Глава шестая Калиновская неудача
Глава шестая
Калиновская неудача
Наступление наше шло как бы перекатами — от станицы к станице, от хутора к хутору. Мы выталкивали гитлеровцев. Они огрызались и откатывались дальше. Такая тактика не могла устроить командование. От коротких схваток противник ощутимых потерь не нес. В глазах стоял прекрасный пример Сталинграда, в котором со дня на день должны завершиться бои. Почему же не делать маленькие Сталинграды? Врага надо не выталкивать, а уничтожать в котлах, бить его на дорогах.
Мы готовились к такой операции. Суть ее состояла в том, что ускоренным ночным маршем два полка в стороне от главной магистрали делают бросок на 25–30 километров, выходят в тыл противнику и на шоссейной дороге Ставрополь — Краснодар делают засаду, закрывая путь отхода крупной механизированной группе противника. При этом 39-му полку отводится район хутора Буденновского, нашему, 37-му, — Калиновка. Мы как бы создаем второй эшелон.
В ночь с 27 на 28 января в конном строю полки вышли, чтобы к рассвету быть на своих местах. Ночь была темная и морозная. Ветер гнал встречную снежную поземку. Двигались без дорог, по целине. Скоро, однако, повалил снег и разыгралась метель. В снежной круговерти не стало видно ни земли, ни неба. Сплошная кутерьма. От головы колонны передали приказ: предельно уплотниться. Движение замедлилось, а скоро и совсем замерло. Стояли полчаса. По команде «Рысью вперед!» сделали рывок километра на два и снова остановились. Так теперь рывками и передвигались. Рывок — стоянка. Стоянки вызывались ожиданием, когда разведчики, идущие впереди, и проводник нащупают путь для нового рывка.
Во время стоянок казаки покидали седла. Острые снежные иглы кололи лицо, хлестали по глазам. Мороз пробирался под одежду. Торчать на коне было немыслимо. Сползая с седла, укрывались за конями. Многие прижимались к лошадиным крупам, чтобы погреться и, если удастся, покемарить.
Труден был этот марш. От постоянного недосыпания, от усталости дальних переходов все мы валились с ног. И еще этот марш был тревожен. В настроении казаков не ощущалось той обычной боевой приподнятости, какая всегда была перед боем. На этот раз что-то разладилось в нашем гвардейском полку. И с самого начала, как только узнали о предстоящей операции.
Командир полка поставил перед командирами подразделений боевую задачу. А потом вдруг с какой-то виноватостью добавил:
— Пойдете без меня.
— А вы? — сорвался с языка вопрос у кого-то из командиров.
Майору Бобкову нелегко было отвечать на вопрос. Получалось так, что он как бы уклоняется от боевого задания, выполнение которого может потребовать напряжения всех физических и духовных сил, решительности, возможно, самой жизни.
— Мне приказано лечь в госпиталь, — глухо сказал Бобков, — старые раны открылись, и эскулапы… Да что эскулапы — из корпуса приказ.
Болезненная гримаса пробежала по лицу командира полка.
— Кто нас поведет? — голос командира полковой артбатареи лейтенанта Чехова прозвучал резко.
— Как кто? Мой заместитель.
В воздухе повисла настороженная, недобрая тишина.
— Надеюсь на скорую встречу. — Бобков поднялся, тяжело оперся на трость. — Успешного вам марша и успешного боя.
Майор Званов (фамилия изменена) пересел на место командира полка. Был он, как всегда, чисто выбрит, начищен, наглажен, надушен. Голенища его хромовых сапог сдвинуты в гармошку. Франт. Да только у франта на круглом лице с приплюснутым носом не сияла сейчас обычная улыбочка. Лицо его было серое, землистое, а глаза растерянные.
— Продолжим, — выдавил из себя майор.
— А что продолжать? — кольнул темными цыганскими глазами командир первого эскадрона Сапунов. — Все ясней ясного.
— И то верно. — Званов зыркнул глазами направо, где обычно сидел комиссар. Но Михаила Федоровича не было. Как всегда перед длительным маршем и боем, он созвал к себе парторгов эскадронов и батарей.
Майор перевел взгляд влево, на начальника штаба полка. Тот пожал плечами и опустил голову. Званов глубоко вздохнул.
— Конкретные задачи подразделениям командование поставит в районе сосредоточения.
Не любили майора Званова в полку. Во время боев на кавказских горных перевалах и в ущелье Пшехо его почти ни разу не видели на переднем крае. Он, заместитель по строевой части, все время находил себе дело или в штабе, или в тылах. А в бурунах, как шутили в полку, он «пас лошадей», укрытых в дальних балках. С каким бы вопросом или просьбой к нему ни обращались командиры, даже пустячными, ответ был один: «Доложу наверх». И вот сейчас этот неавторитетный командир ведет полк на такое ответственное задание. Он ничего умнее не придумал, как перед началом марша кому-то из работников штаба брякнуть: «Дело — хана!»
А потом пытался разъяснить, что, как он полагает, ради высших интересов и общей победы над врагом полком решено пожертвовать.
От поведения командира зависит настроение людей, всего полка. Сегодня оно у нас плохое.
Марш продолжался. Новыми рывками мы пробивались через ночь и метель. Часов в шесть утра колонна спустилась в узкую и глубокую балку, в затишь. Здесь полк остановился. Командиров подразделений вызвали в голову колонны. В снежной дымке, в сумраке виделись контуры хат. Оказывается, мы вплотную подошли к хутору.
Командный состав полка собрался в коровнике, длинном приземистом здании с соломенной крышей и окнами-прямоугольниками. В одном конце в стойлах-клетках лежало десятка два буренок. Чьи это коровы — неизвестно. Их никто не сторожил.
Отсюда видны были хуторские хаты. Расстояние до крайних было не более трехсот метров. Хутор спал крепким сном. Тишина, плотная и гнетущая, изредка нарушалась ржанием лошадей, доносившимся из балки.
Командиры подразделений ждали боевую задачу. Но ни заместитель командира полка, ни начальник штаба поставить ее не могли. Слишком поздно выслали в село разведку и теперь ждали ее возвращения.
Мы устроились «по-колхозному»: кто забрался на жердину и, свесив ноги, клевал носом, кто нашел чурбачок, а кто просто присел на корточки. Дымили козьими ножками, разговаривали не таясь, в полный голос. Невдалеке от коровника кучкой стояли коноводы и тоже громко разговаривали.
Я деревенский житель и знаю, как начинались рабочие дни в колхозе в зимнюю пору. Соберутся мужики в контору, рассядутся на скамейки возле стен, взаимно поделятся самосадом, подымят до лиха, потом поведут неспешный разговор о подвозе кормов скоту, о ленивой доярке Фекле, об английском премьер-министре Чемберлене и его какой-нибудь новой ноте Советскому правительству, о вчерашнем красном закате, обещающем ветреную погоду. На работу не торопились. Работа не волк, в лес не убежит. Нечто подобное происходило и у нас. Мы в коровнике ждали разведку, а подразделения в балке ждали нас, своих командиров. Почему же разведку раньше не послали?
Тут же, в коровнике, связисты развернули рацию. Радист, связавшись со штабом дивизии, передал первое и, как оказалось, последнее донесение: «Прибыл на место. Уточняю обстановку. Все в порядке. Тринадцатый».
Наконец, явились разведчики. Докладывают: по хутору они прошли от начала до конца. Нигде не видели ни единой живой души. Но хутор занят гитлеровцами, какой-то ихней воинской частью. В некоторых дворах и садах укрыты танки.
— Какие немцы, какие танки? — У майора Званова отвисла челюсть. — В дивизии ясно сказали: «Хутор свободен».
— А он занят.
— Вы видели самих немцев?
— Дрыхнут без задних ног. Тревожить не стали.
— Что же теперь? — Майор в явной растерянности.
— А что теперь, — начал горячиться командир первого эскадрона Сапунов. — Развернемся да и ударим всей силой. В первую очередь танки захватим. А потом тепленьких… Как курят перещелкаем.
Мы ожидаем команды «к бою» и смотрим на майора Званова. Но он затевает длинный разговор с начальником штаба о том, где быть командному пункту полка, — здесь ли, в коровнике, пошукать ли какую высотку, потом никак не могут решить, как, откуда и кому наступать на село.
— Кончайте базар! — резко говорит комиссар Ниделевич и идет к воротам. Оборачивается: — Скачу в балку, надо выводить оттуда подразделения.
Но «базар» не кончается. Между тем наступает рассвет и оживает хутор: над печными трубами появляются дымы, в каком-то окне мелькает свет, где-то скрипит колодезный журавель, в чьем-то дворе затарахтел мотор. А мы, командиры, в каком-то странном шоке и оцепенении. Сидим и ждем. Сапунов насмешливо бросает:
— Сейчас прения начнутся…
Майор Званов оборачивается, оглядывает нас, как бы ощупывая, затем, разделяя каждое слово, гневно говорит:
— Полком командовать поручено мне. Время сейчас — восемь ноль-ноль. Командирам подразделений ставлю зад…
Майор не успевает договорить. По крыше коровника грохает вражеский снаряд. Второй снаряд протыкает крышу и рвется внутри. Сраженный, падает командир пулеметного эскадрона капитан Волков. Валится на землю майор Званов, осколком у него перебита нога. Снесло голову радисту, в куски разнесло рацию. Всех остальных, словно ветром, выдувает из коровника. Мы, командиры эскадронов и батарей, так и не получив боевой задачи, скачем в балку, к своим подразделениям. Впереди меня Колобок, командир первого эскадрона. Он трехэтажным матом кроет «полководца» Званова. Два часа потеряли! Базарили. Теперь под внезапным ударом оказались не гитлеровцы, а мы, весь полк. На свой страх и риск мы с лейтенантом Чеховым определяем места для огневых позиций. Справа занимают артиллеристы, слева — мы, минометчики… Отдаю распоряжения командирам взводов, самого же гнетет тяжелая мысль: «Полк остался без командира и без связи. Как будем вести бой?»
КП полка не мог оставаться в коровнике, который горел и был впереди боевых порядков подразделений.
КП полка не мог находиться и в силосной яме, отстоящей от коровника в какой-то полусотне шагов. Но именно туда, в силосную яму, перебрался начальник штаба. Зачем?
Из силосной ямы майор начал налаживать управление боем. Первый и второй эскадроны получили приказ наступать на северо-западную окраину хутора, постепенно обтекая и охватывая хутор. Третий и четвертый эскадроны остаются в балке, в резерве. Развертываться эскадронам, а батареям занимать огневые позиции пришлось на глазах противника и под его обстрелом. Расчет на то, что противник, увидев развертывание полка, непременно побежит — такую мысль настойчиво высказывал в коровнике начальник штаба, — не оправдался. Враг никуда не побежал.
Пулеметный огонь со стороны хутора усиливался, и скоро наступающие эскадроны залегли. Местность открытая, на склоне высоты. Теперь только рывок вперед мог выручить эскадроны.
На такой рывок и поднял свой эскадрон Сапунов, а за первым поднялся и второй. Эскадроны зацепились за окраину хутора. Начался затяжной бой за каждый дом, за каждый двор.
Я получил команду отправить два минометных расчета в хутор, чтобы близким огнем помочь эскадронам в продвижении. Приказ был нелепым. Весь хутор накрывался огнем с позиции, на которой стояла батарея. А в самом хуторе минометные расчеты не смогут помочь наступающим: их выбьют автоматчики еще до того, как они займут позиции.
Почти так все и случилось, как я предвидел. Расчет сержанта Травина был перебит, не достигнув хутора. Другой расчет, сержанта Ежова, в хутор прорвался и успел открыть огонь. Но подкрались автоматчики и уничтожили его. Командир расчета Николай Ежов был тяжело ранен и схвачен гитлеровцами.
За все ошибки на войне расплачиваются кровью и жизнью. Учены мы уже были в этой истине. Но прошлый горький урок с разведчиками, видимо, забыли. За это вот такая расплата.
Наскоро заняв огневую позицию, мы, минометчики, не успели хоть мало-мальски ее оборудовать. Промерзшая земля была железной. Мы не только не отрыли окопы, но даже не смогли сделать углубления для плит. При каждом выстреле минометы подпрыгивали, как тушканчики, и валились набок, увеча людей.
О точности стрельбы и речи не могло быть. Еще хуже доставалось пушкарям. Станины они не смогли закрепить сошниками. После каждого выстрела пушки откатывались назад. Вести сколько-нибудь прицельный огонь было почти невозможно.
А балка, запруженная и забитая обозом и конями, насквозь простреливалась танковыми пушками. Гибли кони и обоз с фуражом. Здесь творилось что-то невообразимое. Балка оказалась не укрытием, а мышеловкой. Разрывы снарядов над балкой и в самой балке делали свое черное дело. Рвались лошади. Перевертывались повозки. Метались люди. Балка была настолько узкой, а склоны ее настолько крутыми и высокими, что в ней не могли развернуться повозки. И что ни предпринимал комиссар полка Ниделевич, ничего не получалось. Но все же он как-то смог вывести из балки за гребень высоты санитарную часть, некоторые штабные и хозяйственные подразделения, обоз и коней артиллеристов и минометчиков, замыкавших на марше колонну полка.
Но там оставались резервные эскадроны и все лошади двух спешенных эскадронов, много повозок. От массированного пушечного огня гибли лошади, гибли люди. Отдельных лошадей какая-то неведомая сила все же выталкивала из балки наверх, но они сразу же попадали под пулеметный огонь. Одни гибли, другие, никем не управляемые, разбегались по полю.
Бой шел уже несколько часов. Ветер утих. Крепко подмораживало. Но казакам было жарко.
Где-то в полуденный час сражение за хутор достигло своей критической точки. И, кажется, чаша весов начинала клонить в нашу сторону: хутор начали покидать группы гитлеровцев, в степь потянулись отдельные машины и даже танки. И заметно слабел огонь противника. На помощь же дерущимся эскадронам спешил выбравшийся из балки третий эскадрон. Думалось: хоть и дорогой ценой, но бой выиграем. Но горячую голову тут же остужала другая мысль, лихорадочная и тревожная: а потом что? Полк во втором эшелоне, он поставлен на «подчистку». Впереди нас, на хуторе Буденновском, оседлал шоссейку 39-й полк. Если он будет смят, раздавлен или, еще хуже, обойден и противник всей механизированной группой навалится на нас, — выдержим ли, выстоим ли? Хватит ли у нас тех сил, что останутся после этого боя, начатого так бестолково?
И тут каким-то омерзительным мохнатым червяком выползает то подленькое чувство, зароненное и прятавшееся где-то глубоко в душе со вчерашнего вечера: «Дело — хана! Нами жертвуют ради высших интересов».
Мои горестные размышления оборвал крик наблюдателя:
— Танки!
Что за чертовщина? Какие танки, где? Ага, вон на середине дороги в хуторе. Их два, подбитых артиллеристами.
— Танки! — тот же голос, но теперь уже отчаянный.
Для меня этот крик равносилен неуставной команде:
«Да разуй ты глаза, комбат!» Прекращаю огонь по хутору. Осматриваюсь. И вижу танки. Их много. Они ползут по гребню высоты справа от хутора, обходят его. Минометные расчеты без моей команды доворачивают стволы. То же делают и соседи-пушкари.
Танки с черно-белыми крестами идут небыстро. Может быть, гитлеровским танкистам не ясна еще обстановка. Нас они замечают лишь тогда, когда первые снаряды и мины, посланные нами, высекают искры на их броне.
Произошло, кажется, то страшное, о чем я не успел додумать.
Боем подразделений полка теперь никто не управлял. Каждое подразделение решало свои задачи самостоятельно. Хочешь — бейся, хочешь спастись — удирай. В общем, действуй, командир, как умеешь. Командный пункт полка, вместе с начальником штаба, куда-то исчез. В таких условиях остановить противника и бить его невозможно. Полка как организованной силы уже не было. Чаша весов резко качнулась в пользу немцев. Все, кто был в хуторе, начали в беспорядке уходить из него и… попадали под огонь пулеметов и пушек танков. Дело действительно стало «хана». Оказалось, прав был этот прорицатель Званов.
Под ударами 12-й казачьей кавалерийской дивизии нашего корпуса противник оставил станицу Развильную и начал отход по шоссейной дороге. Перед хутором Буденновским он напоролся на казаков 39-го полка и, не ввязываясь в затяжной бой, обошел его стороной. Вражеская мотопехота направилась полевой дорогой, она уклонилась от шоссе, а танки пошли по гребню увала. С артиллеристами 39-го противник лишь в порядке «любезности» обменялся взаимным обстрелом.
И вот бронированный враг в Калиновке. Одна группа танков развернулась и осколочными снарядами начала бить по хутору. Другая группа, прибавив газу, поперла на наши огневые позиции.
Артиллеристы вели беспрерывный огонь. С близкого расстояния они подбили два танка. В группе, что накатывалась на батарею, произошла маленькая заминка. Но воспользоваться ею наши друзья-артиллеристы не могли — у них кончились боеприпасы. Посланные за снарядами в балку связисты не успели вернуться. Танки как звери набросились на «молчаливую» батарею, а через минуту-другую пушки захрустели и заскрежетали под гусеницами. Разбегавшихся батарейцев косили из пулеметов.
Я закрыл глаза. Теперь такая же участь ждет нас, минометчиков. Своими «самоварами-самопалами» остановить танки мы не можем. Ждать помощи неоткуда. Принимаю решение, которое в ту минуту мне кажется единственно правильным: разобрать минометы, положить их набок, самим вооружиться гранатами и минами и поодиночке или малыми группами где-то укрыться. Отдаю команды, немало удивляясь самому себе и своим батарейцам: ни растерянности, ни паники. Спокойствие. Команды выполняются четко, быстро, автоматически. Опасность подстегивает.
С миной в руках прыгаю в маленький овражек-промоину от ручья. Нахожу ямку. Осторожно выглядываю. Три танка утюжат нашу огневую позицию. Но вот, покончив с батареей, они устремляются к горловине. Не верю себе: неужели спасен, неужели опасность миновала? Шарю глазами по овражку-промоине. По ямкам, распластавшись, лежат мои минометчики, держатся расчетами. Лихорадочно работает мысль: что предпринять дальше? Но мысль отвлекается сильным взрывом, донесшимся из балки. Вглядываюсь туда. Из трех ушедших туда танков подбит головной. Он закупорил дорогу в самом устье. А два оставшихся бьют из пушек и строчат из пулеметов. Вижу: то в одном месте, то в другом из балки выскакивают кони и люди. Непостижимо, как они это делают, какая сила поднимает и выталкивает их?
Сердце екнуло и заныло от боли: там же обоз нашей батареи. Сохранился ли? Сумел ли его вывести из «мышеловки» лейтенант Ромадин? Его я послал в балку, когда на батарею кинулись танки и нам ничего другого не оставалось, как свертываться. Пробрался ли он в балку? Отправляя Ромадина, я не знал тогда, что наши повозки, на которых мы возим минометы и боеприпасы, и лошади огневиков уже выведены в безопасное место комиссаром полка Ниделевичем.
Танковая стрельба в устье балки смолкла. Все три танка чадили черным дымом. Какие-то смельчаки подобрались к ним и забросали бутылками с горючей смесью.
Увлекшись наблюдением за балкой, я не заметил, как и когда на огневой позиции батареи появился еще один танк. Откуда его черти вынесли? А танк, гад ползучий, меня заметил и дал по мне пулеметную, очередь. Ладно, в самое последнее мгновение я успел нырнуть в яму. Земляные и снежные фонтанчики запрыгали на кромке овражка и у меня над головой. Холодное снежное крошево брызнуло мне в лицо.
Осторожно, не высовывая головы из-за ярчика, огляделся. Моих минометчиков уже не было. Они уползли и, видимо, нашли укрытие в другом месте. Теперь мне одному оставаться здесь не было никакого смысла. Вот этот самый танк, стоящий на огневой, подойдет и раздавит как цыпленка. Но куда податься? Некоторое время раздумываю. В сотне метров от меня стоит почерневший стог соломы. В начале боя он служил мне наблюдательным пунктом. С ближнего края стог подожжен, горит. Мое спасение или смерть только в этом стогу. Во что бы то ни стало надо к нему пробраться. Но местность открытая, а танкисты, наверное, держат меня на прицеле.
Ничего иного не придумав, вскакиваю и, петляя, словно заяц, мчусь к стогу. Спринтерскую скорость даёт мне инстинкт самосохранения. Танкисты почему-то не стреляют. Скорее всего, не считают меня живым. А то не упустили бы случая поохотиться.
Я — за стогом. Пытаюсь вырыть нору в его середине, но ничего не получается. Солома старая, слежалась, смерзлась, и каждый клочок выдергивается с немалым трудом. Перебегаю к концу стога. Ура! Здесь солома рыхлая! Лезу в эту рыхлую солому. Ба, да здесь я не одинок. Кроме меня, шебаршатся, кряхтят и сопят такие же, наверное, как я, побитые, но недобитые казаки. Не минометчики ли мои? Голоса никто не подает. Да и я не спрашиваю. Не до разговоров. Разберемся потом. Сейчас же надо понадежней зарыться и, притаившись, сидеть до темноты, до ночи или до тех пор, пока огонь не подойдет и не выживет. Стог-то горит, правда, медленно, лениво, но все равно рано или поздно огонь доберется и до этого края.
Но огонь добирается раньше, чем хотелось бы мне. Видимо, в эту сторону повернул ветер. В соломе становится душно и жарко, как в печной духовке. Дым ест глаза, царапает горло, забивает легкие. Дышать трудно и больно.
Начинает пахнуть палениной. На мне тлеют полушубок и ватные штаны. Жара невыносимая. Заживо сгорю, изжарюсь, но не вылезу. Вылезать нельзя. У стога, у моих ног — немцы. Они греются у огонька. Я слышу их разговор и гогот.
Но вот доносится какая-то команда, разговор прекращается, шаги постепенно удаляются и затихают. Теперь только слышно, как потрескивает горящая солома. Терпеть и лежать дальше у меня нет мочи. Выползаю. Сильно саднят ожоги на лице и руках. Тлеет шапка. Прожжены рукавицы, висящие на шнурке, как у ребенка. Обгорел белый барашковый воротник полушубка. Дымят ватные брюки. Я катаюсь по земле, по снегу, тушу на себе одежду и получаю новые ожоги. Откуда-то из глубины памяти выскакивает фраза, сказанная как-то Корнеем Ковтуненко: «Ничего, казак, жить будем — не помрем, а помрем — так с треском».
Приподнимаюсь на коленки, осматриваюсь: вокруг — никого. Тихо шумлю в соломенную нору:
— Кто живой — вылезайте! Фрицев нет!
Сам поворачиваюсь и бегу от стога, от огня. Надо найти новое укрытие. Ветер сбивает дым, и он густой белой полосой стелется по земле. Держусь этой полосы. Она, как завеса, укрывает меня от хутора, от недобрых глаз. Вскоре натыкаюсь на двух убитых коров. Они лежали почти рядом. Чем не укрытие? Да и нельзя дальше бежать: дымовой завесы нет, она рассеивается, редеет. Залезаю и вниз лицом ложусь между коровами. Грудь мою все еще рвет кашель: наглотался дыму.
Прислушиваюсь. Изредка стучат короткие автоматные очереди и одиночные выстрелы. Осторожно выглядываю из-за рогатой головы. По полю между хутором и догорающим коровником группами бродят гитлеровцы и постреливают. Видели ли меня гитлеровцы, когда я бежал за дымовой завесой? Один мышастый гад, кажется, направляется в мою сторону. Что делать? Ничего иного не придумав, я притворяюсь мертвым. Фриц остановился, постоял недолго, потом, ухватившись за мои ноги, начал стягивать сапоги. Сапоги мне жалко, хромовые и почти совсем новые. Да и как я останусь босым? Зима. Ну, думаю, ничего у тебя не выйдет, проклятый барахольщик и мародер, сапоги мои, и они «примерзли» к ногам, а сам жду: вот-вот со зла прошьет меня автоматной очередью. Повозился фриц с ногами да и отпустил. Они глухо брякнулись о землю. Фриц носком сапога пихнул меня в зад и пошел к хутору. И на этот раз пронесло. «Ничего, живы будем — не помрем». Ох, какой длинный, длинный этот день. Но начинает вечереть. Косые солнечные лучи скользят по замерзшим коровьим бокам. Теперь недолго до темноты. Лежу, думаю о том, как буду выбираться, почему я не пристрелил того фрица-мародера… и, сам того не заметив, внезапно заснул. Как в глубокий омут провалился.
Долго ли, коротко ли спал — не знаю. Но проснулся так же внезапно, как и заснул. Сильно продрог, окоченели ноги. Пошевелил ими — живые. Перевернулся на спину. Мягкое место пронизала боль. Видать, сильный ожог. Небо от края до края усыпано звездами. На коровьих боках играют блики почти уже догоревших коровника и стога соломы.
Поднимаюсь и иду к силосной яме. С утра в ней размещался КП полка. Глупее места для командного пункта не придумаешь. Что можно увидеть из ямы? А может, начальнику штаба хотелось не видеть, а спрятаться? В душе нарастает глухая злоба. На слепоту начальства. Будь в этом рейде с нами Данилевич или Бобков, уверен, мы наделали бы такого шороху, что и небу жарко стало. В Калиновке застали фрицев измотанными, беспечными, спящими. Бери голенькими руками. А что получилось? Неужели командование дивизии, корпуса не видит, кто такие звановы и башмаковы? Безвольный, нерешительный, трусливый командир в критической ситуации не менее страшен, чем предатель.
Из ямы слышится стон. Не раздумывая, прыгаю туда. Лежащего задеваю ногой. В ответ — ругань.
— Кто такой? — спрашиваю.
— Старшина Пахоруков.
— Почему здесь?
— Ранен…
Мне хочется обнять старшину как родного брата. Но я сдерживаю себя. А старшина не узнает — голос мой стал хрипучим и каким-то чужим.
— Куда ранен?
— В ногу, в бедро.
Ножом разрезаю гачу, бинтую ногу старшины, а сам думаю, что делать дальше.
— А ты кто такой? — слабым голосом спрашивает старшина.
— Молчи, потом узнаешь. — Ко мне пришло уже решение. — Лежи тут тихо, а я пойду за транспортом.
Я вылез из ямы и пошел к балке. Только там можно отыскать лошадь, возможно, повозку. Я не ошибся. Среди разбитых и раздавленных повозок, человеческих и лошадиных трупов нашел исправную повозку, запряженную парой здоровых серых коней. И выбрался, хотя и с немалым трудом, из балки. Тихонько подъехал к силосной яме.
— Ну, вылезай, старшина, — сдерживая радость, говорю Пахорукову. — Экипаж подан.
Помог старшине вылезти из ямы, помог поудобней лечь в повозке. Только теперь старшина узнал меня.
— Боже ж ты мой! Христом-спасителем моим явился сам комбат, — и старшина навзрыд заплакал.
— Тише ты. Немцы могут услышать!
Я сел на передок повозки и тронул лошадей. Старшина перестал рыдать. Но плечи его еще долго сотрясались.
Едем без дороги. Но застоявшиеся за день кони идут бодро. Повозку изрядно трясет. Пассажир мой часто вскрикивает. Но помочь ему я ничем не могу.
Через час или полтора впереди вырисовывается какой-то хутор. В нем догорает крайняя хата. На фоне пожара видятся танковые силуэты, машины. Чьи? Скорей всего, вражеские. Поворачиваю коней в сторону, в объезд, от греха подальше. Едем долго. На востоке начинает зариться. На небосклоне бледнеют звезды. Скоро рассвет. Спать хочется до ломоты в скулах. Закрываю глаза, подремываю. И вдруг резкий голос:
— Стой! Куда прешь?
Я вздрагиваю. Меня словно кнутом понужнули. Открываю глаза. Лошади стоят на дороге. Впереди — хаты. Передо мной — здоровенный, с черной бородой верзила. На нем грязная телогрейка и такие же грязные ватные штаны.
— В хуторе немцы. В пасть зверю лезешь. Добровольно. Слезай скорей и прячься.
— Я не один.
— Забирай человека, быстро. Ховайтесь в крайних хатах. На улицу носа не суйте! — Чернобородый верзила вырвал у меня из рук вожжи. Я помог старшине сойти с повозки. Верзила молодо вскочил в повозку и хлестнул по лошадям. Нет, он не повернул их от хутора, а выехал прямо на улицу и помчался по ней. Мы со старшиной стояли, раскрыв рты. Все произошло так неожиданно быстро и нелепо, как в дурном сне. Что за тип, куда он погнал наших лошадей? Немецкий прислужник или честный советский человек? Но гадай не гадай — делать что-то надо, не торчать же здесь на виду у всего хутора. Скоро совсем станет светло.
Прижимаясь к плетню, тихонько бредем к крайней хате. Старшину оставляю на крылечке. Двери в сени и хату не заперты. Возле кухонного стола возится с чугунками и кастрюлями пожилая женщина, почти старуха. На меня смотрит недобрыми глазами. И молчит. Я прошу спрятать раненого до вечера.
— Нет! — голос женщины злой и скрипучий. — Нет! Я не хочу из-за вас умирать. Придут немцы в хату, скажу им. А сейчас — уходи!
— Куда?
— Откуда пришел.
Я поворачиваюсь, меня душит гнев. Ну погоди, старая карга, посчитаемся с тобой, припомним, как ты встречала своих. Но почему тот, чернобородый, сказал, что прятаться надо в крайних хатах? Ко мне вдруг приходит уверенность: эта старая сердитая женщина боится, но не выдаст немцу.
В сенях стоит большая деревянная кровать. На нее навалена разная рухлядь, тряпье, пустые мешки. Кидаю под кровать шубенку, мешки, пальтишки. Открываю сенную дверь, пальцем маню старшину, тихо говорю ему:
— Хозяйка — милая женщина. Спрятать тебя велела здесь, под кроватью. Залезай-ка, брат. Только не стони и не матюгайся во сне.
Я укрываю старшину кожушком, забрасываю тряпками. К кровати придвигаю чем-то заполненный мешок.
— Ну, бывай, — говорю, — пойду себе «квартиру» искать. Вечером попытаюсь вызволить.
Выхожу на крыльцо. На душе кошки скребут: выдаст старуха старшину или не выдаст? Не понимаю одного: пока мы канителились в сенях, она, конечно, слышала, но не вышла и не погнала нас. Почему? Однако докапываться до истины, разгадывать загадки нет времени. Надо искать себе приют.
На улицу не выхожу. Белый день. Оглядываюсь, иду к забору и переваливаю в соседний двор, вхожу в хату. Меня встречают три пары молчаливых и настороженных глаз.
За столом сидит женщина моих лет, рядом с нею семи-восьмилетняя девочка, с русской печи глядит старуха. Во всех трех парах нет ни злости, ни испуга, а только вопрос. Придуманной легенды у меня никакой нет. Прямо и откровенно говорю, кто я такой, откуда и как попал в этот хутор. Молодая женщина смотрит на старуху, наверное, мать, и, как бы советуясь с нею, вслух размышляет: спрятать есть где — в подполье, в погребе, на сеновале (он, правда, без сена), на чердаке. Но всюду шарятся немцы, а сейчас они злые-презлые. Найдут — погибель.
Женщина говорит спокойно, голос ее распевный, в нем нет тревоги за то, что если меня найдут, то верная «погибель» не минует ни ее самой, ни ее дочки, ни старухи-матери.
— Но что-то придумать надо и куда-то сховаться.
— А что, если… не ховаться, если… — мне страшно высказать пришедшую вдруг мысль.
Глаза молодой женщины, большие и темные, ждут. Я собираюсь с духом и скороговоркой выпаливаю:
— Что, если на один день я стану вашим «больным мужем», приехавшим, приехавшим…
— Из Краснодара, — подсказывает она и снова смотрит на мать. — Мы до оккупации в Краснодаре жили. Здесь моего мужа никто не видел. Меня с дочкой нужда пригнала к маме, в этот хутор.
— А муж где?
— В Красной Армии, — вздыхает женщина. — Воюет где-то. — Вот и готова легенда, сочиненная нами вместе. Но возражать начинает бабка.
— Ой, доченька, боюсь я, дознаются поганцы, убьют, всех нас убьют, они — изверги.
— Молчи, мама! — у женщины, вижу, характер твердый, решительный. — Спасать надо. Ну, «муженек», давай знакомиться.
Женщину звать Татьяной, Таней. Ее дочурку — Галинкой. Бабку, «тещу» мою, — не то Анной Карповной, не то Поликарповной. Толком не разобрал. Галинка смышленая. Она сразу согласилась звать меня при чужих людях «папой». Мое старинное, трудно запоминающееся имя Евлампий меняем на Анатолия, на Толю. Догадываюсь: Анатолием зовут мужа Татьяны. Теперь надо срочно преобразиться в «цивильного», гражданского человека. Таня идет в другую комнату, в горницу, и надолго там задерживается. Выходит взволнованная, глаза покрасневшие. Наверное, всплакнула, перебирая мужнины вещи.
— Иди, Толя, переодевайся.
Голос Тани дрогнул, когда она произнесла родное имя. Бабка покачала головой, но осуждения не высказала.
Трудную я выбрал себе роль, не сорваться бы. С этой неспокойной мыслью сбрасываю с себя подгоревшую одежду и натягиваю майку, синюю косоворотку, поверх своих ватных брюк надеваю серые, гражданские, навыпуск, набрасываю пиджак. Рубаха и пиджак несколько тесноваты, жмут под мышками, но терпимо. «Жена» собирает и увязывает в узел мои вещи: полушубок, шапку, нательную рубаху, гимнастерку и, открыв люк, узел сбрасывает в подполье. Я — цивильный. Вся «семья» придирчиво оглядывает меня и не находит никаких изъянов, только вот лицо и руки в коросте от ожогов. Ну, что ж, «Живы будем — не помрем». Фраза — как напасть какая-то.
У Галинки прохудились валенки, пятки запросили пить. В доме нашелся старый валенок, отыскались шило, игла и дратва. Устроившись возле печи, я взялся за починку. Галинка крутится возле меня. Таня перемывает посуду. «Теща» на печи. Она почти не сходит оттуда — болят ноги, их ломает ревматизм. С Анной Поликарповной (или Карповной) перебрасываемся словом. Она рассказывает о хуторе. Хутор называется Ленинским, раньше звали Голышом.
— Почему Голышом?
— В хуторе не было ни одного деревца, да и жилось голодно. «Голыши» были, да и только. Потом, при колхозе, вырастили сад, улицу засадили деревьями. Теперь порушили все немцы. Сад и деревья — все под топор, на дрова. Опять «голышами» стали…
В сенях хлопнула дверь, что-то загремело, загрохотало. В хату ввалился рыжий немец. Морда красная, кирпича просит. Глаза бандитские. И с головы до ног увешан оружием. И чего на нем только нет: на шее — автомат и бинокль, через плечо — пулеметная лента, набитая патронами, на поясе — казачья шашка и пистолет, за поясным ремнем — две немецкие гранаты с длинными деревянными ручками да еще полевая командирская сумка, явно снятая с кого-то из наших. Бандит, чисто бандит. Таких «оруженосцев» на переднем крае видеть мне не доводилось. Но в тылу они — гроза, грабители, убийцы, насильники. Я сразу заметил перемену в «семье». Галинка прижалась ко мне. В глазах ее — испуг. Напряглась худенькая спина Тани, но она не обернулась. Бабка прилегла и громко застонала. Я пригнулся и почувствовал тяжесть пистолета во внутреннем кармане пиджака. Патрон в патроннике, в случае чего, успею снять курок с предохранителя. Увидев меня, гитлеровец опешил, схватился за автомат.
— Русс — зольдат?
— Никс, цивиль, — отвечаю мордовороту, едва сдерживая предательскую дрожь в голосе.
— Посему нике служба?
— Болен, — коротко говорю я, показываю валенком себе на лицо, грудь, сам сгибаюсь в дугу, ищу позу, чтобы удобнее и незаметнее выхватить пистолет. Галинка плотнее прижимается ко мне. Татьяна обернулась и смотрит на немца. Пронзительно и спокойно. Только лицо побледнело больше обычного. Оно будто мукой обсыпано. Говорит раздельно, чуть с хрипотцой:
— Герр солдат, мой муж болен! Туберкулезом. Палочки Коха. — «Оруженосец» заметно отодвигается от меня.
— Мамка, млеко, ам, ам…
— У нас ничего нет.
Солдат проходит к кухонному шкафу, открывает его, шарится по полкам. Потом идет в другую комнату. Мы переглядываемся с Таней, глазами она показывает на мои ноги. Боже! Мой лоб покрывает холодная испарина. К спине прилипает рубаха. На сапогах моих — шпоры. Как же я забыл про них? Я подбираю ноги под табуретку. Галинке шепчу:
— Сядь на пол, вот здесь.
Девочка не понимает, зачем она должна садиться на пол, но послушно садится, загораживая мои ноги. «Оруженосец» выходит из горницы, останавливается у шестка, косится в мою сторону. Я сухо и натужно кашляю. Немец открывает чугунок. Оттуда идет пар. Картошка в мундире еще не остыла. Несколько картофелин он засовывает в карман и, сторонясь «палочек Коха», уходит. Мы облегченно вздыхаем. Татьяна нервно смеется. Я торопливо снимаю шпоры. Из-за них чуть-чуть не влип. Потом прижимаю к себе Галинку, глажу ее по голове.
Но — новая тревога. «Оруженосец» направился в крайнюю хату, в ту самую, где я оставил старшину. Мое волнение, мою тревогу заметила Татьяна. Она подошла и положила руки на мои плечи, тихо сказала:
— Успокойся, Толя. Тетка Дарья не выдаст.
Я вздрогнул. Откуда она знает, что я не один. Татьяна молчит. Несколько успокоившись, я спрашиваю Таню о странном чернобородом верзиле, что отнял у нас лошадей с повозкой. Она недоуменно пожимает плечами, но ее глаза, добрые и ласковые, что-то знают.
Примерно в полдень мы с Татьяной из-за оконной занавески наблюдали страшную картину. По хуторской улице немцы гнали наших пленных казаков. Их было десятка два. Против нашей хаты остановили, построили у стены амбара и стали стрелять из автоматов поверх голов пленников. Страх нагоняли. Потом на шеи казакам, как ожерелья, навешали связки лука, награбленные в хуторе, а в руки насовали подстреленных кур. Гитлеровцы забавлялись, тешились властью. Построив пленных, погнали дальше.
Как было обидно за свою беспомощность! Таня, глядя на улицу, кусала губы. По ее лицу текли слезы.
Вечером, когда я хотел было собраться в путь-дорогу и думал над тем, каким образом транспортировать старшину, на улице хутора загрохотали фашистские танки. Один из танков, проломив каменный забор, въехал в наш двор. Через несколько минут в хату ввалился экипаж и, наподобие утреннего «оруженосца», стал хозяйничать. Правда, танкисты не спрашивали и не искали продуктов, у них свои были. Все же заставили вскипятить чай. На меня поглядывали с подозрительностью.
Пора было ложиться спать. У меня уже глаза не глядели, хоть подпорки в них ставь. Татьяна разобрала постель и медленно стала стягивать с себя платье. Легла, забилась к стенке. Рядом с Татьяной легла Галинка. Мне остался край кровати. Я быстро разделся и лег, незаметно сунув под подушку пистолет.
Танкисты согнали и бабку с печи. Они опасались и ее. Старуха устроилась в нашей комнате на сундуке. Танкисты плотно прикрыли дверь и чем-то ее подперли.
Перед рассветом танкистов подняли по тревоге. Где-то далеко гремел бой.
С утра я опять сапожничал: приколачивал подметки к Татьяниным башмакам. Таню попросил сходить в разведку. Она ушла с дочкой. Вскоре в хату явился человек, очень похожий на знакомого верзилу. Но сейчас телогрейка и ватные брюки на нем не были замызганными и грязными, как вчерашним рассветным утром. И что совсем поразительно: не было черной бороды.
«Верзила» поздоровался, не спеша набил трубку, поглядел на мою сапожную работу и с плохо скрываемой ехидцей спросил:
— Не в примаки записался?
— А вам-то что?
— В такое время, — верзила кивнул на башмак, на мои руки, — неплохо и этим заняться. — В голосе его звучала издевка.
— В чем дело, гражданин, пан или господин? — Меня разбирало зло. — Я дома. И никому до меня нет никакого дела.
— Ой ли? — Гражданин, пан или господин усмехнулся. А потом поднялся и тем резким и жестким голосом, каким ссаживал нас с повозки, проговорил: — Ну вот что, хватит играть в прятки. Пора в свою часть подаваться. Отстанешь — в дезертиры запишут.
Я ничего не понимал. Кто этот человек? На каком основании и по какому праву он разговаривает со мной тоном приказа?
— В двенадцать ноль-ноль явитесь на восточную окраину хутора, там общий сбор. Ясно? — И, хлопнув дверью, ушел.
«Провокатор!» — мелькнуло в голове. Работалось мне теперь плохо. С грехом пополам приколотил подметки… Спросил «тещу», кто этот человек, но она ничего мне не ответила, словно и не знала его. Беспокойство мое усиливалось. Я ждал Татьяну, а ее все не было. Не задержана ли? Я даже не знал, что в хуторе немцев нет. Все они вымелись на рассвете.
К назначенному часу на «сборный пункт» я не пошел. И за мной никто не явился. И вдруг часа в два пополудни является Татьяна с дочкой. Оживленная, радостная, взволнованная. Да и является-то как! В моей повозке, запряженной моими серыми лошадями. От удивления у меня глаза на лоб лезут. Бывают чудеса на свете, но подобных мне видеть не доводилось.
Я бегу вызволять старшину. Под кроватью его не оказалось. Влетаю в хату и… застываю столбом. Мой старшина Сергей Антонович Пахоруков, словно новый пятак, сидит за столом в красном углу, под божницей, а рядом с ним сидит «старая карга» — милая, улыбающаяся, помолодевшая женщина. Они пьют чай с вареньем и о чем-то беседуют.
До конца дней своих я с глубокой благодарностью буду вспоминать хутор Ленинский (Голыши), его славных жителей и Татьяну (а может, и не Татьяну), у которой на полтора суток я стал «мужем», ее дочку Галинку и бабушку. Люди шли на подвиг, не считая это подвигом.
Часа через три-четыре мы были в Ново-Александровском, среди своих. Старшину я сдал в медсанчасть полка, откуда его сразу отправили в госпиталь. С нами пришли из Ленинского шесть артиллеристов и девять эскадронцев нашего 37-го полка, укрывавшихся тоже в хуторе.
Прежде чем явиться перед ясные очи начальства своего полка, мне пришлось побывать в особом отделе дивизии и дать объяснение, почему я плохо вел себя с «провокатором» и почему не явился на место «общего сбора». Объяснение было нетрудным. Здесь мне сказали, что «провокатор» — староста в хуторе и наш советский коммунист-подпольщик. Что он спас много казачьих жизней. Что из Ленинского после «общего сбора» он привел в полк 38 казаков и 10 лошадей.
Из хутора Калиновки гитлеровцев вышибли казаки 12-й казачьей кавалерийской дивизии. 31 января в эту злополучную Калиновку прибыл снова наш поредевший 37-й кавалерийский полк. Надо было собрать уцелевшее вооружение, поискать разбежавшихся лошадей, собрать и похоронить казаков, наконец, посчитать, что от полка осталось, какую боевую силу он теперь представляет. Печальное это занятие, но на войне всякое бывает. Написал вот последнюю фразу и подумал: нечасто, но приходилось слышать, как из-за отдельных бесталанных и безвольных командиров мы несли ничем не оправданные потери.
Проигранные бои многие объясняли невезением. Его Величеством Случаем — мол, на войне всякое бывает. А с нами этого могло и не быть, если бы…
В братскую могилу, вырытую на околице хутора, мы положили около сотни воинов, не менее отправили в госпиталь. Более десятка внесли в список «Без вести пропавший». Я видел, как немцы ходили по полю и пристреливали раненых. Итоги боя плачевные, эскадроны и батареи почти уполовинились. Убавилось много лошадей и оружия.
При захоронении казаков в хуторе обнаружили обезображенный труп командира минометного расчета сержанта Ежова. Один из уцелевших жителей хутора рассказал, как сержанта допрашивали и пытали гитлеровцы. Ежов отказался отвечать на вопросы. Взбешенный офицер ударил его ногой в пах. Сержант плюнул в лицо садисту. Тогда солдатня сорвала с сержанта одежду, заставила положить на забор руки. Их раздробили прикладами. Выбили глаз, изуродовали лицо. В таком виде повели по хуторской улице. Ежов, услышав голоса женщин и стариков, крикнул:.
— Товарищи колхозники, передайте нашим: гвардии сержант Ежов ни слова не сказал фашистам. Ждите наших!
Гитлеровец шашкой, подобранной на поле боя, ударил сержанта по голове, по плечу, а потом тычком в живот. Ежов так и умер с шашкой, проткнутый ею насквозь.
Широкий поиск, начатый полком, кое-что дал. В окрестностях хутора было найдено 103 коня. Незначительного ремонта требовали две 76-мм пушки и две «сорокапятки». Мы собрали семь из двенадцати минометов. Подобрали много карабинов, автоматов, пулеметов, шашек, боеприпасов, фуража, продовольствия и разного другого имущества.
Из госпиталя приезжал майор Бобков, чтобы увидеть свой полк после рейда. Увидел и не смог удержать слез. Его снова увезли в госпиталь. Исполняющим обязанности командира полка назначили М. Ф. Ниделевича. Исполняющим обязанности начальника штаба стал ПНШ гвардии старший лейтенант Н. В. Никифоров.
Рейд и бой за хутор Калиновку в журнале боевых действий полка получил название «Калиновская трагедия», а в оценке генералов из дивизии и корпуса получил название «Калиновская неудача», мол, это была не трагедия, а «организованный отход». К несчастью, так считает и генерал С. И. Горшков. Поэтому в издательстве, вопреки мнению автора, пережившему этот неудачный бой, глава о нем получила название не «Трагедии» а «Неудачи». Все участники того неудачного для полка боя его считают таким, каким он сложился для полка по-настоящему — трагичным. Тут, видимо, все дело в том, как в то время было доложено командованию лицами, которые несли ответственность за плохую организацию боя.
Прошел не один десяток лет с той поры, и на этот бой я пытаюсь взглянуть глазами сегодняшнего дня. Да, он мог сложиться по-иному. Но не сложился. И не по вине казаков-гвардейцев он так сложился. Тот бой остается в памяти трагичным и сегодня.
2 февраля 1943 года наш «больной» полк догнал другие подразделения и занял место во втором эшелоне наступающей дивизии. Полку, пережившему Калиновскую неудачу, уставшему до последней крайности, нужен был отдых, хотя бы короткая передышка. Но передышки, не говоря уже о длительном отдыхе, не предвиделось. Мы неотступно, не ведая покоя ни днем ни ночью, гнали врага, уходившего к Азову, к Батайску, к Ростову. Мы освобождали хутора и станицы и к 8 февраля 1943 года вместе с другими частями дивизии вышли к устью реки Дон.
…Здравствуй, батюшка Дон! Мы пришли к тебе, чтобы ты, родимый, стал навсегда свободным. Это в каждом сердце у нас, у твоих сынов.
В устье Дона, перейдя его главное русло, мы остановились на маленьком острове, в пионерском лагере. В камышах этого и других островов устья Дона накапливались войска дивизии для решительного броска на правый берег Мертвого Донца, за который уже зацепились стрелковые части и ведут бои за овладение станцией Елизаветинской. Немцы ведут себя активно, беспрерывно обстреливают и бомбят все острова устья Дона. Наши части от этого несут неоправданные потери. Бомбежкой Мертвого Донца ломают лед, по которому надо нам переправляться. Долго сидеть нам здесь нельзя. Немцы убавляют наши и так поредевшие части.
Вечером 10 февраля наш полк с приданными танками форсирует Мертвый Донец и врывается на станцию Елизаветинскую. Переходят в атаку стрелки. К утру вражеский гарнизон на станции был полностью разгромлен. Полк получает новый боевой приказ: обтекая занятые противником хутора Синявский и Гниловскую, наступать на Чалтырь. Прорывом к Чалтырю сразу решалось две задачи: прерывалась шоссейная дорога Ростов — Таганрог, завершалось окружение города Ростова-на-Дону, за который шли бои, и обезвреживался сильно укрепленный противником район на реке Кальмиус.