4

4

Традиции революционно-демократической литературы в конце 80-х гг. заметно угасают, усиливаются пессимистические настроения, усталость, разочарование в общественных идеалах. Время не способствовало развитию гражданской поэзии. Представители «чистого искусства» активизировали свою творческую деятельность, противопоставляя себя гражданским поэтам.

В эту переходную пору характерен расцвет интимной лирики, личных тем и мотивов, пейзажных стихотворений.

Продолжали свою деятельность А. Н. Майков (1821–1897), А. А. Фет (1820–1892), выступивший с книгой «Вечерние огни», Я. П. Полонский (1820–1898). Наряду с ними активно выступали более молодые поэты, продолжавшие отстаивать эстетические принципы «чистого искусства». Примером может служить поэзия К. К. Романова (1858–1915), выпускавшего свои произведения за подписью К. Р. В его лирике, носившей дилетантский и сугубо личный характер, преобладают меланхолическое настроение, воспевание тихого безмятежного чувства, изредка омрачаемого разлукой с близкими или иными житейскими обстоятельствами.

К. Р. был далек от общественных настроений своего времени, но и в его наследии все же есть несколько стихотворений на гражданскую тему. Одно из них — «Умер, бедняга! В больнице военной…» («Умер», 1885).

23 января 1881 г. при Академии наук была учреждена премия имени Пушкина «за исследования по истории языка и литературы, а также сочинения по изящной словесности как в прозе, так и в стихах». В 80-х гг., кроме Надсона, этой премии были удостоены также Д. Н. Цертелев и А. А. Голенищев-Кутузов.

По своим политическим убеждениям Дмитрий Николаевич Цертелев (1852–1911) примыкал к «староверам», консервативному крылу русской литературы. В своем творчестве он провозглашал уход не только от острых социальных тем, но порою и от современности в глубину веков, в далекое историческое прошлое. Внимание поэта привлекают древнеперсидские и древнеиндийские сказания, в которых он ищет созвучия своим философским воззрениям.

В поэзии Цертелева (первый сборник его «Стихотворений» вышел в 1883 г.) нашли отражение характерные для всей поэзии 80-х гг. настроения: скорбные думы, «неясные сны» и сомнения. Свое сердце поэт сравнивает с опустелым, забытым храмом, в котором, «как в могиле», он схоронил свои «лучшие грезы и мечты». В этом сердце «только слезы, все в нем холодно, грустно, темно».

В грядущее нам света не пролить:

В порыве суетных мечтаний

Мы только тщетно силимся сломить

Времен незыблемые грани.

Жизнь наша — сумерки: и ночь и день;

И мы напрасно ждем ответа,

Что перед нами? Вечной ночи тень

Иль первые лучи рассвета?[224]

(1886)

Цертелев заражен социальным скептицизмом и не верит в целесообразность борьбы: «Что ж пользы бороться напрасно? — Все в мире безумье и ложь!» («Сон»).[225]

Поэт не ищет в жизни ни правды, ни свободы, ни счастья, ни добра. Он живет в мире грез, «чудных мечтаний», «волшебных видений», которые чужды, по его словам, простому народу. Этот подчеркнутый аристократизм весьма характерен для общественных настроений Цертелева.

Не говори, призванник неба,

О блеске вечной красоты;

Народу нужно только хлеба, —

Ему смешны твои мечты.[226]

Наибольший интерес представляют стихотворения Цертелева о природе, в которых его поэтический язык приобретал ясность и простоту.

И вот я на камни усталый

Под старыми соснами лег;

Теснились у ног моих скалы,

Гремел и плескался поток,

И падали черные тени

На снег, освещенный луной,

Вершины, как ряд привидений,

Белели сквозь сумрак ночной.[227]

Цертелев в известной степени явился предшественником русских символистов. Дело не только в том, что жизнь для него — «бесконечный ряд призраков» и «вечно мелькающих снов». Он ищет в таинственно-мистической «стране всемогущего Слова прообразы вечных идей». Для него мир становится «только знаком условным», и в смысл его «проникнуть смертным не дано».

По своей общественной позиции к Цертелеву близок Арсений Аркадьевич Голенищев-Кутузов (1848–1913). В его сборнике «Затишье и буря» (1878) наряду с избитыми мотивами скуки, печали, тоски и уныния, тревожными думами и сомнениям встречаются стихотворения, в которых заметно сочувствие угнетенной крестьянской массе.

От шумящих столиц далеко, далеко

Я уйду, строгой думой объятый,

В душу родины там загляну глубоко,

Заберуся в землянки и хаты.

Нищеты и терпенья загадочный лик

Разгляжу при мерцаньи лучины,

В кабаке придорожном подслушаю крик

Безнадежной и пьяной кручины. —

И вернувшись назад, тебе песню спою —

Не такую, как пел я доныне.

Нет, услышав тогда эту песню мою,

Ты поклонишься ей, как святыне.[228]

(К Н….у)

К середине 70-х гг. относится творческое содружество М. П. Мусоргского с Голенищевым-Кутузовым. По-видимому,

108

в эти годы композитор оказал известное влияние на творчество поэта. По совету Мусоргского он пишет драматическую хронику под названием «Смута» («Василий Шуйский») из истории России XVII в. В тесном творческом контакте с поэтом были созданы циклы Мусоргского «Без солнца», «Песня и пляски смерти», баллада «Забытый», относящиеся к числу лучших вокальных произведений композитора. Наконец, либретто оперы «Сорочинская ярмарка» было составлено при ближайшем участии Голенищева-Кутузова. Но в его биографии дружба с Мусоргским — лишь эпизод. В стихотворении «М. П. Мусоргскому» (1884) Голенищев-Кутузов писал:

Дорогой невзначай мы встретились с тобой

И вместе мы пошли. Я молод был тогда;

Ты бодро шел вперед, уж гордый и мятежный;

Я робко брел во след…[229]

Декларируя свое преклонение пред «вечной красотой», «чистым искусством», Голенищев-Кутузов вместе с тем находил возможным обращаться и к злободневным вопросам. Хотя автор заявляет, что он «нем и глух к громам войны», что он «бранных песен не поет», тем не менее в его первом сборнике целый раздел посвящен русско-турецкой войне, где он воспевает героизм русских воинов. Поэт говорит о бесчисленных невинных жертвах, вопли которых «терзают слух». Его страшит «всепожирающая война», и он, забыв на время «веселье», «шум», «мечты, желанья», слагает скорбные песни.

Порою его стих звучит как бодрый призыв:

Пусть буря стонет — переждем!

Не одолеет нас невзгода.

Стряслась беда — снесем беду!

Сыны великого народа,

Мы в нашу веруем звезду.

И проклят будь, чей дух смутится,

Чей в страхе побледнеет лик,

Кто малодушно усомнится

И дрогнет хоть единый миг.[230]

Голенищев-Кутузов пробовал писать поэмы, однако его попытки в этом направлении были безуспешны. Сюжеты для своих поэм («Старые речи», «Рассвет») он черпает из личных воспоминаний. В них мало оригинальной поэтической мысли.

К представителям поэзии «чистого искусства» принадлежит пользовавшийся большой популярностью Алексей Николаевич Апухтин (1841–1893). Он начал печататься в 50-х гг., но первый сборник его «Стихотворений» появился только в 1886 г. Книга была открыта поэмой «Год в монастыре», представляющей дневниковые записи героя, в которых был отражен характерный круг основных тем и мотивов лирики Апухтина.

Герой поэмы, зараженный пессимизмом светский человек, бежит из «мира лжи, измены и обмана» под «смиренный кров» монастыря. Но жизнь в глубокой тишине, «без бурь и без страстей» вскоре наскучила ему. Тщетно пытается он изгнать из сердца образ любимой, которая доставляла ему так много горечи и страдания, — в нем все более и более «бушуют волны воспоминаний и страстей». Наконец, накануне пострижения герой навсегда прощается «с тихой, смиренной обителью», идя навстречу бурям жизни. Поэма лишена сложного драматического развития сюжета, это длинная цепь размышлений героя, его беседы с самим собою.

Тематика стихотворений первого сборника во многом родственна тягостным думам, лежащим в основе поэмы «Год в монастыре». Меланхолия, муки неразделенного чувства, «любви безумный стон», воспоминания об утраченном счастье, трагедия разочарования, тоска «томительных дней», пессимистические настроения — таково содержание поэзии Апухтина.

Ранее поэт тяготел к элегии и романсной лирике. Широко известные романсы «Ночи безумные, ночи бессонные», «Пара гнедых», «Разбитая ваза» и др. Апухтина привлекли внимание композиторов, в том числе П. И. Чайковского, долгие годы дружившего с поэтом.

В 80-х гг. Апухтин начинает тяготеть к повествовательным стихотворным жанрам — дневнику, исповеди, письму, монологу, которые позволяли усилить эмоциональный накал переживаний героев и драматизировать их рассказ о себе. Обращение к повествованию в стихах, к своеобразной стиховой новелле дало Апухтину возможность внести в свою поэзию интонацию живой разговорной речи и более свободно вводить в нее бытовую лексику.

Лирика Апухтина изобиловала трафаретными поэтическими словосочетаниями и образами. Широким потоком вливались в его стихи «туманные дали», «небесные улыбки», «золотые сны», «лазурное небо», «яркие очи» и т. п. Обращение к повествовательной форме помогло поэту преодолеть тяготение к чужой образности. Апухтин не был зачинателем в области поэтического повествования, но он внес в него новые настроения и новое психологическое раскрытие человека своего времени. Созданные им монологи-исповеди («Сумасшедший», «Из бумаг прокурора», «Перед операцией») быстро вошли в эстрадный репертуар. В предисловии к «Стихотворениям» Апухтина, изданным в 1961 г., Н. Коварский справедливо пишет, что для Апухтина было характерно стремление «породнить стихи и прозу. Стих Апухтина под влиянием этого родства несомненно выигрывает. Лексика становится проще, реже встречаются „поэтизмы“, стих делается свободней, вбирает значительно больше, чем раньше, разговорных элементов и в словаре и в синтаксисе. В произведениях этой поры Апухтин избавляется от маньеризма романса и элегии».[231]

Почти одновременно с Апухтиным вступил в литературу Константин Константинович Случевский (1837–1904), наиболее плодотворный период творчества которого падает на 80-е гг. (в период 1881–1890 гг. вышло четыре книги его «Стихотворений»).

Стихотворения, в которых затрагиваются социальные темы («Странный город», «На Раздельной», «Цынга», «Висбаден» и др.), не характерны для основного круга творческих интересов Случевского. Он больше тяготел к «чистой лирике» и философско-нравственной проблематике; значительное место в его поэзии занимают также религиозно-мистические мотивы, усилившиеся в последний период его жизни.

И мнится при луне, что мир наш — мир загробный,

Что где-то, до того, когда-то жили мы,

Что мы — не мы, послед других существ, подобный

Жильцам безвыходной, таинственной тюрьмы.[232]

(«Lux Aeterna»)

По признанию самого поэта, в его творчестве отражено томление «усталого ума» и «надломленного духа». Он нередко затрагивает традиционную тему вечного конфликта между умом и чувством, рассудком и сердцем.

О, не брани за то, что я бесцельно жил,

Ошибки юности не все за мною числи,

За то, что сердцем я мешать уму любил,

А сердцу жить мешал суровой правдой мысли.

(с. 81)

Желание порассуждать нередко подавляло в стихах Случевского поэтическое чувство. Не удовлетворяющая поэта действительность вызывала у него потребность в воспоминаниях, в погружении в мир сновидений.

И думалось мне: отчего бы —

В нас, в людях, рассудок силен —

На сны не взглянуть, как на правду,

На жизнь не взглянуть, как на сон!

(с. 88)

В поэзии Случевского находят выражение чувство ущербности, «страшные полусны», «видения мрачные психических расстройств». Одна из излюбленных тем поэта — тема раздвоения человека:

Потому-то вот, что двое нас, — нельзя,

Мы не можем хорошо прожить:

Чуть один из нас устроится — другой

Рад в чем может только б досадить!

(с. 55)

Случевский пробовал свои силы в различных поэтических жанрах. Он пытался выступать и в области сатирической поэзии («Из альбома одностороннего человека»).

Поэзия Случевского не пользовалась успехом у современников и только в конце творческого пути поэта привлекла к себе внимание символистов. Брюсов назвал его «поэтом противоречий». Эта противоречивость сказывалась и в проблематике стихотворений Случевского, и в его поэтической манере.

Творчество Случевского лишено традиционных поэтических форм. Он выступал как искатель новых художественных средств в поэзии. Претендуя на высокую поэзию, на философскую лирику, Случевский в то же время тяготел к изображению приземленной обыденности, «скучной» житейской прозы. В его поэзии мы встречаем неожиданные рифмы и ассоциации (см., например, «Неподвижны очертанья…», 1889):

Проплывают острова

Темных водорослей — уток,

Чаек и гагар притон.

Словно ряд плывущих шуток,

Словно легкий фельетон…

(с. 119)

Возвышенный поэтический язык соседствует у Случевского с нарочитыми прозаизмами, заимствованными из бытовой, канцелярской и научной лексики. Дисгармония внутреннего мира поэта выражалась с помощью стилевой дисгармонии. Но именно в этой противоречивости Брюсов видел оригинальность и своеобразие Случевского-поэта. «В самых увлекательных местах своих стихотворений, — писал Брюсов, — он вдруг сбивался на прозу, неуместно вставленным словцом разбивал все очарование и, может быть, именно этим достигал совершенно особого, ему одному свойственного, впечатления».[233]

Подобно другим поэтам, Случевский нередко писал о самой поэзии и ее роли в жизни:

Ты не гонись за рифмой своенравной

И за поэзией — нелепости оне:

Я их сравню с княгиней Ярославной,

С зарею плачущей на каменной стене.

Ведь умер князь, и стен не существует,

Да и княгини нет уже давным-давно;

А все как будто, бедная, тоскует,

И от нее не все, не все схоронено.

Смерть песне, смерть! Пускай не существует!..

Вздор рифмы, вздор стихи! Нелепости оне!..

А Ярославна все-таки тоскует

В урочный час на каменной стене…

(с. 224–225)

Процесс угасания гражданской поэзии с наибольшей яркостью проявился в поэзии Константина Михайловича Фофанова (1862–1911), выступившего в 80-х гг. с двумя сборниками «Стихотворений». В его творчестве господствует лирическая тема, почти всегда окрашенная в грустные тона. Здесь более, чем у других современных поэтов, ощущается зависимость от русской элегической традиции. Фофанова точно преследуют «родные тени» Пушкина, нередко Фета, но более всего Лермонтова. Читая фофановские стихи, еще раз убеждаешься, сколь сильна была власть Лермонтова над поэтами последней трети XIX в.

Фофанов был поэтом «больного поколения»: «Мы поздние певцы», а «поздние мечты бледней первоначальных». Основной круг его настроений характеризуется типичными поэтическими формулами тех лет: это «мгла воспоминаний», «безотчетные порывы», «сумрачная печаль», «смутная тоска», «тоска безотрадная». В его лирике отражены уныние, отчаяние и бессилие. Он искренне сочувствует «нищим», «страдающим, голодным братьям». Его мысли там, где «бедность ютится», «где плач», где «подвалы бледных бедняков», где «и жизнь, и мир — тяжелый ад!». Фофанов сочувствует тем, кто не мирится с неправдой жизни, кто борется. Одно из своих лучших стихотворений «Отошедшим» (1889) поэт посвятил «глашатаям свободы»; он говорит о тех, кто в дни реакции и политического террора томится в мрачных тюрьмах («В неприглядных стенах заключен я давно…», 1882). У самого же поэта «стихла в сердце злоба», «нет в устах проклятья», он лишь «скорбит» и «рыдает». Однако этим поэзия Фофанова не исчерпывается. В литературе конца века он занял особое место. Его творчеству присущи черты, позволяющие говорить о нем как о самобытной, яркой фигуре. Многое роднит поэзию Фофанова с нарождавшимся декадентством, недаром символисты относили его к своим предшественникам. Его поэтический мир — мир призраков и болезненных явлений. На этой почве у него возникает устойчивая тема «двойника»:

Ночь осенняя печальна,

Ночь осенняя темна;

Кто-то белый мне кивает

У открытого окна.

Узнаю я этот призрак,

Я давно его постиг:

Это — бедный мой товарищ.

Это — грустный мой двойник.

Он давно следит за мною,

Я давно слежу за ним,

От него мне веет смутно

И небесным и земным…[234]

(«Двойник», 1887)

Поэтическое наследие Фофанова неравноценно. Наряду с вялыми, серыми стихами и стертыми образами в его творчестве немало стихов, которые следует отнести не только к личным достижениям автора, но и лирики конца века в целом.[235] Фофанов явно тяготел к импрессионистической манере, которая впоследствии была усвоена и развита русскими символистами. Он поэт сумерек и полутонов, внесший свой вклад в пейзажную лирику.

Я видел серебро сверкающих озер,

Сережки вербы опушенной,

И серых деревень заплаканный простор,

И в бледной дали лес зеленый.

(с. 60)

Сияло небо необъятно

И в нем, как стая легких снов,

Скользили розовые пятна

Завечеревших облаков.

(с. 89)

К заметным поэтическим фигурам конца века следует отнести Мирру Лохвицкую (1869–1905), первый сборник «Стихотворений» которой (1890) был отмечен Пушкинской премией.

Далекая от социальной проблематики, Лохвицкая ввела в свою поэзию мир «бурных порывов», и это дало повод к нападкам на нее.

Лохвицкая упорно работала, добиваясь «сочетаний нежданных и странных», «перезвонов хрустальных созвучий», и порою достигала большой чеканности и певучести своих стихов.

Где не знавшие печалей,

В диком блеске вакханалий

Прожигавшие года?

Где вы, люди? Мимо, мимо!

Все ушло невозвратимо,

Все угасло без следа.

И на радость лицемерам

Жизнь ползет в тумане сером,

Безответна и глуха.[236]

(«В наши дни», 1898)

Или:

Не убивайте голубей!

Их оперенье белоснежно;

Их воркование так нежно

Звучит во мгле земных скорбей,

Где всё — иль тускло, иль мятежно.

Не убивайте голубей!

(с. 633)

По своей основной тенденции лирика Лохвицкой близка, с одной стороны, к поэзии А. Н. Майкова, приветствовавшего ее вступление в литературу, с другой — к «звонкой» лире К. Д. Бальмонта. В. Я. Брюсов не без основания причислил Лохвицкую к «школе Бальмонта» с ее обостренным интересом к форме стиха, щеголянием «рифмами, ритмом, созвучиями», а также погоней «за оригинальными выражениями <…> во что бы то ни стало».[237]

В последний период творческой деятельности значительно усилился импрессионизм поэзии Лохвицкой. Ее поэтические искания оказали влияние на ряд молодых поэтов, в том числе на Игоря Северянина.

Для возникновения новых поэтических явлений в конце века — пролетарской поэзии и символизма — почва была подготовлена, с одной стороны, демократической литературой (не только поэзией, но и прозой) 70–80-х гг., а с другой — творчеством К. Случевского, К. Фофанова, Н. Минского, Д. Мережковского.

Мережковский и Минский отдали в юности некоторую дань увлечению народническими идеями, но быстро отошли от них и стали первыми идеологами декадентского искусства в России.

Н. М. Минский (псевдоним Николая Максимовича Виленкина, 1855–1937) выступал вначале как поэт гражданской ориентации. Его поэма «Последняя исповедь» (1879) была издана нелегально. Первый сборник его «Стихотворений» (1883) был запрещен Комитетом министров и затем уничтожен. Поэма «Гефсиманская ночь» (1884), носившая обличительный характер, в свою очередь, была запрещена цензурою. Оппозиционный отпечаток свойствен и другим ранним стихам Минского. Но это длилось недолго. В том же 1884 г. он выступил со стихотворением «Ноктюрн», в котором заявил:

Некого я не люблю,

Все мне чужды, чужд я всем.

Ни о ком я не скорблю

И не радуюсь ни с кем.[238]

Тогда же Минский опубликовал в киевской газете «Заря» статью «Старинный спор», направленную в защиту поэзии, не связанной с общественной борьбой. То была первая декларация новой декадентской поэзии. Защите «чистого искусства» служила и книга Минского «При свете совести», вышедшая в 1890 г. Теперь Минский пишет: «Я цепи старые свергаю, Молитвы новые пою» («Посвящение», 1896). Как и Мережковский, Минский начинает уделять большое внимание философско-религиозным вопросам. Революция 1905 г. воскресила гражданские интересы поэта («Гимн рабочих»), но затем он вновь отходит от них.

Минский ищет «сумрака, безлюдья, тишины», его терзают «сомненья-коршуны» и «горькие вопросы», и он называет себя певцом грусти и скорби. Но вскоре автор отвращает свой взор от безрадостных картин действительности. Нет у него желанья скорбеть «о горе большом, о торе сермяжном земли неоглядной», потому что «страданий народных, как море ковшом, нельзя исчерпать песней нарядной». Он скорбит лишь о «больном поколении», о тех,

Кто злобы не мог в своем сердце найти,

Кто полон сомнений и полон печали,

Стоит на распутьи, не зная пути.

(с. 98)

Эти слова как нельзя лучше характеризуют Минского в 80-х гг., его общественную позицию в эпоху идейного разброда и поисков новых путей.

Минский о себе говорит, что он «был рожден певцом любви и красоты», но время песен ушло и «царствует сумрак кругом». Он жалуется на судьбу за то, что он рожден «в век больной и мрачный», что его «демон нежных слов не шепчет никогда». В своем пессимизме он часто впадает в противоречия с самим собою. То он жаждет бури, урагана, грозы, чтоб «хоть раз полной грудью вздохнуть», то взывает к тишине, к всепрощающей и всесмиряющей любви. Смутное и двойственное отношение к действительности привело не только к туманности и противоречивости мотивов и идей его поэзии, но и к туманности его речи. Это относится прежде всего к тем стихам Минского, в которых он стремится к философскому осмыслению сложных явлений социальной действительности. Он сам ощущал недостатки своего искусственно осложненного языка. Называя Пушкина и Лермонтова своими наставниками, обращаясь к их великим теням, Минский писал:

Я в ваших песнях пью отраву красоты,

И жалок я себе с своим стихом туманным,

И грустно мне, что в нем так мало простоты…[239]

(«Наставники мои! О Пушкин величавый…»)

В раннем творчестве Дмитрия Сергеевича Мережковского (1865–1941) был также выражен протест против мира, где слышится «стон подавленный невыразимых мук». В 1883 г. появилось ставшее популярным стихотворение «Кораллы», в котором говорилось о победе миллионов тружеников, вырвавшихся из глубины морей на простор, к небу.

Час придет — и гордо над волнами,

Раздробив их влажный изумруд,

Новый остров, созданный веками,

С торжеством кораллы вознесут…

(с. 147)

Большой популярностью пользовалось и стихотворение «Сакья-Муни» (1885), носившее антирелигиозный оттенок. Но уже в эти годы сказывается неверие поэта в народные силы и проявляется стремление сосредоточить внимание не столько на страданиях мира, сколько на своем собственном «я». В стихотворениях 90-х гг. Мережковский утверждает неизбежность одиночества человека, отчужденность людей друг от друга.

В своей тюрьме — в себе самом —

Ты, бедный человек,

В любви, и в дружбе, и во всем

Один, один навек!..

(с. 161)