VIII

VIII

Между тем раздел полей шел своим чередом. Дело это было сложное, запутанное, и на каждом шагу комиссию поджидали невероятные трудности. У одних на земле, которую надлежало изъять, уже возведены были многочисленные постройки. Некоторые «говорили: мы заплатили за наши участки прежним владельцам, неужели мы должны лишиться вместе с этой землей и уплаченных денег? Другие указывали: на этой земле могилы наших отцов… Третьи указывали, что на приобретение этих участков они израсходовали женино приданое или что свои земли они дали в приданое дочерям… Некоторые указывали, что их земля принадлежит кредиторам по долговым обязательствам. В общем, стоял стон» (Арр. В. C., 1,10). Некоторые участки имели нескольких владельцев, и неясно было, как их делить. Поля были очень разные по качеству — одни болотистые, глинистые, другие — плодородные. Равны ли были пятьсот югеров камней и болот пятистам югерам чернозема? Наконец, у многих просто не было никаких документов, подтверждающих право владения землей, а значит, триумвиры имели право ее отнять (ibid., 18).

Вот тут как раз полная беспринципность Карбона сослужила хорошую службу. Там, где другой заколебался бы, почувствовал смущение и жалость, он шел напролом. Тысячи людей были несправедливо обижены и изгнаны со своей наследственной земли. Но тщетно жаловались они сенату: отцы решили мириться с неизбежным злом. «Комиссия… действовала беспощадно и даже бесцеремонно», — пишет Моммзен[205] Тем временем межевание полей вступило в новую фазу.

«Государственные земли в Италии находились не только в руках римских граждан. На основании постановлений сената и народного собрания большая часть этих земель была роздана в исключительное пользование союзных общин»[206] Вот эти-то земли и вознамерились сейчас отнять у союзных общин триумвиры. Узнав об этом, италики пришли в ужас и бросились в Рим искать правды. Но тщетно. Сочувствовали им, вероятно, очень многие, но помочь не решался никто. Любое прямое или косвенное выступление против закона Гракха равнялось в глазах римского народа преступлению. А тут надо было выступить против этого закона, и ради кого? — ради италиков, которые в глазах толпы были куда ниже римлян. А схватка один на один с триумвирами казалась ужасной. Вот почему италики не могли найти в Риме справедливости.

Доведенные до отчаяния, они пришли тогда к Сципиону. Они напомнили ему, что всегда храбро служили под его началом, и спросили, неужели он допустит, чтобы они получили такую благодарность за верность Риму. И они умоляли «защитить их от чинимых несправедливостей» (Арр. В. С.,1,19). Сципион знал, как опасно сейчас вмешиваться. Но он считал, что триумвиры пренебрегли правами союзников и святостью договора (Cic. De re publ., 111,41). Ведь римляне теперь разбирали дела союзников, а это было грубым вмешательством в их внутреннюю жизнь[207]. Он видел, что италики обижены, что они беззащитны, что им больше не к кому обратиться, и, верный своему правилу защищать несчастных, решился вступить в бой, чего бы это ему ни стоило.

Действовал, однако, Публий очень продуманно и осторожно. Выступив перед народом[208], он ни словом не обмолвился о самом законе Гракха. Но, сказал он, происходит явная несправедливость — вопрос о спорном участке возбуждают триумвиры и они же выносят приговор, являясь в своем деле и истцом, и судьей. Это неправильно, тем более что триумвирам сейчас очень многие не доверяют. Необходимо выбрать какого-нибудь третейского судью, к которому бы и апеллировали обе стороны. В качестве такого арбитра он предложил консула этого года, Тудитана. Доводы Сципиона показались римлянам очень убедительными, и предложение его было принято. Но когда консул вник в суть дела и «увидел всю его трудность», он пришел в ужас и предпочел срочно отправиться куда-то в поход. А значит, деятельность комиссии приостановилась (Арр. В. C., 1,19) (129 г. до н. э.).

Вот тут-то поднялась буря. Триумвиры задыхались от бешенства. Опять тот же человек стал на их дороге! На сей раз они решили его уничтожить, смести с лица земли. Они ежедневно разжигали толпу и натравливали ее на Сципиона, они поносили его с ораторского возвышения (Plut. C. Gracch., 10). Гай, как воплощенный дух мщения, являлся, окруженный разъяренной шайкой своих приспешников (Plut. Reg. et imp. apophegm. Scipio Min., 23). Они пускали в ход все средства. Они кричали, что Сципион предал римский народ в угоду италикам. Они «стали вопить: «Сципион решил совершенно аннулировать закон Гракха и собирается устроить вооруженную бойню!» (Арр. В. C., I, 19). Но ничто не могло заставить Публия отступить. Народ был в полном смятении. То, растревоженный триумвирами, он приходил в ужас. То, слыша знакомый твердый, спокойный голос, снова вверялся Сципиону[209].

В это бурное время травли Сципиону удалось на несколько дней вырваться из Рима и увидеть те места, которые он так любил с детства. Была зима. Погода стояла чудесная. В тихий, ясный день друзья сидели на освещенном солнцем лугу. Сципион казался очень оживленным. Он охотно предавался воспоминаниям, рассказывал различные случаи из своей жизни, говорил о философии и об астрономии. Лелий, напротив, сидел как на иголках. Он был совершенно не в силах слушать общие разговоры и говорил, что просто не понимает, как это они могут толковать об отвлеченных вопросах, зная, в каком положении государство и в какой опасности Сципион.[210]

Передышка продолжалась недолго. Через три дня Публий был уже в Риме и как всегда, спокойный и насмешливый, стоял на Рострах против триумвиров. Видимо, он каждый раз выбивал из рук противников словесную шпагу. «И тогда бывшие с Гаем закричали:

— Смерть тирану!

Он же сказал:

— Разумеется, враги родины хотят меня убрать. Ведь пока Сципион стоит, Рим не падет, и Сципион не станет жить, если падет Рим» (Plut. Reg. et imp. apophegm. Scipio Min., 23).

В тот день Публий выдержал тяжкий бой, но закончился он, по-видимому, его победой. Толпы народа провожали его с триумфом до дома. «Из многих дней, дней блестящих и радостных, которые он видел в своей жизни, для Публия Сципиона самым светлым был этот… когда он возвращался вечером домой и его провожали сенаторы, римский народ, союзники и латиняне», — говорит у Цицерона Лелий, описывая этот чудесный день (De amic., 12).

Был уже поздний вечер. Прощаясь с друзьями, он сказал, что этой ночью будет готовить большую речь для народного собрания, и просил зайти за ним утром. Но когда они пришли на другой день, то нашли его мертвым, с обезображенным лицом, с какими-то страшными следами на шее. Рядом с ним лежали таблички, на которых он собирался набросать речь (Арр. В. C., 1,20).

Смерть Сципиона как громом поразила Рим. Скорбь окутала город (Cic. De amic., 21; Pro Mil., 16). Все почувствовали себя растерянными и осиротевшими. Только тут они до конца осознали, что значил для них этот человек. Среди бледных, испуганных лиц тысяч людей, пришедших проститься со Сципионом, особенно поразило всех одно лицо — лицо его старинного врага Метелла Македонского. Этого угрюмого, сурового и чопорного человека невозможно было узнать. Он выбежал из дому с залитым слезами лицом и «прерывающимся голосом… произнес:

— Сбегайтесь, сбегайтесь, сограждане, — стены нашего города повержены — преступная рука настигла Сципиона Африканского у его пенатов!» (Val. Max., IV, 1, 12).

Три дня спустя к нему явились его четыре сына и с обычной почтительностью попросили разрешения своими руками вынести тело Сципиона в последний путь.

— Идите, дети мои, — отвечал он. — …Никогда вы не увидите похорон более великого гражданина (Plin. N. H., VII, 144).

Весь Рим провожал Сципиона. Как велит обычай, его отнесли на Форум, и его племянник, Квинт Фабий Максим, обращаясь к живым и мертвым, произнес о нем речь. Всем было известно, что речь эту писал Гай Лелий, самый близкий Публию человек. Фабий сказал:

— Невозможно испытывать к бессмертным богам более горячую благодарность, чем должны испытывать мы за то, что он, с его сердцем и умом, родился именно в нашем государстве… Умер же он в такое время, когда и вам, и всем, кто хочет, чтобы наша Республика была здорова, он так нужен живым, квириты! (ORF-2, Lael.,fr. 22; ср. Cic. Pro Mur., 75).[211]

Гай Лелий держался очень мужественно. Он сразу как-то сдал, выглядел больным, слабым, впервые пропустил обычное заседание авгуров, коллегии, которую так любил. Но он гнал от себя отчаяние и казался погруженным в светлую, тихую грусть. Он не избегал разговоров о Сципионе — наоборот, искал их. Его единственным удовольствием было вновь и вновь воскрешать в памяти малейшие подробности их дружбы, бесед и игр. «Мне кажется, я прожил блаженную жизнь, ибо прожил ее рядом со Сципионом», — говорил он. Все его существо пронизывала тихим внутренним сиянием мысль о друге. «Для меня лично Сципион, хотя его и отняли у нас, жив и всегда будет жив». Он снова видел перед собой молодого Публия, таким, каким он был, когда с такой нерасчетливой щедростью отдавал все своим близким, с улыбкой склонялся над комедией Теренция или слушал Полибия.

— Если бы воспоминания об этом исчезли вместе с ним, я не смог бы перенести тоску по нему, так тесно связанному со мной и любившему меня так сильно. Но они не исчезли. Напротив, они усиливаются и растут… И самый возраст мой служит для меня большим утешением. Ведь предаваться этой тоске очень долго я уже не смогу.

Он говорил спокойно, без жалости к себе, с грустной благодарностью за былое счастье. Если верить Цицерону, он находил утешение в мысли, что души людей прекрасных и справедливых возносятся на небо. «А для кого же путь к богам более легок, чем для Сципиона?».[212]

Лелию легче, чем многим другим, было отвлечься от своего горя. У него была любящая семья. Его окружали жена, дочери, зятья, внуки. И все же он не пережил Сципиона и на год. Вскоре он последовал за тем, кого называли самым великим гражданином Рима[213].