лирических миниатюр цикла «Мгновенья» нельзя не уловить сходства с платоническим культом Прекрасной Дамы, позднее воплотившимся в творчестве Блока.
Звон отдаленный, пасхальный,
Слышу сквозь завесу дней.
Тихо бреду я, печальный,
В мире вечерних теней.
Звон отдаленный, пасхальный,
Ближе, прозрачней, слышней…
Тихо бреду я, печальный,
С горестной думой о Ней.
(1, 109)
Характерна стилистическая несхожесть этих двух пластов ранней любовной лирики Брюсова: альковы, флердоранжи, иммортели и лианы окружают любовников в эротических стихах, отмеченных явным воздействием французской поэзии конца века. Тихие вечерние пейзажи, величавые очертания гор, жемчужные звезды небес создают элегическое настроение «ненужной любви», и сам герой, отбросив демоническую маску, признается, что он «только мальчик, Бедный мальчик, так влюбленный В это ласковое море, В этот берег обновленный!» («Почему я только мальчик…», 1896). Здесь молодой Брюсов выступал как продолжатель русской классической традиции, как ученик Фета, книгу которого «Вечерние огни» он ценил очень высоко.
Уже в первых сборниках прозвучало столь типичное для Брюсова прославление технического прогресса, энтузиастов труда и науки с их трагической и прекрасной судьбой («Отверженный герой. Памяти Дениса Папина», 1894). Восхищение перед силой пытливой человеческой мысли, неустанно стремящейся разрешить загадки природы, выразилось в стихотворении «На острове Пасхи» (1895). Мечта о возможности существования братьев по разуму в просторах вселенной («С кометы», 1895) предсказывала будущие космические темы брюсовского творчества. Все это было чуждо декадентской поэзии. Столь же заметно отделяли от нее молодого Брюсова безрелигиозность и отсутствие глубокого мистицизма. Даже увлечение спиритизмом и «оккультными науками» являлось для него скорее средством для познания еще не открытых наукой закономерностей, чем формой проникновения в потусторонний мир. «Дело человека — расширить пределы своего сознания, а не перепрыгнуть через них», — писал Брюсов.[734]
Объединившаяся вокруг Брюсова группа молодых поэтов поддерживала его убеждение в необходимости абсолютной свободы искусства и поисков новой формы. В нее входили спутники юности Брюсова: участник сборников «Русские символисты» А. Миропольский-Ланг и товарищ по университету А. Курсинский. Затем к ним присоединились начинающие поэты И. Коневской-Ореус, А. Добролюбов, Вл. Гиппиус и переводчик Г. Бахман.
Все они испытали влияние личности и творчества Брюсова и в свою очередь воздействовали на него. Однако самым сильным, даже определяющим в годы литературного становления Брюсова было воздействие К. Бальмонта, уже признанного поэта, знакомство и дружба с которым, по свидетельству самого Брюсова, стали одним из важнейших событий в его литературной судьбе. Эстетический импрессионизм Бальмонта привлек молодого Брюсова и подсказал образно-ритмический строй многих стихов, в которых музыкальность становилась главным выразительным средством.
И он взглянул, и ты уснула, и он ушел, и умер день;
И словно руки протянула огнем встревоженная тень.
(1, 105)
Да и сам Брюсов неоднократно формулировал вслед за бальмонтовскими «мимолетностями» стремление запечатлеть «миги», «мгновения»: «Пусть же в строфах, пусть в искусстве Этот миг навеки дышит!» («Вечер», 1896).
Субъективно-импрессионистическое мировосприятие отражается в причудливости, необычности образов ранней поэзии Брюсова («фиолетовые руки на эмалевой стене», «созвучий розы на куртинах красоты»), в культивировании целых рядов усложненных метафор (кудри возлюбленной — извилистые змеи; любовное свидание — тропический полдень на Яве и т. д.). Подобное мировосприятие и выражающая его поэтическая система разделялись литературным окружением молодого Брюсова. Для него и для близких к нему поэтов «новая поэзия», как и выросший на ее почве символизм, были литературным направлением, литературной школой, которая должна была сменить прежние литературные течения, а не новым философским миросозерцанием. Эстетический субъективизм и понимание символизма как чисто литературного явления существенно отличали группу Брюсова как от зачинателей — «старших» декадентов, пришедших к проповеди религии, так и от «младших» символистов, видевших в поэзии путь к постижению иного, сверхчувственного мира, а в символе — загадочный знак, весть «оттуда», тайное мистическое откровение.[735]
Выступив в печати как поэт, Брюсов с самого начала пробовал себя и в прозаических жанрах. Довольно много рассказов, планов, набросков осталось в его рабочих тетрадях 1888–1898 гг. Как правило, они построены на эмпирически воспринятом бытовом материале («Картинки с натуры», «Обольщенная», «Рассказ портнихи»). Целой группе своих прозаических опытов Брюсов дал общее заглавие: «Рассказы реальной школы». Неудовлетворенность натуралистическим методом, характерным для писателей-эпигонов конца века, и неумение его преодолеть были причинами, по которым задуманные произведения не доводились до конца: «Зачастую мне бывает обидно, что я так строго отношусь к написанному. Почти со слезами я зачеркиваю только что созданную главу… Глава не хуже десятков глав в романах разных… Боборыкиных, Баранцевичей — чего же еще».[736]
Не был доведен до конца и задуманный в середине 90-х гг. грандиозный труд «История русской лирики». Первоначально занятый борьбой за признание символизма Брюсов поставил себе цель проследить развитие русской поэзии в плане подготовки ее к «поэзии намеков», «поэзии души». Несколько позже он считал, что множество установленных им новых или незаслуженно забытых имен и фактов позволит ему создать такую «фактическую историю русской поэзии, к которой прибегали бы все, во все времена».[737] Задача оказалась, разумеется, непосильной для одного человека, но главная причина неудачи Брюсова заключалась в том, что он не мог выработать подлинно научной методологии для своего труда.[738] Однако опыт разысканий для «Истории русской лирики» подготовил в близком будущем выступления Брюсова — библиографа, текстолога, историка литературы.