Поэты, художники, кинематографисты о Суворове
Поэты, художники, кинематографисты о Суворове
Начнём с того, что Суворов и сам немало баловался сочинительством. Художественная натура! Впечатлительный, порывистый творец, он изливал на бумагу обиды и восторги. И документальное исследование о Суворове, и суворовская легенда во всех её воплощениях, и какой-нибудь позднейший анекдот о полководце — всё это окажется опресненным, если не говорить о Суворове и поэзии, Суворове и творчестве. Суворов был талантливым литератором, без его эпистолярного наследия и «Науки побеждать» наше представление о русской прозе XVIII в. было бы неполным. В своих письмах Суворов предстаёт замечательно одаренной личностью, подстраивающей под свой богатырский талант и литературные стили, и эпистолярный этикет. Именно по эпистолярному наследию полководца мы можем судить и о Суворове-поэте. Известно, что, начиная с царя Алексея Михайловича, в России стихотворчеством занимались все: железнодорожники и спортсмены, цари и председатели КГБ, генсеки и полководцы, министры и инженеры. Таков уж русский язык: напевный, полный рифм и аллегорий. Суворова можно назвать одним из наиболее самобытных и знаменитых русских стихотворцев-дилетантов. Его безжалостная по отношению к князю Г.А. Потемкину пародия на державинские «Хоры» звучит афористично, сразу и надолго врезается в память:
Одной рукой он в шахматы играет,
Другой рукою он народы покоряет,
Одной ногой разит он друга и врага,
Другою топчет он вселенны берега.
Это образец суворовской иронии — иронии, произрастающей из фольклора, перемешанной с самоиронией. Смеясь над Потемкиным, Суворов воздерживается от глумления — его усмешка направлена на уничтожение пороков, на исправление необузданного князя. Читателю этой эпиграммы хочется, чтобы её герой не «разил друга», чтобы он исправился. Это конструктивная критика и ирония, служащая созиданию — в противовес иронии разрушительной — усмешке ради усмешки, ради любопытства или — всего хуже — для удовлетворения авторского честолюбия. Суворов был честолюбив, умел радоваться наградам и новым чинам, порой сокрушался по поводу собственной недооценённости (матушка, я прописной!), но на высших ступенях суворовской душевной иерархии находились категории, не подверженные ни девальвации, ни игре судьбы; категории, неуязвимые для придворных недругов. И в то же время история написания эпиграммы «Одной рукой он в шахматы играет…» переносит нас в мир политических интриг екатерининской России, заставляет разбираться в перипетиях взаимоотношений Суворова и Потемкина… Начнем с того, что державинские «Хоры», от фанфарного строя которых отталкивался в своей эпиграмме Суворов, были написаны для того самого праздника в Таврическом дворце, на котором отправленный в Финляндию подлинный покоритель Измаила не присутствовал. Графу Рымникскому не пришлось тогда услышать под сводами Таврического стихи Державина и музыку О. Козловского. Главным героем торжества, конечно, стал Г.А. Потемкин — политик и полководец, честно прославивший свое имя в войнах и политических преобразованиях, проходивших на южных рубежах Российской империи.
Историк В.С. Лопатин, исследовавший как эпистолярное наследие Суворова, Екатерины Великой, Потемкина, так и собственно историю взаимоотношений А.В. Суворова и Г.А. Потемкина, следующим образом трактует конфликт, послуживший поводом к написанию пародии на «Хоры». Суворов запутался в движениях придворных партий, и одна из этих партий — зубовская — использовала великого полководца в своей интриге против Потемкина. Все недоразумения, возникавшие между Потемкиным и Суворовым, со временем разрешались. Суворов и Потемкин — старые боевые друзья, и их переписка сохранила немало обоюдных уверений в дружбе и взаимной симпатии. О суворовском разочаровании партией Салтыковых и Зубовых говорит следующее стихотворение, написанное Суворовым в августе 1791 г.:
Бежа гонениев, я пристань разорял.
Оставя битый путь, по воздухам летаю.
Гоняясь за мечтой, я верное теряю.
Вертумн поможет ли? Я тот, что проиграл…
В.С. Лопатин пишет: «Да, он проиграл, поддавшись посулам Салтыковых и им подобных. Но можно не сомневаться, что Потемкин сумел бы восстановить отношения с «другом сердешным». Потемкин, умевший подмечать таланты, смело выдвигавший таких людей, как Ушаков, Платов, Кутузов, знал настоящую цену Суворову. Его последний отзыв о Суворове говорит о многом. Но Потемкин скоропостижно скончался в разгар переговоров. Ясский мир, подведший итоги войны, заключил А.А. Безбородко, а Суворов надолго застрял на строительстве укреплений в Финляндии».
Добавим, что, конечно, демонизация образа Потемкина в суворовской литературе всех времен была по большому счету явлением спекулятивным и зряшним. Но признание этой несправедливости не уменьшает принципиальных различий между суворовским и потемкинским феноменами. Потемкина не назовешь ни скромником, ни аскетом, ни постником, ни богомольцем, ни народным героем. Талантливый администратор, энергичный государственник, он обладал весьма ограниченными полководческими способностями. И не был отчаянным героем! Не случайно в народной памяти боевые друзья Потемкин и Суворов остались антагонистами; первый представляется в окружении «роскоши, прохлад и нег» (Державин наградил этими «атрибутами» князя Мещерского, но они подходят и для Потёмкина), второй — на соломе, в худом «отцовском плаще». Отметим, что любовью к искусствам и поэтическими способностями отличались оба — это вообще характерно для российских героев. Опираясь на зыбкое народное ощущение, историки и писатели создали миф о «злом гении» Потемкине, отравившем Суворову жизнь, много лет державшем Суворова в нижних чинах, завидуя полководческому гению Александра Васильевича. В.С. Лопатин убедительно доказал несостоятельность этого мифа. Значение Суворова для современной России таково, что сейчас и Потемкин, и Кулибин, и даже сам Державин могут восприниматься как люди, окружавшие великого полководца. Суворова.
Как впечатлительная натура, как художник, Суворов зачастую откликался на те или иные исторические события или события собственной частной жизни то поэтическими строками, то не менее яркими зарисовками в прозе. На первый взгляд некоторые вспышки суворовского писательского таланта кажутся бессмысленными, лишенными логики, но, вникая в хитросплетения судьбы великого полководца, начинаешь понимать высокую логику каждой строки, накрепко связанной с неординарной личностью автора. 1769 год. Бригадир, недавний полковник Александр Суворов мечтает о подвигах, которые можно совершить в большой войне с Турцией (ещё один вечный российский вопрос — будет ли война с Турцией…). Суздальский пехотный полк, которым Суворов тогда командовал, совершил переход из Новой Ладоги в Смоленск. С какой иронией в суворовском стихотворении того времени передается это чувство, чувство голода по великим свершениям. Суворов пишет из Смоленска своему приятелю А.И. Набокову:
Султана коли б я с его престола сбил
И девушек его всех вкупе попленил,
Прислал бы дюжину к тебе на утешенье
Или с Ефремовым я в Меккую слетал
И Магометов гроб там быстренно достал:
Довольно б было мне такое награжденье!
Налицо перекличка с позднейшим державинским анакреонтическим «Шутливым желанием» — «Если б милые девицы…» — знакомым современным любителям оперы по «Пиковой даме». Но у Суворова немудреное стихотворение 1769 г. упрямой рукой вписано в печальные страницы славной биографии. Кажется, не было в нашей истории ничего томительнее суворовского ожидания побед, ожидания подвигов, ожидания чинов, дающих возможность проявить себя, изменить к лучшему судьбу Родины… А в шутливом стихотворении «Султана коли б я с его престола сбил…» Суворов в излюбленном аллегорическом ключе рассказывал о своих будничных перемещениях и завершил письмо прямой просьбой к А.И. Набокову: «Сработай, сколько можешь, чтоб меня отсюда поскоряе и туда — чтоб уж хотя перепрыгнуть с одного света на другой, да уж не по-пустому. Особливости… здесь жить весьма весело. Нежный пол очень хорош, ласков, еще дадут пряслицу в руки».
Переписка А.В. Суворова с дочерью Натальей — с его Суворочкой — прочно вошла в суворовскую легенду как образец нежности солдата. Мы же обратим внимание на художественную состоятельность писем Суворова Н.А. Суворовой. Вспомним известное послание 1789 г. из Берлада: «У нас стрепеты поют, зайцы летят, скворцы прыгают на воздухе по возрастам: я одного поймал из гнезда, кормили из роту, а он и ушел домой. Поспели в лесу грецкие да волоцкие орехи. Пиши ко мне изредка. Хоть мне недосуг, да я буду твои письмы читать. Молись Богу, чтобы мы с тобой увиделись. Я пишу к тебе орлиным пером: у меня один живет, ест из рук. Помнишь, после того уж я ни разу не танцевал. Прыгаем на коньках, играем такими большими кеглями железными, насилу подымешь, да свинцовым горохом: коли в глаз попадет, так и лоб прошибет. Прислал бы к тебе полевых цветков, очень хороши, да дорогой высохнут. Прости, голубушка сестрица, Христос Спаситель с тобою».
В другом письме Суворов писал дочери: «Ай да ох! Как же мы потчевались! Играли, бросали свинцовым большим горохом да железными кеглями в твою голову величины; у нас были такие длинные булавки, да ножницы кривые и прямые: рука не попадайся: тотчас отрежут, хоть голову. Ну, полно с тебя, заврались!» Давно замечено, что внешне Суворов чем-то был похож на Ханса Кристиана Андерсена. Двух великих стариков объединяет также сила религиозного чувства. И не беда, что отец Андерсена воевал в наполеоновских войсках и только по случайности не принял участие в боевых действиях против российской армии… Как и Андерсен, Суворов на всю жизнь был впечатлён сказочным фольклором — и умел находить общий язык с детьми, как и с солдатами.
Психология ребенка, круг девичьих интересов дочери — всё было известно Суворову, любящему отцу своей «Суворочки», «сестрицы», «матушки»… Оставшись одиноким после смерти родителей и разрыва с женой, Суворов намеревался посвятить жизнь своей Наташе. В другом — уже легендарном — обращении к Наташе Суворов описывает свои польские подвиги 1794 г.
Нам дали небеса
24 часа.
Потачки не даю моей судьбине,
А жертвую оным моей монархине.
И чтоб окончить вдруг,
Сплю и ем, когда досуг.
А чего стоит другое легендарное стихотворение Суворова, также обращённое к Наталье Александровне и также связанное с кампанией 1794 г.? М. Алданов, описывая в романе «Чёртов мост» сочинительство Суворова, использовал последние два стиха этого стихотворения как привычную суворовскую концовку, уже надоевшую требовательному к своей музе полководцу:
Уведомляю сим тебя, моя Наташа:
Косцюшко злой в руках: Ура! Взяла наша!
Я всем здоров: только немножко лих
На тебя, что презрен избранный мной жених.
Коль велика дочерняя любовь к отцу,
Послушай старика, дай руку молодцу.
А впрочем никаких не хочешь слышать (в)здоров.
Нежнейший твой отец, граф Рымникский Суворов.
В Финляндии, стремившийся на войну, в Польшу, Суворов писал грустные стихи, полные как разочарования, так и тайной надежды. Полководцу вспомнился миф о Фаэтоне. Суворов посылал новые стихи Д.И. Хвостову — своему самому близкому, самому доверенному корреспонденту:
На что ты, отче, дал сию мне колесницу?
Я не могу везти вселенныя денницу.
Кичливо вознесясь, я пламенем сожжен.
Низвержен в стремнину и морем поглощен.
Зачастую стихи Суворова оказывались не менее загадочными, чем его аллегорические письма. Таков был стиль полководца — стиль дельфийского оракула. В октябре 1791 г. Суворов пишет П.И. Турчанинову о своем «диком стоичестве», образы Кинбурна и Очакова проносятся в этом письме и соседствуют с новым стихотворным ребусом:
Загадчику угад отдайте самому.
Узнаете! сколь мудр или сколь глуп родился,
Под завесой какой намекою он скрылся,
Какое качество судьба дала ему.
Ребус? Загадка? Ещё один суворовский штрих в создании образа гениального чудака? Суворов прибегал к стихотворчеству в самые трудные минуты разочарований (и ещё — во дни триумфов) — поэтому так много поэтических отрывков связано с его деятельностью в Финляндии:
Как в Бакховом соку Тразибул утопясь,
Как в креслах висковых сэр Ионсон углубясь,
Как бабочка весной летит из роз в лилеи —
Так форты, Роченсальм, мне ложи и постели.
Это четверостишие Суворов послал Хвостову из Кюменгорода — угрюмой музыкой звучали для полководца названия финских городов. Там же, в Финляндии, обиженный Суворов написал и не самую удачную из своих эпиграмм — эпиграмму на гетмана-Потемкина, так и не доверившего своему Марсу — великому Суворову — поход на Константинополь, на вечный Царьград (вспомним, еще бригадиром сорокалетний Суворов с долей иронии мечтал о пленении самого султана и о взятии Мекки). Эта эпиграмма, конечно же, полетела к Дмитрию Ивановичу Хвостову:
Поди сюда, гетман,
Язык твой на аркан.
Mars пошлет Геркулеса,
А ты пошлешь Зевеса.
Ты Терзиту подобен.
И Царь-Град вам покорен.
Суворов кое-как писал стихи и по-французски, и по-немецки, подбадривая союзников, внушая страх завистникам. Стихи были еще одним оружием Суворова, занимавшим своё место в его системе, в его стратегии. В стихах Суворов мог написать и приказ, и реляцию. Самые знаменитые поэтические рапорты Суворова — апокрифические:
Слава Богу, слава вам!
Туртукай взят — и я там!
Байрон использовал это двустишие применительно к Измаилу — «Крепость взята — и я там». У Байрона Суворов таким образом отписывает императрице. Вошло в нашу речь и шутливое двустишие:
Я на камушке сижу,
На Очаков я гляжу.
Двустишие, которое должно было излечить нерешительность русского командования под Очаковом. Всероссийскую известность получили и суворовские стихотворные колкости в адрес императора Павла. Прежде всего, это яркое:
Пудра не порох,
Букли не пушки.
Коса не тесак,
Я не немец, а природный русак.
«Русак не трусак», — говаривал Суворов, рассмотрев в пылу споров остроумную и осмысленную рифму. И, наконец, приписываемое Суворову:
Не венценосец ты в Петровом славном граде,
А деспот и капрал на плац-параде.
Если сравнить эти поэтические отрывки с письмами Суворова того времени, то мы заметим сходство мысли и стилевое единство. В поэзии Суворова привлекал чёткий ритмический рисунок. Особенно ценил полководец стихи остроумные, афористические, которые легко запоминаются. Их можно скандировать про себя в походах. Всё-таки Байрон был несправедлив к русскому полководцу, упрекая его за армейские каламбуры… Сам лорд-поэт прекрасно знал, как нужна солдатам песня, как даже порабощённые народы передают из поколения в поколение заветные строки героического эпоса. Солдаты перенимали ритмы суворовского стиля в песне, написанной под впечатлением постулатов «Науки побеждать»:
Штык, штык не велик,
А посадишь трёх на штык,
А закатишь пулю в дуло,
Да ура! Да на врага!
Пуля-дура — проминула, —
Поднесёшь ему штыка.
Есть известный анекдот, записанный Фуксом, свидетельствующий о суворовской симпатии к поэтам. За трапезой молодой офицер сел поближе к Суворову, в нарушение субординации. Суворов отчитал было невежу, но тут кто-то заявил, что этот офицер — поэт и, вероятно, желает получше рассмотреть фельдмаршала, чтобы воспеть его. Суворов мгновенно сменил гнев на милость и обласкал офицера: полководец — герой анекдота — считал, что к поэтам нужно относиться с исключительной снисходительностью.
Суворов с благодарностью и интересом относился к поэтам, воспевавшим его дела. В главе, посвященной истории взаимоотношений Суворова и Державина, приведено стихотворение, которое полководец посвятил поэту в ответ на оду последнего. Не менее благодарное письмо было отправлено Ермилу Кострову — поэту, первым воспевшему Суворова. Поэту, для которого Суворов был меценатом. Ермилу Кострову Суворов также ответил стихами:
В священный мудрые водворены быв лог,
Их смертных просвещать есть особливый долг;
Когда ж оставят свет, дела их возвышают,
К их доблестям других примером ободряют.
Я в жизни пользуюсь, чем ты меня даришь,
И обожаю все, что ты в меня вперишь.
К услугам общества, что мне не доставало,
То наставление твое в меня влияло:
Воспоминаю я, что были Юлий, Тит,
Ты к ним меня ведешь, изящнейший пиит.
Вергилии, Гомер, о! естьли бы возстали,
Для превосходства бы твой важный слог избрали.
В этих суворовских стихах — самое точное выражение читательского отношения к роли поэта, которое было свойственно веку Просвещения. Костров в своих одах учил Суворова, воспитывал в нем представления об идеале, к которому полководец теперь стремится.
Суворов и поэзия… Для Российской империи поэзия стала таким же «краеугольным» искусством, как для «доимперских» русских государств — иконопись и храмовое зодчество. Когда приходила беда в Киевскую Русь или Московию — прерывалось и развитие зодчества… Дело здесь вовсе не в политической роли искусства, здесь мы имеем дело с гораздо более загадочной и трудно поддающейся исследованию связью. Суворов, как национальный герой Российской империи, просто обязан был писать стихи и оказывать почтение поэтам. О любви Суворова к поэзии сложено немало легенд — от диогенообразного заявления: «Если бы я не был полководцем, то стал бы поэтом» до взаимоотношений с Ермилом Костровым. Народ облюбовал именно такого героя — сочиняющего стихи, разбирающегося в поэзии, цитирующего Ломоносова и Державина, руководствующегося их поэтическими формулами в минуты колебаний и неуверенности. Так и создаются массовые представления о национальном герое: из впечатлений, охватывающих все пристрастия, все черты и черточки характера. Легенда требует полного проникновения в психологию героя. Легенда должна отвечать на любой вопрос, касающийся Суворова, даже самый досужий.
Значительное место в художественном наследии Суворова занимают язвительные стихотворные и прозаические отрывки, посвященные князю Николаю Васильевичу Репнину (1734–1801), известному генералу, произведенному в генерал-фельдмаршалы Павлом Первым. Репнин был одним из самых влиятельных недоброжелателей Суворова, тактику которого он свысока называл «натурализмом». Можно предположить, что именно Репнину принадлежит авторство легенды о Суворове как о невежественном, но удачливом полководце. Суворов мучительно пытался осмыслить феномен Репнина, который казался великому полководцу то злым гением, то запутавшимся в новомодных духовных учениях греховодником, то бездарным мошенником, фальсификатором собственных побед. Крупнейшим успехом Н.В. Репнина было сражение с турками под Мачином летом 1791 г. Репнин действовал тогда по-суворовски… В 1792 г. находившийся в Финляндии Суворов отреагировал на самую известную военную победу князя Репнина в доверительном письме Д.И. Хвостову: «Странствую в сих каменномшистых местах, пою из Оссиана. О, в каком я мраке! Пронзающий темноту луч денного светила дарит меня. Перевод с аглицкого:
Оставших теней всех предтекших пораженьев
Пятнадцать тысяч вихрь под Мачин накопил.
Герой ударил в них, в фагот свой возопил!
Здесь сам Визирь, и с ним сто тысяч привиденьев».
Наш пересмешник явно намекает, что Репнин преувеличил число разбитых турок, присоединив к ним «привидения». В другом письме тому же Д.И. Хвостову Суворов снова иронизирует по поводу мачинской победы Репнина: «Безумен Мачинский, как жаба против быка, в сравненье Рымника».
В марте 1792 г. Суворов создаёт прозаический отрывок, посвященный тому же князю Репнину, отрывок, известный как «Записка о Н.В. Репнине». Это образец суворовской сатирической прозы:
«Один меня недавно спросил: Qui a plus d`audace ou de dissimulation, que к/нязь/ Репнин? (Кто наглее и скрытнее князя Репнина (франц.) . — А.З. )
Мне С. Андрея — «Ежели расточать милости, что останется при мире?»
П/ринц/ Де Линь — «Ежели так откладывать, у нас никто служить не будет».
Я ранен. — Поносит меня громогласно… и умирающему мне отдает благодушный кондолеанс.
Я под Измаил. — Простодушно: «Право, не его дело крепости брать. Увидите»…
Софизм: J`ai pense toute ma vie au service, il est tems que je pense a mon ame. (Всю жизнь я думал о службе, время подумать мне о душе (франц. — А.З .).
— «Оставляете Суворова: поведет армию в Царьград или сгубит! Вы увидите».
С г/рафом/ Ник/олаем/ Ив/ановиче/м меня сплел жених/ом/. Стравил меня со всеми и страшнее.
Это экстракт.
Я ему зла не желаю, другом его не буду, разве в Шведенберговом раю».
Быстрота образной мысли, умение найти единственные в своём роде эффектные определения — «Это экстракт», «Швенденберговый рай». В набросках художественной прозы полководца отразились его страстная натура, могучий темперамент, сложный жизненный опыт. Да и образ Репнина, созданный в стихах, письмах и вышеприведенной записке, оказывается рельефным, сложным, многомерным. Это и водевильный интриган, и бездельник-сибарит, напоминающий героя державинской оды «Вельможа». И масонство Репнина, его увлечение модной философией, раздражало Суворова, всегда видевшего в подобных блужданиях духа «гиену», разложение и смерть. Репнин, каким его создал Суворов, не соответствует народным представлениям об идеале, о национальном герое. Он — противник такого героя. И Суворов своей «репнинской эпопеей» обогатил собственную легенду новыми идеологическими оттенками.
Еще один суворовский прозаический отрывок — так называемая «Записка о пребывании в Петербурге», датируемая последними месяцами 1791 г. Этот отрывок — литературное предчувствие образа Санкт-Петербурга у русских писателей XIX — ХХ вв. Под пером Суворова возникает город-миазм — неосознанная перекличка со многими литературными произведениями, включая позднейшее замечательное стихотворение Я.П. Полонского «Миазм», кажется удивительной. У Александра Васильевича Суворова:
«Здесь по утру мне тошно, с вечеру голова болит!
Перемена климата и жизни.
Здешний язык и обращения мне незнакомы.
Могу в них ошибаться.
Потому расположение мое не одинаково:
Скука или удовольствие.
По кратковременности мне неколи, поздно, охоты нет иному учиться, чему до сего научился.
Это все к поступкам, не к службе!
Глупость или яд — не хочет то различать.
Подозрения на меня быть не может: я честный человек.
Бог за меня платит.
Безчестность клохчет, и о частном моем утолении жажды.
Известно, что сия умереннее, как у прочих.
Зависть по службе! Заплатит Бог! Выезды мои кратки.
Ежели противны, и тех не будет».
Санкт-Петербург уязвлял Суворова, возбуждал его подозрительность. Ещё во время командования Суздальским полком он болел в Петербурге, жаловался на невскую воду… Суворов «не верил Невскому проспекту» и не случайно свои жалобы уязвленного самолюбия поместил в городское пространство Петербурга, города, где «поутру мне тошно, с вечеру голова болит». И снова поводом к написанию прозаического отрывка (и подоплёкой нескольких туманных намёков) стала обида человека, впутанного в жестокую интригу и проигравшего. В 1791 г. Суворов получил самые серьезные «раны при дворе», которые, как известно, болели сильнее, чем солдатские раны полководца.
* * *
Поиски истоков мировой поэзии и музыки приводят нас к сюжетам древности. К тем временам, когда поэзия и музыка зарождались в истории человечества. Первые чувства, выраженные первой поэзией — это любовь, это удивление величием мироздания и патриотическое прославление героев. В VII в. до н. э. в древней Элладе жил поэт Тиртей. Он слагал лаконичные боевые песни и марши — эмбатерии. Высокой легендой отозвалось представление современников о роли Тиртея во 2-й Мессенской войне. Дельфийский оракул велел спартанцам призвать военного советника из Афин. Афиняне, словно в насмешку над всегдашними соперниками, послали в Спарту хромоногого Тиртея, школьного учителя и поэта. И поэтическая героика Тиртея внесла перелом в ход войны, воодушевив спартанцев:
Доля прекрасная — пасть в передних рядах ополченья,
Родину-мать от врагов обороняя в бою…
(перевод О. Румера)
Героическое начало проявляется и в жизни, и в искусстве, определяя течение истории. Можно ли переоценить роль чтимой Суворовым «Илиады» и «Махабхараты», русских былин и «Песни о Роланде» в истории цивилизаций?.. Мы могли бы долго перечислять образцы высокой героики в музыке, театре, в романистике, в обычаях и поступках людей. Вечная эстафета искусств невозможна без героических образов. Нигде с такой полнотой не выразился народный характер, как в героическом эпосе — фольклорном фундаменте всех литератур. Ещё один классический сюжет античной истории, сыгравший решающую роль в судьбах мировой и русской поэтической героики, — это эпопея Александра Великого. Молодой македонский царь, покоривший Восток и Запад, стал героем популярнейшего средневекового романа, подарил собственное имя величавой поэтической форме — александрийскому стиху. Империя Александра стала главной из социальных предпосылок поворота духовной истории человечества от язычества в сторону мировых религий. Перемешивая Восток и Запад, полководец создавал ареал для грядущего христианства. Эта история с метафорической убедительностью показывает взаимосвязь героики и духовности. И не разобрать — где кончается документ и начинаются Пушкин или Державин. Всё слито воедино, в монолит народной культуры, где и «тьмы низких истин», и «нас возвышающий обман».
Русская литература кровно связана с историей страны, ее народа, государственности — и особенно явно эта связь проявляется в героическом эпосе и литературной героике. Современный историк культуры пишет: «Русская мысль, начиная со «Слова о законе и Благодати» митрополита Киевского Илариона и до последних сочинений М.М. Бахтина и А.Ф. Лосева — то есть за девять с половиной столетий, — создала ценности, которые выдержат сравнение с достижениями любой духовной культуры мира. При этом необходимо сознавать, что духовное творчество не рождается на пустом месте: его порождает бытие страны во всей его целостности». Литературная героика является одним из наиболее выразительных отражений национального характера, исторических представлений о разных проявлениях бытия, свойственных той или иной культуре на том или ином этапе развития. Истоки героической поэзии — в культурной мифологии. По мнению Шеллинга, «мифология есть необходимое условие и первичный материал для всякого искусства». Суворов, а вместе с ним и целое поколение русских героев XVIII в. в поэзии были уподоблены мифологическим героям греческого золотого века, троянского цикла, историческим героям периода Греко-персидских войн, наконец, героям поколения Александра Македонского, также имевшим историко-литературное значение, ставшим эталонами героических образов для мировой поэзии (сподвижники Александра — Гефестион, Кратер, Неарх, противники — Мемнон, Спитамен, Пор). Отметим постоянное влияние представлений об Александре Македонском на русскую культуру, ощущавшееся, по наблюдениям академика Б.А. Рыбакова, и в древности, в сложной взаимосвязи с культовыми образами Даждьбога, а позже и в осмыслении Христианства. В историческом контексте образ Суворова оказался для поэзии куда важнее, чем для самого героя. В реальной биографии Суворова взаимоотношениям с поэтами было присуще психологическое напряжение, о котором речь впереди. Не случайно даже самые сухие статьи и монографии, посвящённые Суворову, не обходятся без поэтических цитат. Поэзия была увлечением полководца при жизни, она сыграла важную роль и в посмертной судьбе Суворова.
Солдаты, безымянные авторы народных песен, прославили Суворова в своих бесхитростных стихах прежде всех столичных служителей муз. Так и должно было случиться с полководцем, остающимся в истории российского общества неразрешимой загадкой. Ни первые подвиги Суворова в Польше, ни славные победы при Туртукае, Козлудже, Гирсове, Фокшанах, Рымнике не были воспеты одописцами екатерининского века, если не считать суворовского друга и родственника Д.И. Хвостова, который в своём кургузом стихотворном послании Суворову сподобился лишь на несколько стройных строк:
О, ты, сияющий у Рымника брегов,
Герой, России честь и страх её врагов!
В тебе Ахилла дух и Аристида нравы,
Завиден чистый луч твоей бессмертной славы!
Но у Хвостова — одна из худших репутаций в истории русской литературы. И Суворов, ценивший его как друга, конечно, не был поклонником хвостовской музы. К счастью, мнительный граф Рымникский не знал злой эпиграммы М.В. Милонова, который писал о Хвостове уже после смерти полководца:
Прохожий! Не дивись, на эту рожу глядя,
А плачь и горько плачь: ему Суворов дядя.
Словом, Хвостов — не в счёт, а другие поэты Суворова до поры до времени не замечали, хотя Александр Васильевич был в добрых отношениях и с Державиным, и с Херасковым, и с Рубаном. Можно вспомнить лишь беглое упоминание Суворова в «Храме Марсовом» М.Н. Муравьёва:
Готовит Панин стен проломы,
Репнин, Каменский — бранны громы,
Суворов — быстротой орел.
Даже вот такие беглые упоминания были редкостью! Кстати, князя Репнина Муравьёв в стихотворениях периода первой екатерининской Русско-турецкой войны упоминает трижды… А солдаты уже пели, противопоставляя своего любимца другим генералам:
Князь Румянцев генерал
Много силы истерял.
Вор Потёмкин генерал
В своём полку не бывал.
В своём полку не бывал,
Всю-то силу растерял,
Кое пропил-промотал,
Кое в карты проиграл;
Которая на горе —
Стоит по-груди в крове;
А котора под горой —
Заметало всю землёй.
А Суворов генерал
Свою силу утверждал,
Мелки пушки заряжал —
Короля во полон брал.
В годы первой екатерининской Русско-турецкой войны, после побед при Туртукае и Козлудже Суворову посвящает стихотворение поэт Василий Иванович Майков (1728–1778). В.И. Майков был товарищем Суворова по Семёновскому полку (поэт служил там в 1747–61 гг.). Он откликнулся на подвиги однополчанина поэтическим посланием «Стихи А.В. Суворову»:
Кто храбрость на войне с искусством съединяет,
Тот правильно число героев наполняет;
Суворов, ты в себе те качества явил,
Когда с немногим ты числом российских сил,
На превосходного напав тебя злодея,
Разбил его и так, как вихрем прах развея,
К Дунайским гнал брегам, упорной сей народ
Прогнал и потопил в струях кровавых вод…
Конечно, Суворову, ценителю поэзии, было приятно получить такой стихотворный подарок. Но каноны классицизма требовали, чтобы герою посвящались торжественные оды, а Майков написал дружеское послание… Од не было ни после покорения Крыма, ни после Кинбурна, ни после Фокшан… Гораздо позднее у читающей публики создалось впечатление, что Суворов всегда был излюбленным героем Державина и Петрова. Нам, помнящим державинского «Снигиря», трудно представить, что великие победы при Фокшанах и Рымнике, принесшие Суворову мировую славу и графский титул, не нашли своего одописца… А в своей знаменитой оде «На взятие Измаила» Гаврила Романович, оставшийся в истории как друг и литературное alter ego Суворова, не упомянул Александра Васильевича — тогда уже графа Рымникского — ни разу. И только честнейший Ермил Костров, в том же 1791 г. посвятивший Суворову свой перевод «Оссиана, сына Фингалова, барда третьего века…», восславил тогда Суворова в эпистоле «На взятие Измаила», да всем своим положением обязанный Суворову легендарный графоман Дмитрий Хвостов восславил дядьку своей жены в «Стихах на отъезд Его Сиятельства Графа Александра Васильевича Суворова-Рымникского по взятии Измаила в Санкт-Петербург из Москвы 1791 г. февраля «…» дня». Хвостов, по своему обыкновению, в том же 1791 г. за свой счёт издал сие творение, — но Суворов ждал чего-то иного, ждал своего Оссиана, который восславит военные подвиги измаильского героя достойными стихами.
Ермила Кострова Суворов ставил высоко — но этот поэт был также человеком суворовского круга. Суворов, как меценат, помогал Кострову рублишком. Между тем Александр Васильевич ждал откликов от литераторов, не обязанных ему ни материальным благополучием, ни положением в обществе. Признание властителей дум пришло к Суворову не сразу, великий полководец задержался в безвестности, чтобы уже старцем сделаться героем лучших военных од своего века, а после смерти остаться тайной за семью печатями, которую и поныне разгадывают философы и поэты, историки и политики. После Измаила, пребывая в финляндской меланхолии, Суворов получил ещё один привет от поэта «второго ряда» Павла Ивановича Голенищева-Кутузова (1767–1829) — «Его сиятельству графу А.В. Суворову-Рымникскому, на взятие Измаила»:
Отечества краса, России слава, честь —
Суворов! Я тебе дерзаю дар принесть.
До пражской победы и взятия Варшавы было написано ещё одно любопытное стихотворение — «Ода его сиятельству графу А.В. Суворову-Рымникскому, в проезд его через Белгород» (1792 год). Автором оды предположительно был архиепископ Курский и Белгородский Феоктист (1732–1818, в миру — Фёдор Васильевич Мочульский), в прошлом — законоучитель Сухопутного кадетского корпуса. Один из лучших проповедников того времени, святитель и учёный, белгородский архиерей молился за Суворова:
О, Боже! Благо россам строя,
Храни Суворова-героя
Во славу россам, страх врагам;
Храни его заслуги верны;
Труды отечеству усердны;
Храни его любовь к трудам.
Пальцев одной руки хватит, чтобы пересчитать эпизоды торжества российского военного могущества в европейских столицах. Семилетняя война, Наполеоновские войны, Вторая мировая… Психологическое значение польской кампании 1794 г., блестящих побед при Кобрине, под Брестом, наконец, пражской виктории, было велико: не дикие турки, а прежние теснители Московии поляки, да ещё хворые французской болезнью, были наголову разбиты полным генералом Суворовым. Уже после брестской победы Василий Григорьевич Рубан (1742–1795) засел за песнь Суворову, а Иван Иванович Дмитриев (1760–1837), к удивлению друзей, начал свою оду вместо привычных «безделок»: «На победу графа Суворова-Рымникского, одержанную над польскими войсками, когда он в три дня перешёл семьсот вёрст». Поэт восклицал: «Се ты, о Навин, наш Суворов! Предмет всеобщих днесь похвал!» Дмитриев не случайно в заглавии намекнул на быстроту Суворова: полководец успеет занять Варшаву раньше, чем стихотворцы завершат оды на взятие Бреста…
«Ура! Варшава наша!» — писал императрице полководец в известной легенде. Эти слова определили начало нового витка суворовской легенды — с этого времени каждое слово Александра Васильевича, каждый его жест будут рассматриваться современниками как нечто многозначительное и символичное. В этой легенде нашлось местечко и для императрицы Екатерины Великой. «Ура! Фельдмаршал Суворов!» — конечно, нам хочется верить, что именно так отписала Северная Семирамида своему воинственному старцу. И началось. Костров торжествовал вместе с Суворовым «Эпистолой на взятие Варшавы» и обещал в новых стихах воспеть новые подвиги фельдмаршала:
Но, муза! Опочий. Коль вновь Суворов грянет,
Твердыни ужасов враждебны потрясет,
Пусть дух твой в пламени рожденном вновь воспрянет,
И нову песнь ему усердье воспоет.
Сочиняя почти наперегонки с Ермилом Костровым, посвятил Суворову оду Иван Дмитриев — как известно, поэт очень миролюбивый, тонкий стилист, один из талантливейших наших сентименталистов. Современники сомневались — уж не Державин ли написал эту оду «Графу Суворову-Рымникскому на случай покорения Варшавы»?
Кто Росс — и ныне не восплещет,
От радости не вострепещет,
Сердечных чувств не прилиет
И не сплетёт венка герою?..
В 1831 г. успевший постареть и послужить министром Иван Иванович Дмитриев сочинит другому поэту, В.А. Жуковскому, послание «По случаю получения от него двух стихотворений на взятие Варшавы»:
Была пора, питомец русской славы,
И я вослед Державину певал
Фелицы мощь и стон Варшавы, —
Рекла и бысть — и Польши трон упал.
Другая, сомнительной славы, война, иного рода патриотизм — воинствующий, предполагающий существование оппозиции, тех, кого новый «стон Варшавы» не восхищает и не умиляет. Ода «с мнимым противником»:
Взыграй же, дух! Жуковский, дай мне руку!
Пускай с певцом воскликнет патриот:
Хвала и честь Екатерины внуку!
С ним русский лавр цвесть будет в род и род.
В 1794 г. Ивану Дмитриеву, а вместе с ним и Гавриле Державину, не требовалось дискутировать со своими соотечественниками. И если Дмитриев и тогда озаглавил своё стихотворение «Глас патриота», то как разнятся высокий патриотизм 1794 г. и неловкий поклон в сторону императора Николая Павловича — впрочем, последний заслуживал и уважения, и прославления.
Но вернёмся в 1794 год. На взятие Варшавы откликнулись и Ермил Костров, и наконец Гаврила Романович Державин. Первый — «Эпистолой Его Сиятельству Графу Александру Васильевичу Суворову-Рымникскому на взятие Варшавы», второй — «Песнью Ея Императорскому Величеству Екатерине Второй на победы Графа Суворова-Рымникского 1794 года». Впрочем, судьба державинского стихотворения не была счастливой: «Песнь…» была напечатана в 1794 г., но в свет не вышла. Следующие стихи показались тогда политически некорректными:
Трон пред тобой, — корона у ног, —
Царь в полону!..
Тираж отпечатанной оды — три тысячи экземпляров — уничтожили.
Стихотворение наконец увидело свет только в 1798 году. Державин был громоподобен, как никогда:
По браням — Александр, по доблестям — стоик,
В себе их совместил и в обоих велик.
Преклонявшийся перед поэзией Суворов искренне благодарил поэтов, прославлявших его победы, посылал им комплиментарные письма, а Ермилу Кострову и Гавриле Державину в ответ на их стихотворные приношения сам полководец посвятил по стихотворению.
Писал в те дни Суворову и любимец покойного Потёмкина Василий Рубан:
Ты лавры приобрёл, я слёзы проливаю
И подвиги твои иройски лобызаю.
За труд Отечество тебя благодарит,
И слава дел твоих Вселенную дивит.
Восхищение суворовской победой было подлинным и неуязвимым патриотизмом. Иные победы требуют деликатного приёма, а Суворов у нас был и есть один. Замечательно, что в нашем веке авторы художественного фильма «Суворов» (об этой кинокартине речь впереди) намучились с польским вопросом. Прославлять захватнические и контрреволюционные войны Российской империи мастерам советского «нового искусства» не следовало, и в первоначальном варианте фильма польской кампании внимание не уделялось. Но рукопожатие Молотова и фон Риббентропа сразу изменило ситуацию, конъюнктура перевернулась с головы на ноги или — кому как нравится — наоборот. Нужно было озвучить и исторически оправдать антипольские настроения советского правительства — и фильм в своём окончательном варианте начинался с бравурного изображения суворовских побед в Польше. В конечном счете это сыграло с Григорием Пудовкиным — режиссёром киноромана — злую шутку. Очень скоро поляки стали для СССР братьями по соцлагерю и фильм — один из самых интересных в советской кинобаталистике — старались не замечать. В опалу угодила и ода Ивана Ивановича Дмитриева. Её старались по возможности не включать в новые издания стихотворений поэта, как и соответствующие оды Державина.
Между тем решительное наступление Суворова и суворовской темы на фронтах русской поэзии началось после победной польской кампании 1794 г. 15 декабря 1795 г. Суворов наконец-то прибыл в Петербург. Императрице не терпелось наградить своего героя — к тому же в Варшаве Суворов проводил слишком гуманную и самостоятельную политику.
В Петербурге Суворова встречали как триумфатора. Поселился фельдмаршал, как мы помним, в Таврическом дворце — там, где полтора года назад проходил Измаильский праздник, на котором для него не нашлось места… Каждый стремился засвидетельствовать своё почтение покорителю Варшавы. И тут начался спектакль, в котором Державин сыграл не последнюю роль.
«Во второй день граф не желал никого принимать, кроме избранных лиц; первого он дружески принял Г.Р. Державина в своей спальне; будучи едва прикрыт одеждою, долго с ним беседовал и даже удерживал, казалось, для того, чтоб он был свидетелем различия приемов посетителям; многие знатные особы, принадлежащие двору, поспешили до его обеда (в Петербурге назначен был для обеда 12-й час) с визитом, но не были принимаемы: велено было принять одного кн. П.А. Зубова. Зубов приехал в 10 часов; Суворов принял его в дверях своей спальни, так же точно одетый, как бывал в лагерной своей палатке в жаркое время; после недолгой беседы он проводил князя до дверей своей спальни и, сказав Державину «vice-versa», оставил последнего у себя обедать.
Чрез полчаса явился камер-фурьер: императрица изволила его прислать узнать о здоровьи фельдмаршала и с ним же прислала богатую соболью шубу, покрытую зеленым бархатом с золотым прибором, с строжайшим милостивым приказанием не приезжать к ней без шубы и беречь себя от простуды при настоящих сильных морозах. Граф попросил камер-фурьера стать на диван, показать ему развернутую шубу; он пред нею низко три раза поклонился, сам ее принял, поцеловал и отдал своему Прошке на сохранение, поруча присланному повергнуть его всеподданнейшую благодарность к стопам августейшей государыни.
Во время обеда докладывают графу о приезде вице-канцлера графа И.А. Остермана; граф тотчас встал из-за стола, выбежал в белом своем кителе на подъезд; гайдуки отворяют для Остермана карету; тот не успел привстать, чтоб выйти из кареты, как Суворов сел подле него, поменялись приветствиями и, поблагодарив за посещение, выпрыгнул, возвратился к обеду со смехом и сказал Державину: «Этот контрвизит самый скорый, лучший — и взаимно не отяготительный».
В те дни они сдружились, и Суворов открывался перед Державиным как эксцентрик, как мыслитель. Разговаривая с поэтом, он снимал маску чудака — и Державин рассмотрел в нём загадочного, непостижимого мудреца. Тогда-то и появились первые настоящие стихи Державина о Суворове:
Когда увидит кто, что в царском пышном доме
По звучном громе Марс почиет на соломе,
Что шлем его и меч хоть в лаврах зеленеют,
Но гордость с роскошью повержены у ног,
И доблести затмить лучи богатств не смеют, —
Не всяк ли скажет тут, что браней страшный бог,
Плоть Епиктетову прияв, преобразился,
Чтоб мужества пример, воздержности подать,
Как внешних супостат, как внутренних сражать.
Суворов! страсти кто смирить свои решился,
Легко тому страны и царства покорить,
Друзей и недругов себя заставить чтить.
Это стихи «с портретным сходством» и «с психологией». Наконец-то он увидел Суворова не в латах, не в львиной шкуре, не в античной тоге. В стихах блеснули горящие глаза Суворова! Державин первым понял, что главная победа Суворова — над самим собой, над искушениями, над «внутренними супостатами». Отныне Суворов стал любимым героем Державина. Отныне поэт воспринимал полководца не как символ победы, не как величественную функцию — он пытался найти слова, которые раскрыли бы сложный образ воина-подвижника, неожиданного, необыкновенного в каждом жесте.
С 1794 по 1800 г. поэты (ярчайшим из них был великий Державин) подняли Суворова на подобающую ему высоту. В общем хоре звучал и голос старейшины российской словесности — вышедшего из моды А.П. Сумарокова:
Сей, лавры все пожав, с природою сражался,
Героев древности далёко превзошёл;
Ко славе тесным мир ему наш показался,
В страны неведомы с бессмертьем перешёл!
(«К портрету Суворова»)
Именно в эти годы общественное мнение России, уже почти руководимое стихотворцами, избрало Суворова своим героем, противопоставляя русского генералиссимуса сначала генералу Бонапарту, позже — императору Наполеону. Старик Болконский — герой толстовского романа — был в числе тех, кто в последнее пятилетие XVIII в. убедился в гениальности Суворова и накрепко уверился в уникальности дарования русского полководца.
Суворов совсем не был похож на классического «екатерининского орла». Это сейчас нам трудно представить себе блестящий век Екатерины без его enfant terrible. Со своей невзрачной внешностью, с почти домостроевским нравом, исключающим галантную ветреность, Суворов стал бы для современников настоящим посмешищем, если бы не воспользовался маской посмешища мнимого. Державин в «Снигире» заметил, что наш полководец низлагал «шутками зависть, злобу штыком». К тому времени Гаврила Романович Державин хорошо изучил нрав Суворова. К такому человеку общество должно было привыкать и привыкать. И привыкало до 1794 г. Это длительное ожидание признания было мучительным и для Суворова, и для общества. Александр Васильевич, поздно получивший по заслугам, долгое время то принимался считать себя неудачником, то стоически переносил государственную неблагодарность, как и невнимание поэтов. Державин — ярчайший представитель тогдашнего просвещенного общества — на закате своих дней, конечно, стеснялся уже упомянутого мною исторического и литературного факта: в измаильской оде не был прославлен Суворов. Не только политическая ангажированность не позволила замечательному нашему поэту воспеть попавшего тогда в потёмкинскую полуопалу Суворова. Позволю себе предположение, что тогда — после Фокшан, Рымника и Измаила — Державин не разглядел ещё в Суворове гениального полководца. Помешала и репутация удачливого и горячего дикаря, закрепившаяся за Суворовым в близких Державину столичных кругах, и возможные мысли об ординарности дарования Суворова: честный, чудаковатый, искушённый в поэзии и экстравагантный в поступках генерал побил турок. Наблюдавшему за той войной из Петербурга Державину эти подвиги не могли ещё показаться доказательством гениальности, а уж когда «…шагнул — и царства покорил…» — и чудаковатость, и честность показались приметами величия.
Когда началась самая долгая опала Суворова — Державин не отступился, то и дело сетовал в стихах на удаление фельдмаршала. Но вот Суворова возвращают в армию и вверяют ему масштабную миссию — «спасать царей». Державин по этому случаю пишет оду «Орёл», а после известий о победах при Адде и Треббии — оду «На победы в Италии».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.