Глава первая Две фронтовые недели
Глава первая
Две фронтовые недели
27 июля 1942 года на станицу Лабинскую Краснодарского края немцы сделали массированный воздушный налет. Школа, в которой размещался наш эвакогоспиталь, вздрагивала и качалась. С треском и звоном вылетали оконные рамы и сыпалось стекло. Известь и мелкая красная пыль наполняли палаты — не продохнешь. Все ходячие прятались в щелях, вырытых возле здания. Лежачие, тяжелые, оставались в палатах и со страхом ждали своей участи. На войне, пожалуй, нет ничего более страшного, чем оказаться перед врагом бессильным и беспомощным. Прямых попаданий в школу-госпиталь, к счастью, не было. Но большое здание в станице слишком приметно, и было ясно, что фашистские летчики не оставят его в покое.
28 июля с утра госпиталь начал свертываться. Нас погрузили в машины и повезли в город Минеральные Воды. Подальше от фронта, подальше от беды.
В пути, под станцией Ярославской, нашу автоколонну воздушные гитлеровские разбойники бомбят и обстреливают. Чувство такое, что за нами, за госпиталем, они специально охотятся.
Я ходячий, в выздоравливающей команде. Решаю выписаться из госпиталя и пристать к какой-нибудь воинской части. Если госпитальное начальство будет возражать, то сбегу. А почему оно должно возражать, рассуждаю сам с собой, баба с воза — кобыле легче. Рана моя затянулась, хотя боль в левой ноге все еще сильная. Но ходить, пусть с палкой-подпоркой, я могу. Могу держать оружие в руках и могу сражаться.
Но начальство решительно воспротивилось. И тогда я, пользуясь суматохой после бомбежки, тихонько сматываюсь. В станицу Ярославскую. Через станицу как раз проходит какая-то часть. Разыскиваю штаб и узнаю: 25-й казачий кавалерийский полк 15-й Донской казачьей кавалерийской дивизии.
Первая встреча в штабе — с комиссаром полка, батальонным комиссаром Михаилом Федоровичем Ниделевичем. Он смотрит мой партийный билет и командирское удостоверение.
— Справки о выписке из госпиталя нет? — резко спрашивает комиссар.
— Нет.
— Сбежал?
— Сбежал.
Ниделевич строго смотрит мне в глаза, потом, хлестнув плеткой по голенищу сапога, бросает:
— Стало быть, так… Сойдет!
И дает распоряжение штабникам о зачислении меня в полк.
Меня беспокоит мысль: в кавалерии придется воевать, а я ведь даже не знаю, с какой стороны подходить к лошади. Но выбора у меня уже нет: госпитальная колонна ушла, и мои «мосты сожжены».
На первом большом привале, перед станцией Ладожской, меня вызывает к себе начальник штаба полка капитан Поддубный. Он среднего роста, чисто выбритый, с вьющимся светлым чубом, выпущенным из-под кокетливо сдвинутой на правый висок фуражки. Лицо открытое, красивое. Одет в чистую гимнастерку со свежим подворотничком. Тонкая талия туго перетянута ремнем. Хромовые сапоги со шпорами начищены до блеска. Франт, да и только! Я несколько удивлен: как в многодневном походе можно сохранять такой щегольской вид?
Разговор со мной начальник штаба начинает неторопливо и ведет его, словно со старым другом. Это сразу настраивает на непринужденность, откровенность и доверительность. Рассказываю, где родился-крестился, где, в какой части и сколько времени воевал, когда и при каких обстоятельствах был ранен. Склонив чуть голову, капитан слушает, изредка кивает, встряхивая вьющимся чубом. Узнав, что я был штабным работником и знаком с делопроизводством, предлагает занять должность помощника начальника штаба полка по шифровальной службе.
— Понимаешь, тебя к нам сам бог послал, — улыбается капитан.
— Ну, если бог, — принимаю шутку начальника штаба, — то как не согласиться. Тем более, дело знакомое.
— А на коне умеешь ездить? — все с той же улыбкой спрашивает капитан, сам внимательно и не без лукавства смотрит мне в глаза.
— Приходилось в детстве, — неопределенно отвечаю я, а сам думаю: «Приходилось-то приходилось, а вот в седле ни разу не сидел. В нашей деревне Печенкино, что на Кировщине, крестьяне коней имели, а седел совсем не знали. Наверное, необходимости в них не было. Ну да ладно, научусь как-нибудь».
— Быть тебе казаком, — почему-то смеется капитан и тут же одному из штабных командиров приказывает подыскать мне коня с седлом и подобрать расторопного ординарца.
До того как попасть в кавалерийский казачий полк, воевать мне пришлось на Крымском фронте, и очень недолго — всего две недели. Но за эти фронтовые две недели я узнал всю тяжесть войны.
Наш 151-й укрепрайон (УР) формировался и готовился к боям в небольшом уральском городке. Я, тогда лейтенант, был назначен на должность начальника штаба 343-го ОПАБ (отдельного пулеметно-артиллерийского батальона). Стояли лютые морозы первой военной зимы. Бушевали вьюги. Городок не мог, не в силах был предоставить УРу каких-либо помещений — он под завязку был забит эвакуированными. Место нам отвели в пригородном лесу. Обживая его, мы строили шалаши, ставили палатки, копали землянки. И усиленно, днем и ночью, учились воевать.
Наш УР формировался из уральцев и сибиряков.
Уральцы и сибиряки! Уже только одно это как бы олицетворяет человеческую твердость, закалку, выносливость, мужество. Но было еще одно замечательное качество у наших воинов: высокая сознательность, беззаветная преданность партии, Родине, народу. Восемьдесят процентов личного состава батальонов составляли коммунисты и комсомольцы.
2 апреля 1942 года всем УРом мы погрузились в вагоны и двинулись на запад. В пути мы гадали об одном: куда нас кинут, на какое направление, на какой участок? Огромный фронт гремел от Баренцева до Черного моря.
Кинули нас на юг. В двадцатых-числах апреля мы были в Тамани, на берегу Керченского пролива. Память подсказывала: «Тамань — самый скверный городишко из всех приморских городов России». Но мы «скверного городишка» не увидели. Ночью приехали, ночью разгрузились, ночью зарылись в землю на берегу.
Вечером следующего дня получили первую боевую задачу: всем трем ОПАБам, входящим в состав 151-го УРа, приготовиться к переправе через пролив, после переправы сосредоточиться в селах Чалтырь, Марфовке, Камыш-Буруне, чтобы потом скрытно занять на Ак-Манайском перешейке укрепполосу — доты, дзоты, траншеи, открытые огневые позиции — и намертво стать в оборону.
Переправа! Я очень ее боялся. Плавать я совсем не умел, не научился в детстве. В родном селе Печенкино нет ни ладного озера, ни сколько-нибудь мало-мальской реки, а есть речушка с милым названием Шеньга. Речушечка эта такая, что куры ее перебродят, не замочив брюха. В жаркое время она совсем пересыхает. А тут морской пролив. Случись что — пойдешь на дно колуном.
Немецкая авиация, хотя и с больших высот, но постоянно бомбила город Керчь, пролив, Тамань. В Тамани мы хорошо укрылись. В светлое время на поверхности земли не показывались. Всякие передвижения были строжайше запрещены. Но удастся ли так же скрытно от противника переехать пролив? В случае обнаружения немцы могут крепко выкупать нас, а то и за милую душу отправить на корм рыбам, что со многими случалось до нас. Погибать же, не вступив даже в бой, ой как не хотелось!
Нам повезло. Переправились мы благополучно. За две ночи весь 151-й УР был на Керченском полуострове. Наш 343-й ОПАБ расположился в селе Чалтырь.
Примерно через полчаса, после того как я со штабом явился в Чалтырь, мне доложили, что в погребе одного дома обнаружен пучок разноцветных проводов. Вывод из погреба не оборван, а тщательно зарыт в землю и уходит куда-то вдоль улицы. Доклад сержанта-связиста встревожил и насторожил меня. Подозрительный провод! Я вызвал начальника связи батальона и приказал подключиться к тому пучку. Подозрение мое подтвердилось: по проводу велся разговор на немецком языке.
Не медля ни минуты, я доложил об этом начальнику штаба УРа капитану Монастырскому, а тот — в штаб Крымского фронта. Оттуда последовала команда: начальнику штаба УРа и мне явиться во фронтовое управление.
Нас встретил дежурный по штабу, подполковник. Проверив документы, коротко бросил:
— Вас примет сам Мехлис!
Слово «сам» подполковник подчеркнул интонацией голоса.
Мехлис — это армейский комиссар первого ранга, начальник Главного политического управления Красной Армии, заместитель наркома обороны, представитель Ставки Верховного Главнокомандования на Крымском фронте. Ого!
Признаюсь, мы — говорю о себе и Монастырском — изрядно перетрухнули. Начальник штаба УРа еще по дороге в штаб дважды меня спрашивал: «Там ничего не напутали твои охламоны-связисты? — и предупредил: — Ну, смотри, Поникаровский! В случае чего — головы тебе не сносить». Я и сам понимал: за дезинформацию на войне в самом прямом смысле можно лишиться головы. Только я был уверен в своих «охламонах».
Дежурный по штабу провел нас в приемную Льва Захаровича Мехлиса. Здесь в напряженном ожидании сидели несколько генералов и полковников. Тишина — слышишь пролетающую муху.
Мы сидели в приемной четыре часа. Адъютант армейского комиссара одного за другим приглашал в кабинет ожидающих.
Услышав свою фамилию, вызываемый военный испуганно вскакивал, одергивал китель и скрывался за дверью. Все вызванные на прием к начальству военные — солидные, далеко не молодые — сейчас, здесь, напоминали провинившихся школьников, вызванных к директору школы. Из кабинета Мехлиса все военачальники выскакивали раскрасневшимися, как из жаркой бани. Наблюдая такую непривычную обстановку, прямо скажу, мне и капитану Монастырскому было не по себе. Но раз мы здесь, то надо нести свой крест и терпеливо ждать вызова.
Подошла, наконец, и наша очередь. Ступили в кабинет, застыли на мягком ковре, как положено, представились. Армейский комиссар нахмурился, пронзительным взглядом просверлил нас, резко бросил:
— Ну, докладывайте, каких шпионов вы там нашли?
С дрожью в голосе я доложил о немецком проводе.
— Вражеская связь действующая! — заключил я.
Мехлис нажал кнопку звонка. В дверях появился адъютант.
— Начальника связи и особиста ко мне.
Мы предполагали, что заместитель наркома, начальник Главного политуправления РККА и представитель Ставки поинтересуется нашим УРом, спросит о дороге до Тамани, о переправе, о боеготовности части. Ни о чем не спрашивал нас армейский комиссар первого ранга. Он стоял за столом, все более хмурился и молчал. По стойке «смирно» стояли и мы, не решаясь вылезать с докладом о своем УРе. Минут через пять в кабинет вошли два полковника. Доложились. Не глядя на них, армейский комиссар распорядился:
— Поезжайте вот с этими, — кивнул на нас, — оба. Зачем — в дороге выясните. Завтра в двенадцать ноль-ноль доложите мне о принятых мерах. Все, свободны!
Мы, как и те, кто был до нас, из кабинета представителя Ставки вылетели пулей. И только в машине облегченно вздохнули и утерли со лбов пот. Я, кажется, даже перекрестился. Слава богу, пронесло!
Начальник связи фронта и начальник особого отдела — НКВД фронта — сразу же после прибытия в Чалтырь убедились в достоверности нашего доклада. Связь была вражеская, шпионская. Тотчас же они вызвали из фронтового управления связистов и контрразведчиков. Связисты подключились к немецкому проводу и потянули линию к штабу фронта, а контрразведчики во главе с особистом пошли по немецкой линии (ее след был заметен) к городу Керчи.
В ночь с 30 апреля на 1 мая, тщательно соблюдая правила маскировки, походным порядком батальоны пришли в полосу укреплений и заняли свои участки. Тяжелое вооружение: пушки, минометы, пулеметы, а также боеприпасы — в эту же ночь доставили машинами, выделенными нам тылом фронта. Со скрытностью до сих пор нам везло.
Теперь надо было освоиться и обжиться в своем доме. Времени отпускалось немного. По разведданным, с которыми нас познакомило командование УРа, противник готовится к наступлению и начнет его примерно 12 мая.
С утра 1 мая работники штаба нашего 343-го батальона занялись проверкой связи с огневыми точками, а гарнизоны дотов и дзотов устанавливали пушки и пулеметы, уточняли секторы наблюдения и обстрела. Командир батальона капитан Михайлов и я отправились на командный пункт стрелкового полка, занимавшего предполье перед огневым рубежом ОПАБа, чтобы представиться командованию, договориться о связи и взаимодействии в бою, получить дополнительные сведения о противнике.
В лабиринте траншей и окопов мы с большим трудом отыскали КП. Нашим соратником оказалась Азербайджанская стрелковая дивизия, прибывшая сюда месяц назад. Бойцы этой дивизии помогали населению достраивать объекты УРа.
Дивизия была необстрелянная, командиры и бойцы в боях еще не участвовали. Сведения о противнике у наших соседей были недельной давности. Узнали мы, что сейчас противник ведет себя тихо, его почти не видно и не слышно. Правда, когда помогали достраивать огневые точки УРа, то немцы изредка постреливали из пушек. «Вон с той горы, из леса». Да только стреляли никудышно. Ни один снаряд не попал ни в дот, ни в дзот, ни в КП. «То недолеты, то перелеты. Мазилы!»
Вот это-то последнее нас с Михайловым насторожило и очень расстроило. «То недолеты, то перелеты»?! Да они же пристрелку вели, в вилку брали! Ну и ну! «Мазилы» эти еще покажут себя, видимо, мы узнаем от них, где раки зимуют. Покажут еще и потому, что сами доты и дзоты буграми торчат на местности и что бойницы-амбразуры в этих буграх как нарочно выложены из белого туфа.
— Руки бы отсохли у тех, кто строил, особенно у тех, кто руководил сооружением таких огневых точек, — негодовали мы.
Выяснилось, что строители УРа сильно торопились. К тому же у них не хватало строительных материалов. Вот они и использовали для ускорения работ то, что находили под рукой.
Нарастала тревога: не сражаться с нами будут немцы, а выковыривать нас из земли, расстреливать. Вся наша прежняя скрытность, которой в душе гордились, здесь ничего не стоила. Мы были открыты, открыта вся огневая система УРа. Образно говоря, заняв УР, мы уселись на мушку вражеского оружия. Врагу остается только нажать на спусковой крючок. Надо было срочно что-то предпринимать. Но что?
Расстроенные, мы собрались уходить. Однако любезные хозяева преградили нам дорогу.
— Э, нэт, так нэ пойдет! Будем обидеться!
Наши друзья-соседи азербайджанцы в этот первомайский день ждали появления приехавших к ним земляков — делегацию из Баку. Боевых своих товарищей обижать нельзя, и мы вынуждены были принять их приглашение. А их гости не заставили нас ждать. Через несколько минут в ходах сообщения послышались громкие и веселые голоса. Делегация оказалась людной. В ней были представители партийных и советских органов, рабочие, нефтяники, рыбаки Каспия, виноградари и чаеводы. Каждый из гостей что-то нес. У одних в руках мешки, у других — ящички или бочонки, у третьих — курдючки или кульки, жбаны, да и просто бутылки.
Встреча земляков была радостной и шумной. А застолье, организованное здесь же на КП дивизии и в прилегающих к нему траншеях, было еще шумнее. Заздравные тосты не смолкали. Пили, забыв все, даже и то, что рядом, под самым носом, стоит враг и весь этот шум ему, наверное, слышен.
Я и комбат Михайлов, опрокинув по одному бокалу-кружке редкого по вкусу вина, поспешили к себе. Нам было не до пира.
Назавтра, когда была налажена телефонная связь с соседями-стрелками, я позвонил на их КП и попросил к телефону кого-либо из командования. Мне ответили, что все командиры сейчас находятся в подразделениях. Скорее всего, все они продолжали праздновать. С КП нашего ОПАБа это было видно и без бинокля — как наши соседи большой группой повылазили из ходов сообщения и под звуки рожков и дудок, вперемешку с гостями, лихо отплясывали на полянке.
Болью сжималось сердце. Ведь противнику достаточно было сделать только один залп батареи пушек или минометов, и праздник, встреча с земляками, обагрится кровью. К их счастью, этого не произошло.
Немцы, видимо, тоже с удовольствием наблюдали этот «спектакль». И, вероятно, думали: «…а расправиться с вами мы еще успеем».
С наступлением темноты гости из Баку покинули своих земляков.
Время торопило нас. До начала предполагаемого немецкого наступления оставалось все меньше дней, а сделать надо было многое. Мы совершенствовали огневые точки и, насколько возможно, маскировали их. Замазывали грязью «белые окошечки», убирали с них «красоту». Усиливали телефонную связь. Углубляли траншеи и копали дополнительные щели. Снова и снова уточняли секторы наблюдения и обстрела. Проверяли оружие и готовили боеприпасы.
Подготовку УРа мы планировали завершить к двенадцатому — штаб фронта по-прежнему ориентировал нас на эту дату. Но противник не стал ждать двенадцатого. Может, наша фронтовая разведка прошляпила или была введена в заблуждение, обманута? Как бы то ни было, удар немцев для нас был неожиданным. Его пушки загремели на рассвете восьмого мая.
Вздрогнула и качнулась земля. Воздух разорвался и заполнился неимоверным грохотом. Комбат Михайлов, комиссар Кондратьев и я — мы жили на командном пункте — вскочили как оглашенные. Наступление или короткий артиллерийский налет? Но гадать не приходилось. Надо было организовать ответный огонь. Надо было давить вражеские батареи. Но давили они нас. С самых первых минут боя на приборной доске стали загораться красные сигнальные лампочки. Нам эти лампочки говорили о многом: о выходе из строя огневых точек. Особенно неладная обстановка складывалась на флангах. Принимаемые мною доклады из действующих дотов и дзотов не радовали: огонь немецкой артиллерии очень точен. Вот они, «недолеты-перелеты». Не вслепую били немцы, а по хорошо им известным, нанесенным на планшеты, пристрелянным целям.
Иметь полную ясность в обстановке, предпринять что-то, помочь молодым командирам в налаживании ответного огня, наконец, видом своим, спокойствием, словом подбодрить бойцов, да и командиров тоже — бой-то для всех был первым! — можно было только на месте. И командир батальона принимает решение: ему идти на правый фланг, комиссару — на левый, мне оставаться на КП.
Комбат и комиссар ушли.
Артиллерийская канонада гремела до 7.30 — два с половиной часа. В ходе нее я с тревогой и горечью поглядывал на приборную доску. Красные сигналы на ней прибавлялись и прибавлялись. Один за другим прекращали свое существование наши доты и дзоты, гибли артиллерийские и минометные батареи, стоящие на открытых огневых позициях. В душу заползала недобрая мысль: выстоит ли, выдержит ли наш УР?
В самом конце артподготовки, словно в завершение ее, двумя тяжелыми снарядами был разбит наш КП. Из строя вышли узел связи и пост наблюдения. Убиты два моих помощника, три связиста, два наблюдателя. Пять бойцов ранено. Невредимыми остались пятеро: я, врач, один наблюдатель, два связиста. Потери не только невосполнимые — страшные. Батальон остался без связи со штабом УРа, с предпольем, с соседними батальонами, со своими огневыми точками. Радио для дубляжа и на случай выхода из строя проводной связи у нас не было. А вот о связи «живой», через посыльных, заранее мы как-то не подумали. И в этом, видимо, была моя ошибка. Начальник штаба обязан был предусмотреть! Не предусмотрел. Не догадался. Тут сказалась, как сейчас думаю, моя неопытность. Призван-то я был из запаса. К тому же почти сразу оказался на таком высоком посту. И никто не подсказал. Но все это — слабое утешение.
Ошибка печальная. Исправить же ее я уже не мог: в моем распоряжении не осталось людей.
Артиллерийский обстрел оборвался внезапно. Наступила звенящая тишина. Перепаханная снарядами и тяжелыми минами земля дымилась. Потихоньку оседала поднятая к небу пыль. Из ближайших дотов и дзотов начинали появляться бойцы. Теперь надо организовывать разборку завалов, извлечь из-под обломков убитых, оказать помощь раненым, наладить хоть какую-то связь и подготовить донесение в штаб УРа об обстановке. Но ничего не удается сделать. Над полем катится возглас:
— Воз-дух!
Час от часу не легче.
Со стороны Черного моря, со стороны города Феодосии на нас идут фашистские бомбардировщики. Сколько их — кто сосчитает? Много, очень много. Армада. С тревогой я шарю глазами по небу, ищу свои самолеты, которые должны бы встретить эту армаду. Но их нет, нет ни одного краснозвездного истребителя во всем большом небе. Противовоздушные средства нашего батальона маломощные. Всего лишь четыре крупнокалиберных пулемета ДШК. Много ли они сделают? Да и живы ли?
Немцы разворачиваются в боевой порядок, группами становятся в круг, начинают крутить «карусель», сыпать бомбами, обстреливать из пушек и пулеметов. Одна группа отбомбится, ее сменяет другая, третья. Земля становится на дыбы. В полосе наших укреплений и в предполье — ад кромешный.
Отбомбив нас с юга, немцы заходят с севера. А потом утюжат как бы по диагонали. Наши зенитные пулеметы давно молчат. Разбиты, покорежены. Пулеметные расчеты погибли. И по-прежнему в небе нет ни одного нашего истребителя.
Немцы ходят по нашим головам два часа подряд…
Я, начальник штаба, теперь не знаю, остались ли в живых хоть один дот или дзот, хоть одна артиллерийская или минометная батарея. И никто не знает. Не видно никакого движения и в нашем предполье. Вот она, расплата за беспечность!
Я не отлучаюсь от разбитого КП. Врач ушел в ближайший дот. Со мною три бойца: два связиста и наблюдатель. Они сидят возле меня. В их глазах я читаю молчаливый вопрос: «Что будем делать дальше?» Я и сам думаю об этом. Поглядываю в бинокль на правый и левый фланги, на ходы сообщения и жду прихода командира батальона и комиссара. Только вместе мы можем решить, что делать. Я еще не знаю, что комиссар погиб под бомбежкой, командир батальона погибнет через полчаса под танком. Эту тяжелую весть мне принесут позднее их ординарцы.
Так что же делать? Горькая мысль толкнулась и кольнула в сердце: «Решение принимай сам, если… если ты еще начальник штаба». Пытаюсь усмехнуться, но усмешка получается кривая. «Кто ты теперь: командир без войск или рядовой без командира?»
Издали нарастает моторный грохот и лязг гусениц. Бойцам жестко говорю:
— Готовьте гранаты!
…Я сижу на берегу Керченского пролива в двух десятках шагов от кромки воды. Справа от меня поселок Еникале и пристань. Над проливом снуют «мессеры». У меня страшно болит левая нога. Почти до самой коленки она вздулась и похожа на толстое березовое полено. Ступня, раздавленная гусеницей танка, полыхает огнем. Чтобы успокоить боль, я засыпаю ступню мокрым и холодным песком. Сам думаю о случившемся. Час за часом пытаюсь восстановить события вчерашнего дня и минувшей ночи.
Вражеские танки, замеченные нами, появились из-за левой окраины поселка Долгая Пристань сразу после бомбежки. Они шли колонной. Боец-наблюдатель доложил: танков не менее полусотни. Перед предпольем они замедлили ход и развернулись по фронту. Потом, стреляя из пушек и пулеметов, рванулись в нашу сторону. В полосе предполья сколько-нибудь заметного сопротивления не встретили. Но на какое-то время задержались. Кружили, стреляли, утюжили стрелковые ячейки и окопы, по-видимому, добивали оставшихся еще в живых бойцов.
Начали оживать некоторые наши огневые точки. Двумя орудиями стеганула батарея, стоящая на открытой позиции недалеко от КП. Батареей командует решительный и смелый старший лейтенант Герасименко. Человек этот до самозабвения влюблен в артиллерию и своих пушкарей. Ростом старший лейтенант — богатырь. От многих других командиров батарей Герасименко отличала какая-то бесшабашная, неуемная веселость. Где он — там байки, шутки, смех. В свободные часы Герасименко любил забредать в штаб, просто так, на огонек. Смотришь — он уже в окружении бойцов и командиров. Прислушаешься — травит баланду, вроде того, что убить его на войне никак не могут, потому что он заговорен бабкой, а заговор бабки сильнее всякой брони и даже нашего УРа. При рассказе конопатое лицо Герасименко, в детстве крепко изрытое оспой, как бы озарялось внутренним светом и становилось красивым. Неистощимый на выдумки и веселье, старший лейтенант иногда забывался. Спохватившись, говорил:
— Ну ладно, ребята, делу — время, потехе — час. Наш потешный час кончился.
Бойцы батареи любили своего командира и готовы были идти за ним в огонь и в воду. Это его пулеметчик, фамилию которого я запамятовал, обороняя батарею и фланг нашего участка от высадившихся десантников морской пехоты противника, выпустил 30 пулеметных дисков и отправил на тот свет на воде и на берегу более сотни гитлеровцев. О героизме пулеметчика мне рассказал ординарец комиссара батальона Кондратьева — он был очевидцем того боя.
Орудийные расчеты били точно. Выстрел — танк горит. Выстрел — еще танк горит или ползает, как кружалая овца, по собственному следу с перебитой гусеницей. Почти с каждым выстрелом в небо взвивался султан черного дыма. Молодцы, батарейцы!
Но в азарте боя ни старший лейтенант, ни бойцы орудийных расчетов не заметили, как к батарее почти вплотную с тыла подкрались три немецких танка. Когда увидели — было поздно. Танки плеснули огнем. Пушки были разбиты первыми же вражескими снарядами, а израненные бойцы погибли под гусеницами. Под танком погиб и командир батареи старший лейтенант Герасименко.
Два фашистских танка внезапно выскочили к нашему КП и ударили по смотровым окнам. Затем, пройдя по верху КП, обрушили его, заживо похоронив под глыбами железобетона всех раненых, которые находились там.
Гитлеровцы заметили меня с тремя бойцами и хлестнули из пулеметов. Пули просвистели высоко над нами.
«Мертвое» пространство уберегло нас. Тогда один танк развернулся, прибавил газу и попер на нас. Мои ребята сыпанули в ход сообщения. А я замешкался. И чтобы не попасть под гусеницу, как-то изловчился и нырнул под танковое брюхо. Меня обдало бензиновой вонью и жаром перегретого железа.
В руках у меня по гранате-эргэдэшке. Но что с ними делать под этой тяжелой железной «крышей»? Танк тем временем тормознул и, двигая одной гусеницей, стал поворачиваться на месте. А я, работая локтями, коленками, всем туловищем, извивался, как змей. Не извивайся — разотрет в порошок, оставит мокрое место.
Но вот танк газанул и съехал с меня. Я приподнялся и кинул одну за другой гранаты. Хлопки эргэдэшек оказались комариными укусами. Танк устремился вперед.
Я оглянулся назад, и — о ужас! На меня пер второй танк. «Нырять» под него мне больше уже не хотелось. Спасибо, испытал судьбу. Вскочил, чтобы прыгнуть в ход сообщения, но тут же упал: левую ногу пронизала дьявольская боль. Вгорячах, под танком, я не почувствовал ее, но сейчас она свалила меня. Все-таки тот танк своей железной лапой наступил на мою левую ногу. А этот уже совсем близко. Стремительным рывком, если можно назвать стремительным рывок у пластуна, я добрался до хода сообщения и мешком свалился туда. От боли в ноге у меня померк свет в глазах и померкло сознание. Я не видел, скорей только чувствовал, как надо мной лязгают гусеницы, как меня засыпает обрушенная земля.
…Не раз мне приходилось читать, где человека описывают в состоянии прострации, когда над ним нависла смертельная опасность. Якобы он в этот момент вспоминает дом, родных и близких, мать, отца и мысленно с ними прощается. Я не верю этому.
В минуту смертельной опасности не до воспоминаний и прощальных поклонов. Человек в такой момент, если он не потерял соображения от страха, действует. Он борется за свою жизнь, за свое спасение.
Когда я вьюном вертелся под брюхом танка, то думал лишь о том, как бы не угодить под гусеницы, как бы выкрутиться. А может, и такой мысли не было. Все делалось подсознательно и инстинктивно ради своей защиты.
Но как же тогда с возгласом-вскриком гибнущего человека, произносящего тоже инстинктивно — ма-а-ма!! Слышал такой вскрик и я, и чаще всего от молодых бойцов. Думаю, что этот вскрик бездумный, автоматический, оставшийся в памяти с детства, когда единственным надежным защитником была его мать.
Стояла глухая тишина. Ни воя моторов, ни лязга гусениц, ни грохота разрывов, ни человеческих голосов. Где я и что со мною?
Все как в дурном тягучем сне.
Потихоньку прихожу в себя, отряхиваюсь, сгребаю с себя глину и песок. Смотрю на ногу. Из порванного сапога сочится кровь. Ступня горит. Чувство горше некуда: я беспомощен. Но надо что-то делать, как-то действовать.
Действую. Отстегиваю от рукоятки нагана шнур. Один конец его просовываю под коленкой и потихоньку подтягиваю ногу. Перочинным ножом сверху вниз разрезаю голенище сапога, освобождаю стопу. Смотреть жутко: стопа опухла и покрылась кровяной коркой. Долго вожусь с санпакетом, долго, с передышками, перевязываю. На этом силы мои кончаются. Кружится голова. Во всем теле слабость от потери крови. Откидываюсь к стенке и… засыпаю.
Просыпаюсь от боли. Она током прошила и ногу, и сердце, и мозг. Меня ворочают какие-то люди. Не фашисты ли? Тянусь к нагану. Но слышу русскую речь. Открываю глаза: свои! Бойцы моего батальона и те оставшиеся бойцы, обслуживающие КП, с ними и ординарцы комбата и комиссара.
— Зачем же вы, братцы, как чурку ворочаете меня?
— Хотели убедиться, жив ли.
— УР — как? — тихо спрашиваю я.
— УРа нет. Его сровняли с землей. Надо уходить.
— Но приказа на отход нет.
— Его не будет. Кроме вас, некому приказ отдавать. Теперь мы под вашей командой. Ведите!
— Куда?
— Одна дорога — к проливу, к Керчи.
— Как же я поведу? — Я горестно качаю головой и гляжу на ребят: на одного, на другого, третьего. Всего их с десяток — все с автоматами, с гранатами. Говорю: — Командование группой возлагаю на сержанта Крутовертова.
Сержант Крутовертов — смышленый, толковый парень. Мое приказание-просьбу он принимает как должное и не медлит. Тут же приказывает двум бойцам подхватить меня на руки. И не успеваю я опомниться, как оказываюсь на плечах бойцов.
Двигались медленно. Я понимал: сдерживаю всю группу, являюсь для бойцов обременительной ношей. Но если бойцы не оставили меня там, в траншее, то не оставят и здесь, даже если придется вступить в бой. Наша армия воспитана на святом законе, живущем еще с давних суворовских времен: «Сам погибай, а товарища выручай». Командира — тем паче.
Нам повезло — группу нагнала грузовая машина. Остановили ее, устроились в кузове и скоро были возле Марфовки. За село шел жаркий бой. По нему били немецкие танки, его бомбила авиация. В селе полыхали пожары. Угодить из огня да в полымя — мало приятного.
— Попытаемся объехать справа, по берегу моря, — решает рассудительный сержант Крутовертов, — возможно, проскочим.
Шофер послушно сворачивает на малонаезженную дорогу. Мы «проскакиваем» и оказываемся в расположении тылов кавалерийского корпуса. Корпус только сегодня переправился через пролив и сразу же попал под удары немецкой авиации. Дивизии, полки, эскадроны, тылы — все здесь перепуталось, перемешалось.
Гитлеровские летчики гоняются за людьми, лошадьми, машинами и расстреливают, расстреливают. Упиваются смертью, захлебываются чужой кровью. Вот когда ко мне приходит злость и ненависть. «Ну, погодите, сволочи, придет и наш час!» Я теперь знаю: ненависть к врагу не отпустит меня до конца войны.
А пока… На нашу машину налетает «мессер» и лупит длинной беспощадной очередью. Машина загорается. Мы горохом сыплемся из кузова и укрываемся в придорожной канаве. Потом в неглубокой ямке хороним безвестного шофера. Вот и еще одна мать где-то в глубине России или Сибири получит бумагу с казенным штампом и казенными словами: «Пропал без вести».
Наступает ночь. От села Марфовки до рабочего поселка Еникале, в обход Керчи, я снова еду на плечах моих товарищей.
Вот мы уже на «Турецком валу», горе Митридат, возвышающейся над городом Керчь. Этот вал и гора служили в далеком прошлом неприступной обороной города с моря и из степей полуострова. Сейчас здесь пусто, ни одного окопа, ни одного солдата. Поднимаемся на вершину горы. Отсюда виден как на ладони весь пролив, соединяющий Черное и Азовское моря, а за проливом и таманский берег до Темрюка и Анапы, а на запад — весь Керченский полуостров до Ак-Манайских высот. Видны и все селения полуострова. Сейчас они горят и зарево их пожаров окрашивает крымское небо. Трудно переоценить это место для долговременной обороны полуострова и города Керчи. Но увы, для этого ничего здесь не сделано. Город Керчь тоже горит, немцы его методично бомбят, терзают.
Перед рассветом выходим к поселку Еникале, на берег Керченского пролива. Отходящие войска разбитого Крымского фронта здесь переправляются на косу Чушку, оттуда идут на Темрюк. К Еникале выходят и немцы. Кажется, от них нигде нет спасения…
По коже пробегает дрожь и сейчас, когда ненароком вдруг вспомнятся Еникале и переправа через пролив. Немцы бомбят поселок. Их самолеты днем и ночью висят над проливом. Из степи давят автоматчики.
По проливу туда и сюда снуют катера. Еникале — коса Чушка, Чушка — Еникале. В паузах, когда у причала нет катеров, кто-нибудь из отважных офицеров поднимается и громко объявляет:
— Товарищи! Давайте отгоним фрицев!
На зов откликаются сотни воинов. Они тут же стремительно карабкаются в гору, бесстрашно атакуют и отгоняют противника на два-три километра в степь, потом возвращаются к пристани. Немцы тоже возвращаются, но уже осторожнее — спесь на какое-то время у них сбита.
В одну из таких операций уходят и мои ребята во главе с сержантом Крутовертовым.
По берегу, по проливу, по поселку гуляет смерть. Для «косой» здесь раздолье. Весь берег усыпан трупами. Из пяти работающих на переправе катеров к исходу вторых суток остается два…
Я сижу и поглядываю на причал. Войск здесь сбилось много. Дойдет ли до меня очередь? Передо мной стоит грузовик. Около машины безотлучно находится ее водитель. Он тоже поглядывает на причал. Но у него, пожалуй, нет никакой надежды, что машину погрузят на катер. До машины ли, когда надо спасать людей? Шофер мог бы бросить ее где-то в степи, как бросали многие другие. Но, видно, не мог. Жалко. Может, он вместе с машиной был мобилизован в армию из какого-то колхоза. Что он потом скажет своим односельчанам, когда вернется домой?
Шофер задумчиво ходит вокруг грузовика, насвистывая мотив старинной сибирской песни «Славное море — священный Байкал». Вот он носком сапога стучит по скатам, вот осматривает радиатор, вот гладит капот, как крестьяне гладят холку коню. Потом, остолбенев, долго смотрит на пролив. С его языка срывается уже не свист, а сама песня: «Славное море — священный Байкал, славный корабль — омулевая бочка…» Фразу об омулевой бочке он повторяет несколько раз. И вдруг, словно о чем-то догадавшись, решительно подходит к кабине, рвет дверцу на себя и оттуда, из кабины, выкидывает спинку и сиденье. Достает домкрат, кривой гаечный ключ, монтировку, насос.
Мне интересно наблюдать за шофером. Я пытаюсь понять его поступки и действия. Он же, подмигнув мне, начинает снимать задние колеса. Откидывает одно, принимается за другое. Вывертывает ниппеля. С шипеньем и свистом из баллонов выходит воздух. Шофер усердно действует монтировкой. Вытащив камеры, накачивает одну из них. До меня вдруг доходит весь смысл работы шофера.
— Друг, — окликаю я, — уж не персональный ли катер себе готовишь?
— Так точно! — весело отвечает шофер. — Если при крайней нужде какая-то омулевая бочка может стать кораблем, то почему камера не может стать катером?
Одна камера накачана. Шофер принимается за другую. «Видно, запаску готовит. Предусмотрительный парень». Но шофер отрывается от насоса и смотрит на меня.
— Слушай, батя… Один персональный катер могу уступить тебе. Двинешь на этом катере… к самой едрене матери, — шофер скалит зубы. — До Чушки доберешься. Лично я рассчитываю добраться.
Я боюсь воды. Но предложение шофера настолько заманчивое, что у меня вдруг появляется желание двинуться на «катере», пусть даже и к «едрене матери». С отчаянной лихостью я говорю:
— Качай. Согласен!
Не проходит и получаса, как «катера» наши готовы. Шофер помогает мне добраться до воды. Раздеваемся, разуваемся. Шофер надевает на себя баллон. Некоторое время смотрит на пролив, на низкую косу Чушку и со словами: «Эй, баргузин, пошевеливай вал» — кидается в воду.
Я медлю. Потом из кармана гимнастерки перекладываю в фуражку партийный билет, другие документы. Фуражку нахлобучиваю на голову, ремешок с нее опускаю под подбородок. В карман брюк — их я оставил на себе — перекладываю печать несуществующего 343-го ОПАБа. Наган в кобуре вешаю на ремешке через плечо. Теперь я готов в путь. И тут как прострел: а что, если мой катер-поплавок пробьют пулей? По телу пробегают мурашки. Плыть, не плыть? А, будь что будет. Двум смертям не бывать, а одной не миновать. Я залезаю в поплавок и отталкиваюсь от берега.
Плыву медленно, с передышками, устают руки. Где-то на середине пролива ко мне просится «пассажир».
— Выдыхаюсь, братец. Дай немножко отдохнуть.
Он руками держится за поплавок. Я работаю руками. Потом парень начинает работать ногами. Скорость нашего движения заметно прибавляется.
— Ты уж держись до конца. Смотришь, и доедем.
Пока мы плыли, трижды на бреющем пролетал «мессер». Я опасливо косился: саданет или не саданет по поплавку? Не саданул. Бил, гад, по катерам, как бочки сельдью, набитым людьми. Часа через полтора-два мы причалили к берегу на косе Чушке. Надо же! Я верил и не верил такой удаче. Но ведь вот она, милая Чушка. Ох, как она хороша!
Не верится, что и мне удалось одолеть это водное пространство шириною более 4 километров.
«Пассажир» помог мне выйти из воды. Тут мы с ним и расстались. Я, намочив раненую ногу соленой водой, растравил ее и почувствовал себя совсем худо. Решил дождаться какого-нибудь транспорта. И — опять удача! Подошла машина. Может, даже мой «пассажир» позаботился обо мне. Я до слез растрогался: сколько же хороших людей в нашей армии, в нашем государстве.
Через полчаса я был в Темрюке, в комендатуре. Здесь, на медпункте, промыли мне ногу, перевязали и уложили в постель — спи! Целые сутки я беспробудно спал.
Отоспался я знатно. Любой солдат мечтает о трехстах минутах, чтобы подавить ушко. А тут целых 1440 минут, да не на сырой земле, а на кровати и в чистой и мягкой постели. Отоспался за все прошлое и, кажется, кусочек от будущего отхватил.
Теперь надо доложиться коменданту. Только вот мой наряд не очень бравый. Натянул штаны, надел фуражку — и все. Недостает самой малости: гимнастерки, нательной рубахи, ремня, шинели и сапог. Ну да ладно, хоть стыд прикрыт. Иные совсем голенькими являются. Главное — батальонную печать нигде не посеял и свои документы сберег. Все честь по чести.
С палкой в руках предстаю перед комендантом. Он глядит на меня с усмешкой. Небось думает: «Ничего себе, вояка». Мне обидно, но обиды своей не выказываю. По-всякому люди перебираются через пролив. Кто с полным комфортом, кто умывшись кровью, а кто… Словом — переправа. «Кому память, кому слава, кому темная вода…»
В комендатуре нашлась кое-какая одежонка. Мне выдали солдатскую гимнастерку, сапог на правую ногу, ремень. Теперь, вновь оглядев меня с ног до головы, комендант не усмехался. Вид мой был божеский.
— Можешь топать в свой УР, — сказал он. — Сборный пункт его в третьей школе.
Екнуло у меня сердце от радости: выбрались наши ребята. С помощью палки я поскакал в школу. И тут радость погасла: из 343-го ОПАБа офицеров оказалось не более десятка да десятка два рядовых. Но люди подходили. К концу дня из батальона собралось 93 человека, всего же из УРа — 350. Триста пятьдесят из четырех тысяч!
Ночью у меня поднялась температура, и я оказался в Темрюкском эвакогоспитале. Через пару суток меня перевезли в эвакогоспиталь, что находился в станице Лабинской.
Госпитальные дни — хорошее время и для раздумий. Я мучительно размышлял над последними своими фронтовыми неделями, хотел понять и не находил ответа — почему так быстро и бесславно, считай за одни сутки, погиб наш 161-й УР, состоящий из отборных, мужественных и стойких воинов? Почему вместе с УРом погибла Азербайджанская дивизия? Почему, наконец, стала возможной трагедия всего Крымского фронта?
Ответ на свои недоумения я нашел только через много лет, в вышедшей в свет «Истории Великой Отечественной войны 1941–1945 гг.».