Глава пятая
Глава пятая
… То были поэмы, как мост, перекинутые
от Жизни к Смерти, смутно в воздухе ночи
навеянные, неухваченные, незаписанные…
Уолт Уитмен
Как спешат морозы! Давно ли вольный морской ветер наполнял паруса, давно ли чайки кружились вокруг «Фоки», а прошло полторы-две недели, и вот здесь суровая зима, как на родине в декабре. Мы ходим по льду, как по земле, и даже собираемся отправиться по нему в далекое путешествие.
Да, двадцать первого сентября мы отправились по льду на остров Берха, — нужно было поставить там «гурии» [50] — приметные точки для мензульной съемки всей группы островов и земель, окружавших нас. Как смеялись мы год спустя над своим первым санным путешествием. Путешествовать вместе с авторами книг казалось так просто! Впрочем, мы находили некоторые оправдания своей неудаче. В самом деле: многие из вещей, необходимых для санного путешествия, как, например, палатки и керосиновые кухни не были еще распакованы и покоились в глубине трюмов, ни одна из собак еще не приучилась ходить в запряжке того рода, который собирался применить Седов, да и сбруйки еще не были готовы. Эта экскурсия интересна только как первое столкновение с полярной природой. Но работали-то мы все добросовестно. В своей записной книжке я нахожу длинные описания, как выбивались из сил пять человек, проходя в сутки по пяти километров. Сократив эти записи, я переношу их для наглядности сюда. Итак:
«21 сентября. Вышли в 10 утра. Ясно, слабый северный ветерок при -18 °C. С нами одни сани, груженые досками для большого знака на Берхе, и провизия. Лед вблизи «Фоки» ровен, но только вблизи. Чем дальше, все больше торосов и айсбергов — и в одиночку и сплошными нагромождениями. Нужно обладать большим воображением, чтобы сравнить с чем-нибудь формы льдин, — так неожиданно прихотливы их изломы, так не походят ни на что виденное раньше. Но красивы, бесспорно, мерцание искр в изломах, зеленые тени в трещинах между пятнами прилипшего снега и густота голубых теней в неосвещенной солнцем стороне. Впрочем, любоваться трудно и некогда. Тяжело груженые сани двигаются с трудом, а путь — зигзагами, петлями: нелегко найти проходимое место среди торосов. На ровном льду сани тащат Катарин, Лебедев и Юган Томиссар.
Юган — эстонец, бывший военный матрос, фигура крепкая, мощная и мрачная; когда ему «попадаит сюда» — восторженная. Еще, — он любит «передернуть» в работе и потому часто служит мишенью насмешек товарищей. Но, кажется, он просто не может делать чего-нибудь, не пуская в ход всей своей могучей силы, — как машина, рассчитанная на большую нагрузку. Вот: сани встали, упершись в подъем снежной волны, Юган командует хриплым голосом:
— А ну, пыры! («бери» — на его жаргоне), — сам же держит постромку, так, чтоб только не провешивалась.
— Ой раз ешчо! — Сани, разумеется, ни с места. Юган оглядывается, решает, что без его усилия не обойтись, скорбно вздыхает и рыча что-то вроде «урр-уп», наваливается. Сани выскакивают и скользят в сопровождении крепко-соленого слова.
С полудня мы забрались в почти непроходимые торосы. Нарта встала.
Не помогало даже могучее юганово «урруп». Дело дошло до топора. Принялись за расчистку пути. Один находил дорогу, другой орудовал топором, а остальные тащили сани. Сани перевертываются, шнуровка развязывается, все вещи вываливаются. Все это задерживает чрезвычайно, а мы собирались в один день пройти все тридцать километров до Берха.
В половине пятого солнце зашло, начало темнеть, а мы были не дальше 5–6 километров от корабля. Оставалась надежда, что не все же время будут на пути такие отвратительные валы и россыпи льда. Но новые горы вставали на пути, а с них виднелись дальше бесконечные торосы без метра ровной поверхности. Надеясь воспользоваться куском земли между двумя ледниками, мы свернули к берегу Новой Земли.
В семь часов стемнело; до берега не дошли. Расположились на ночлег. Под высокой льдиной выкопали яму, обложили ее по бокам снегом в защиту от ветра.
На ходу, в работе скорее жарко, чем холодно. На остановке же сразу почувствовалось, что мороз велик, а нужно еще отдохнуть и поесть.
Для холодного ужина открыли несколько банок консервов.
— Вот это прелестно, — ужин под 75-м градусом, на белоснежной скатерти, — острил Павлов, свирепо вспарывая свою жестянку мясного консерва.
— Что же это такое? Аммонит?.. Белеменит, или другая окаменелость?
Достали сухари и масло. Сухари как сухари, а масло — тоже нечто геологическое, — нож не берет. Пожертвовали одной доской, развели огонь и разогрели на нем свой каменный ужин.
Моя малица короче, а ноги длиннее, чем у других, я долго не мог спрятать их под мех, но наконец уснул и я.
Проснулся от холода, забравшегося под подол малицы. Встал размять затекшую руку и выкурить трубку. — Темная ночь. Одни звезды смотрят сквозь призрачную ткань северного сияния. Нагромождены торосы, айсберги; славный грохот был, наверное, при их рождении, но теперь-то — мертвая тишина. И вот под одним торосом лежат, свернувшись в клубок, несколько существ — такой чуждый этой пустыне комочек, — четыре человека. Такими же пятнышками темнеют увязавшиеся за нами собаки. Тоже лежат, медленно согревая и вытаивая снег. Другие расположились на ногах людей — их не гонят: тепло дорого. Жалкая картина и торжественная.
Ложусь снова и подзываю собаку. Умный пес устраивается на моих ногах. Мы засыпаем.
В седьмом часу стало светать. Трудно подниматься. Не хочется покидать теплую малицу и сразу — на мороз. Нужно. Как всегда, оказывается, трудно только решиться, — дальше не так страшно. Да, одно-два движения, и малица позабыта до вечера.
В десять часов выступаем дальше. Ах, мы целых три часа убили на приготовление пищи и неумелое завязывание нарты!
Весь день шли около ледника профессора Попова, вдоль которого плыл «Фока» 5-го сентября. Чем ближе, тем красивее этот гигант. Я приближался к нему метров на тридцать. Сегодня мороз усилился, и гигант, сжимаясь от холода как живой, хрустит и трещит.
Внезапно у моих ног проползает черная змея. — Трещина! Быстро оборачиваюсь и вижу метрах в четырехстах облако, туманом охватившее пройденную часть ледника. Спустя секунду доносится грохот, как пушечный залп. Какая-то глыба в несколько десятков тонн сорвалась с сорокаметровой высоты, грохнувшись, разбила морской лед и подняла это облако мелкой ледяной пыли. Вокруг меня с треском и шипением ломается лед, стреляют трещины и расходятся каналы. Внушительно. Назад!
А легкомыслие художника толкает вперед. Вперед! Подхожу еще ближе — настолько, что ясно различаю годовые слои на темно-синей стене прозрачного льда, слышу шумы, беспрерывный треск, то как колокольчики, катясь, зазвенят, то громкий звук, как от падения звонкой, сухой доски, то угрожающий неясный гул далекого обвала внутри. Опять столб ледяной пыли и грохот. Уходи — это заколдованная крепость!»
Ночь провели на морене ледника. Утром, истратив последнее топливо, решили возвратиться на судно: провизия была на исходе, а мы не сделали и половины пути, дорога же не обещала быть лучшей. Пришлось сознаться, что снарядились торопливо и легкомысленно. Что, если бы поднялась буря-вьюга? К счастью, погода стояла ясная, почти безветрие, но мороз увеличивался с каждым днем. Одежда пропиталась испарениями тела и оледенела, впрочем, это не очень беспокоило. Рукам, например, на ходу тепло, но стоит снять рукавицу, чтоб поправить ремни на лыжах, чувствуется, когда ее наденешь вновь, что мех внутри успел смерзнуться в комок [51].
В семь часов вечера того же дня мы были на «Фоке», — по проторенному пути дорога легче. Пришли в самое время: ночью поднялась злая вьюга, ветер доходил до 20 метров в секунду. Хороши бы мы были без палатки и горячей пищи в такую погоду!
На «Фоке» за время нашего отсутствия жизнь установилась, мы пришли действительно «домой». Плотники закончили прочные сходни на лед. От сходен побежали тропинки в разные стороны: одна— к «колодцу», т. е. айсбергу за кормой, с которого кололи лед для питьевой воды, другая тропа, обогнув корму, протянулась до метеорологической станции, третья поползла на гору к геотермической станции. Над палубой протянулись веревки с бельем. Повар Иван с подоткнутым фартуком бегает в трюм, спотыкаясь о всюду шныряющих собак. Слышится стук топора и пение — кто-то, сидя на борту, укладывает на зиму снасти и мурлычет:
Ты зачем ухо-о-дишь,
Зачем уезжаешь
На чужу на дальню-ю-ю
Да сторо-о-о-нку-у-у.
Да, как будто бы там, на далекой родине, если закрыть глаза и прислушаться.
А откроешь… Вокруг ледяное, как вспаханное, поле, стоит корабль с запушенными мачтами, слабо мерцает огонек в иллюминаторе, высокие мачты тянут взор к небу, а там над верхушками их ворошится бледными лучами северное сияние».
И внутри корабля, в тесных каютах, установилась жизнь. Каждое утро, просыпаясь, всякий принимался за свою работу. Много страниц моего дневника посвящено совершенно новым условиям работы и усилиям, какие приходилось затрачивать, чтоб добиться удовлетворительных результатов — всякий успех здесь труден. Нахожу описания, каких хлопот потребовала установка метеорологической станции согласно требованиям науки, сколько забот доставили нам первые наблюдения, как упрямо и настойчиво боролись наблюдатели со снежной пылью, раздробленной на мельчайшие частицы и проникавшей, казалось бы, в совершенно закрытые части самопишущих приборов — термографов и гигрографов, как трудно было наладить правильную работу этих инструментов и приспособиться к перемене лент на морозе и в бурю [52]. Обыкновенный дождемер-измеритель атмосферных осадков, — простой до смешного прибор, открытый в верхней части металлический конус — и тот доставил хлопот на несколько месяцев. По его милости выросли сложные постройки на льду, сначала из дерева, потом из снега — все с целью помешать ветру выдувать из дождемера его содержимое. Немало трудов стоило установить правильные наблюдения над морскими приливами [53]. Пришлось изобретать способы, предохраняющие прорубь от замерзания, заносов и оледенения приборов. Всякая работа на холоде и ветрах вырастала в сложное предприятие. Нахожу в дневнике свежую запись рассказа Седова, как он в первый раз делал астрономические определения долготы при ветре и сравнительно низкой температуре, — такие наблюдения нашим картографам приходилось делать постоянно.
«Вот влезли мы на гору к астрономическому пункту. Максимыч запыхался, я же подбадриваю — не отставать, планету прозеваем. А от него пар, как из бани. На горе сразу охладило — такое там хорошее течение воздушное. Поставили искусственный горизонт на табурет и ждем. По альманаху — через десять минут можно бы и начать, а тут — тучка, за ней другая. И так больше получаса. Как, говорю, Николай Максимович? А он уже закуржевел. Нет, нет, ничего, говорит, — а зубы-то оскаливаются. Наконец ушла эта тучка, я прицелился в Юпитера. И вот, смотрю, смотрю — вместо звезд — шлепки какие-то неясные. В чем дело? Подумал, объектив не тот, — нет, все как следует. Посмотрел еще — вот какое дело-то! Я близко держал инструмент и, наверное, от испарений тела стекло объектива замерзло, как окошко. А я Максимычу — это вы, Николай Максимыч, такого пару развели? А он что-то уж чуть слышно бормочет: «поскорей бы начинать, что ли, а то, говорит, — ртутный горизонт замерзнет». И рука с хронометром, вижу, дрожит. Снял я перчатку и начал. Повернул потом инструмент к фонарю, взглянуть на лимб. Что-то пальцам уж очень больно. Посмотрел на пальцы и вижу — кровь. Кожа примерзла к микроскопическому винту, да там и осталась. Э, думаю, так на десять высот пяти пальцев не хватит? Погрел другой рукой винты. Две высоты взял благополучно, на третьей опять прихватило. Говорю Максимычу отсчет, а сам — руку под рубашку. А Максимыч побелел весь и, еле-еле карандаш держа, градусы и минуты выводит. «Гггео-ррр-гий Яковлевич, — спрашивает, много ли высот еще бу-дд-ем б-ррр-р-ать?» Еще штук шесть-семь, говорю… Ну, зато мы хорошо назад бежали!»
«25 сентября. Штиль. Ясно. Сегодня написал еще этюд. Краски стынут угнетающе. Перетер их с нефтью — несколько помогает. После экскурсии мне легче работать: не так быстро стынут руки, приобрел тренировку. Сегодня писал два часа при 15 градусах без перчатки. Седов целый день провел за магнитными наблюдениями на мысе Астрономическом.
26 сентября. Утром оттепель. Слабый ветерок с В.-Ю.-В. С утра начал писать этюд вблизи судна, но пошел снег, позже поднялась вьюга; пришлось заняться проявлением. Цветные фотографии вышли удачно, но в обыкновенной — я все еще допускаю передержки, хотя выдержку уменьшил до одной тридцатой части нормальной. Возвратился из экскурсии Кушаков, он вместе с Николаем Максимовичем ходил на охоту к острову Панкратьева. Охотники видели множество медвежьих следов, а один мишка подошел даже к самой палатке, но Кушаков побоялся стрелять: около медведя вертелась собака Варнак.
28 сентября. 14,8 °C. Умеренный северный ветер. Вчера Седов и я пробовали на собаках новую упряжь. Седов боялся, что приученные к самоедской упряжи не пойдут в нашей, похожей на восточносибирскую. Некоторые собаки тянули, но с большинством, по-видимому, придется позаниматься. При пробе же начало выясняться нечто невероятное. Взятые в Архангельске собаки не годятся никуда. По всей видимости, всякая упряжь для них такая же новость, как если бы вместо хомутиков и постромок их одели бы во фраки. Эти Шарики и Жучки не только не тянули саней, а просто мешали. С полным непониманием, что мы хотим делать, псы покорно позволяли запрячь себя, даже с некоторым любопытством обнюхивали шлейки, недоуменно помахивая хвостами. Но как только дело коснулось того, чтоб везти, началась потеха. В упряжке стояли белые сибирские собаки и пестрые архангельские. Седов сел на нарту и закричал:
— Пр-р-р-р!
Большинство белых собак при этом звуке поднялось, а некоторые даже сделали попытку тронуть сани с места. Но все остальные, как и раньше, лежали на снегу в полной безмятежности, очевидно, полагая, что ежели привязана, так и лежи, не сходи с места, покуда хозяин не отвяжет. Я пробовал тянуть передних сибирских, чтоб сдвинуть с места остальных. Мы думали: может быть, собаки в незнакомой упряжи не понимают, что от них хотят, но как только заметят, что другие работают, вспомнят и они. Не тут-то было! Я тянул как паровоз, тянули и белые, но все эти дворняги и не думали помочь. Они просто улеглись, как будто бы вся суматоха их совсем не касалась, и бороздили снег, отнюдь не понимая, что такое происходит. Некоторые, впрочем, проявляли некоторую самодеятельность: изо всех сил упирались. Мы до тех пор не добились движения нарты вперед, пока не выпрягли всех этих саботажников. Пока что избегаем думать, что все это значит. Одно не оставляет места сомнению: эти собаки никогда не ходили в упряжи.
Вечером сильный шторм с юго-запада. Вьюга. У нас тепло и уютно. Мы стоим в месте, безопасном от напора льдов. «Фока» старое и сухое судно, в каютах 15–16° Реомюра. Правда, морозы еще невелики. Но при 17–22 °C на воздухе, когда дует ветер, достаточно холодно.
29 сентября. Весь день посыпает мягкий снежок, заваливает выдающиеся льдины. Оттепель доходила до -1,5 °C. Появились полыньи. Под вечер я отправился на лыжах вдоль берега по мягкому шуршащему снегу в сторону моря. Нежна белая мгла. Через нее еле заметны темные части берега — с трудом сохраняешь направление. В 3 часа уже темнело. Здешние сумерки долги, света было бы достаточно, чтобы различить дорогу, но полное отсутствие теней сбивает. В общем не видишь ничего. Кажется, — ровное место, даешь свободу бегу — и вдруг пред ногами обрыв: незаметно вбежал на высокий торос. Или впереди встала огромная глыба — присмотришься, она просто осколочек льда у самого конца лыж. Но как хорошо по мягкому снегу бежать, куда не зная, мимо серо-голубых белесых пятен торосов на берег, опять на лед и дальше в серую мглу и молчание. Остановишься. Ни звука. Во время одной остановки послышались как будто шаги. Прислушался. — Кто бы мог здесь ходить? Разве медведь? Ясно, отчетливо звучало в тишине: топ, топ, топ, топ где-то далеко. Нет, не далеко. Это совсем близко. Да, где-то здесь. И внезапно понимаю, что слышу вне, как бьется мое собственное сердце. И вдруг пугаюсь. Что в этой тишине слышно биение его, как нечто постороннее, что не во мне тот звук, что страшно одинок он. А тишина льется в уши, ни с чем не сравнимая тишина. Тишина и в глазах от ровного, мягкого, гаснущего света, от молочной мглы и отсутствия теней и красок. О, если бы не одинокое сердце, с его напоминанием, кажется, сам бы растворился бесследно в этой тиши!
30 сентября. Успех в дрессировке собак. Вместе с Седовым прокатились от берега до «Фоки». Расстояние около километра. Или мы не умеем выбрать хорошего передового, или такого нет вообще, но управлять запряжкой мы еще не можем. От судна собаки не бегут иначе, как на поводу. Но обратно — полным ходом. В один из таких рейсов нарта налетела с полного хода на какую-то льдину, пассажиры посыпались с нее, запряжка же, сопровождаемая стаей свободных собак, подвывающих всеми голосами, понеслась дальше, как будто ничего не случилось. У судна всю эту компанию встретила стайка драчунов. Поднялась грызня и свалка, такая, что, добежав, мы не знали, с какого конца подойти разнимать. Пока колотили с края озверевших, псы успели разорвать какую-то слабенькую. Отняли еле живой.
2 октября. Вчера Седов ездил в первый раз на собаках далеко на съемку. Сегодня прекрасная погода, легкий морозец 20–22 °C. Солнце в кругах. Утром я вышел на работу. Солнце и в полдень стоит уже низко, его косые лучи могут только освещать, а не греть. И освещают-то не все. Только отвесные берега и склоны получают прямые лучи, вся же площадь льда в заливе подернута скользящим светом. В десятом часу в это время года здесь первые лучи солнца. Такелаж, паруса, вывешенные на просушку, мачты «Фоки» — все горело оранжевым огнем и бросало резкую тень на береговой откос, когда я начал подниматься в гору.
Подъем стал нелегок; снег крепко прибит последними бурями; приходится выбивать ступени лыжной палкой, если не хочешь съехать вниз. На верху обрыва дорогу преграждает лавина снега, нависшая грибом — нужно, как кроту, прокапывать лаз. Как хорошо вверху!
Вся бухта с «Фокой» как на ладони. Люди копошатся. У метеорологической станции в двухстах метрах от «Фоки» наблюдатель, — он обходит будки. Черной ниточкой ползет по снегу нарта Седова и крошкой-мушкой движется у Столбового наш геолог — пошел добывать ископаемых.
С пяти часов прекрасное северное сияние; его увидал Седов, вышедший взять секстаном несколько высот Марса.
Началось серебристо-голубой полосой на северо-западе. Она поплыла по небу, поднимаясь, разгораясь и изменяясь. Вот изогнутая лента, а вот тончайший занавес из света. Он торжественно плывет, пересекая звездные пути, то растет, то тает, то загорится на сгибе зеленым лучом, то сверкнет тонкими яркими нитями на несколько мгновений, то соберется частыми складками в самый зенит и развернется от горизонта до горизонта. Следишь за всеми превращениями и не заметишь сразу: в другой части неба — новое пятно. Оно быстро растет и пухнет и как-то сразу оказывается не пятном, а таким же занавесом. Плывут рядом. Темное небо, тишина ненарушимая, неземная. Поднимаются в вышину мачты: они — нечто реальное, действительность, их можно осязать. Но то, на чем они рисуются, то — сказка, сон с чудесными превращениями. Загадка, наваждение! И бесполезно писать красками — изделиями человеческих рук эти сонные грезы земли. Видевшим эти чудеса ничто не прибавится, а незнакомым покажется картина такой же чуждой и непонятной, как пейзаж с чужой планеты, как страница поэзии селенитов.
Сияние длилось часы. Я долго стоял, мерз, рисовал. Но нужно же когда-нибудь уйти! Только собрался — небо опять загорелось. Одна из занавесей стала вбирать в себя все остальные, как речная стежь тянет к себе береговые струи. Собрав свет воедино, занавес начал пляску между звезд. Родилось представление, что в голубом эфире кто-то трясет огромную ленту, или вымпел, а он чудесным дрожанием мнется, расправляется и играет разноцветно. Только верхняя часть по-прежнему серебряно-голуба, вся остальная ткань из золота, а нижний край оторочен пурпуром. Еще мгновение, вымпела нет, он собрался в зените густыми складками и брызнул книзу снопами огней, оранжевых, красных, зеленых. Чудесный, волшебный фейерверк! Потом потухло все. И снова загорелась лента, другая, третья. Всю долгую ночь играли сполохи, небо то потухало, то разгоралось. Лед и снег отражали свет, темнели, светлели, потухали совсем, как будто кто-то неведомый навел прожектор и убрал его прочь, не находя ничего в этой пустыне».