III

III

Тиберий Семпроний Гракх был надеждой семьи, гордостью матери, идолом младшего брата. В детстве он много читал прекрасных греческих книг и слушал прекрасные рассказы матери — она чудесно рассказывала. Возможно, именно эти романтические, упоительные рассказы сделали его мечтательным. Реальную жизнь он знал плохо и видел мир сквозь цветной туман грез и мечтаний, где сливались образы героев книг и материнских рассказов. О нем можно было сказать словами Блока:

Он был заботой женщин нежной

От грубой жизни огражден,

Летели годы безмятежно,

Как голубой весенний сон.

И жизни (редкие) уродства

Не нарушали благородства

И строй возвышенной души.

Он вырос утонченным, красивым юношей (Flor., II, 3, 14) с душою нежной и чистой, как весеннее небо. Это был, говорит Веллей Патеркул, молодой человек «чистейшей жизни, цветущих дарований, движимый самыми возвышенными намерениями и украшенный всеми добродетелями, какие только могут дать смертному природа и прилежание» (Veil., II, 2).. По словам Плутарха, юный Тиберий был храбр, воздержан, бескорыстен и великодушен (Plut. Ti. Gracch., 2). Кроме того, он был сентиментален, чувствителен и плохо владел собой — мог безудержно рыдать от острой жалости к униженным и оскорбленным или к самому себе. Он был мягок и кроток в обращении (Plut. Ti. Gracch., 2). Римляне любили его не только из уважения к его знаменитым родителям, но и за его чистые нравы.

Тиберий вряд ли помнил своего отца, хотя воспитан был в благоговейном уважении к его памяти. Кроме матери, еще один человек опекал его с отроческих лет — то был Сципион Эмилиан. Он с детства знал семью Гракхов, с которой был связан самыми тесными узами родства. Потом эти связи еще укрепились, ибо он женился на Семпронии, дочери Корнелии. Вот почему Сципион считал своим долгом постараться заменить отца осиротевшим мальчикам. Когда он был назначен командующим под Карфагеном, то взял с собой Тиберия, которому в то время было лет 16–17. Мальчик даже жил в одной палатке с главнокомандующим (Plut. Ti. Gracch., 4). В Африке Тиберий показывал чудеса храбрости: Фанний, зять Лелия, сам человек редкого мужества, вспоминал, что они вместе с Гракхом первые взошли на стену Карфагена и получили золотой венок (Plut. Ti. Gracch., 4). Как и все, кто был знаком со Сципионом, юный Тиберий подпал под его влияние. Блестящие подвиги Публия поразили его, поэтому меня ничуть не удивляет сообщение Плутарха, что Тиберий стремился подражать всем его поступкам (ibid.).

Но постепенно между ними начало замечаться охлаждение — Тиберий все более и более отдалялся от своего бывшего кумира. Очевидно, он жаждал самостоятельности, а Сципион подавлял его своим умом и величием славы. Была и еще одна тайная причина. Тиберий был необычайно, болезненно честолюбив (Арр. В. C., 1,9). Когда он узнал, например, что школьный товарищ опередил его на лестнице почестей, он переживал это как страшную трагедию (Plut. Ti. Gracch., 8). Его восторженный почитатель и биограф Плутарх пишет, что даже злейшие враги не могли обвинить его героя ни в чем, кроме «непомерного честолюбия» (Plut. Ti. Gracch., 45). С детства он мечтал о славе, причем о славе совершенно особенной, необыкновенной, о которой рассказывала мать. В воображении своем он видел себя вторым Сципионом. Между тем наследником Публия Африканского считался не он, а его зять Эмилиан. Он разрушил Карфаген, он был первым гражданином, его имя гремело повсюду. Это невыносимо уязвляло Тиберия. Некоторые современники считали даже, что он затеял свою реформу оттого, что был не в силах выносить, что его мать называют тещей Сципиона, а не матерью Гракхов (Plut. Ti. Gracch, 8).

Плутарх прямо пишет, что главной причиной расхождения Тиберия с нашим героем было соперничество в славе (ibid., 7). Как понимать эти слова? Какое могло быть соперничество в славе у разрушителя Карфагена с мальчишкой, не занимавшим еще ни одной магистратуры, не совершившим еще ничего не то что великого, а просто выдающегося?! Очевидно, слова эти относятся не к Сципиону, а к Тиберию. Это он ревновал к славе своего знаменитого родственника и отдалился от него, досадуя, что исходящий от Сципиона блеск совершенно затмевает его собственный слабый свет. И вот тут-то и произошло событие, заставившее Тиберия не просто отдалиться от Сципиона, а глубоко его возненавидеть.

В 137 году до н. э. Гракх был выбран квестором. Он вытянул жребий ехать под Нуманцию с консулом Гаем Гостилием Манцином[160] В воображении Тиберия Испания была сказочной страной, овеянной романтическими рассказами матери. В Испании совершил свои волшебные подвиги Сципион Великий. В Испании воевал его отец. Разве не чудесно, что судьба сразу же, на пороге жизни, посылает его именно в Испанию? Разве не виден в этом великий промысел богов? Вот почему Тиберий с восторгом принял назначение, которое привело бы в ужас большинство его сверстников, трепетавших при одной мысли об этой ужасной стране. И не последнее место в его душе занимала мысль о его сопернике Публии Африканском. Ведь и его слава началась с Испании. Он, будучи простым офицером, затмил полководца и один спас римское войско. Несомненно, в мечтах своих Тиберий видел себя на его месте, лелеял надежду отличиться не меньше зятя и показать наконец всему Риму, кто же настоящий внук Великого Сципиона, он или сын Эмилия Павла.

Единственное, что отравляло радость Тиберия, это мрачные знамения, преследовавшие консула. «Когда в Ланувии проводили ауспиции, куры улетели из клетки в Лавретинский лес, и их не нашли. В Пренесте в небе виден был пылающий факел. Среди ясного неба грянул гром. В Таррацине претор… стоя на корабле, сожжен был молнией. Фуцинское озеро разлилось на пять миль во все стороны. В Грекостасе и Комиции показалась кровь. На Эсквилине родился жеребенок с пятью ногами. А когда консул Гостилий Манцин всходил на корабль в порте Геркулеса… неожиданно услыхали голос:

— Не езди, Манцин![161]

Он спустился и сел на другой корабль, уже в Генуе, но на судне нашли змею, и она ускользнула из рук» (Jul. Obsequ., 83(22)).

Казалось, все силы преисподней, неба и земли, все звери и птицы говорят консулу: «Не езди, Манцин!» Тиберий, как и его родители, был человеком глубоко религиозным, и его не могли не смутить эти мрачные предзнаменования.

Наконец они прибыли на место. Консул был человеком благородным, честным, но абсолютно непригодным для трудной войны, тем более для такой войны, какой была Нумантинская. Вскорости он был выбит из лагеря, потерпел поражение и «под бременем обрушившихся на него бед уже и сам не знал, полководец он или нет» (Plut., Ti. Gracch., 5). Кончилось тем, что 20 тысяч римлян, находившихся под его командованием, были оттеснены в какое-то ущелье и заперты там 8 тысячами испанцев!

Их ожидала голодная смерть. Выхода не было. И тут нумантинцы неожиданно узнали, что среди римлян есть молодой офицер по имени Тиберий Гракх. Они сразу же вспомнили своего благородного врага и незабвенного друга. Они спросили, кем приходится ему молодой офицер. Услыхав, что это его сын, они закричали, что верят ему одному, и потребовали его для переговоров. Наконец-то стала сбываться мечта Тиберия! Римское войско в смертельной опасности, все гибнет, консул в отчаянии, на нем одном сосредоточены все надежды. С бьющимся сердцем вступил он в неприятельский лагерь. Долго он говорил с нумантинцами и наконец под собственное честное слово заключил с ними мир. Враги выпускали римское войско целым и невредимым, а римский народ фактически отказывался от этой части Испании, то есть признавал себя побежденным.

Войско уже успело отойти довольно далеко, как вдруг Тиберий обнаружил, что у него пропали таблички с записями и расчетами, которые он вел как квестор. А по этим записям он должен был отчитываться перед сенатом. Конечно, он оставил их в лагере, который сейчас захвачен врагами! Делать было нечего. Тиберий повернул назад и один поехал к грозной Нуманции. Увидав его, испанцы выбежали из крепости и в изумлении столпились вокруг. В ответ на их расспросы Гракх умолял их найти его таблички. Он думал обождать пока у ворот, не желая входить в город, враждебный Риму. Но нумантинцы встретили его как родного. Они и слушать не хотели его робких протестов, «взяли его за руки и горячо просили не считать их больше врагами» и почти силой втащили в ворота. «Когда он вошел в город, граждане первым делом приготовили завтрак и хотели, чтобы он непременно с ними поел, потом возвратили таблички и предлагали взять все, что он пожелает, из имущества». Но Тиберий был слишком воспитанным и тактичным человеком, чтобы принять эти предложения. «Он не взял ничего, кроме ладана, который был ему нужен для общественных жертвоприношений, и, сердечно распрощавшись с нумантинцами, пустился догонять своих» (Plut. Ti. Gracch., 6).

Тиберий был на седьмом небе от счастья. Пока корабль медленно ехал к берегам Италии, он упивался прелестными мечтами. Он представлял, как его примут в Риме, как будут прославлять как героя, спасшего 20 тысяч римлян, как будет гордится им его мать, с какой завистью и благоговением будут смотреть на него школьные друзья! Увы! Что ожидало его в городе!..

В Риме их встретили взрывом возмущения, чуть ли не градом камней. Римляне были вне себя от гнева и унижения. Говорили, что со времени основания города Рим не знал такого позора. Каждое слово злополучного договора было для квиритов, как удар бича. Они готовы были разорвать на куски авторов унизительного мира. Но они были бессильны, и это-то и приводило их в особенную ярость. Они не могли отказаться от позорного договора — он был скреплен консулом, скреплен торжественной клятвой. Нарушить ее было бы клятвопреступлением. Они оказались в ловушке, как и Манцин.

Консулом был тогда Люций Фурий Фил, неразлучный друг Сципиона и Лелия. В полном смятении он обратился за советом к обоим друзьям, главным образом, конечно, к Сципиону. И тот нашел неожиданный выход. Некогда, еще во времена бородатых консулов, римляне попали в такое же безвыходное положение. Они воевали тогда с самнитами. И вот враги заперли римлян в Кавдинском ущелье и заставили подписать позорный мир, фактически полную капитуляцию. Когда злополучное войско вернулось домой, город охватило отчаяние. Женщины оплакивали позорно спасенных как умерших, сенаторы сняли одежды с пурпурной каймой и облачились в глубокий траур, все торжества, браки и празднества были отложены на год. Спасенные воины прятались от дневного света, и на всех нашло какое-то немое бездействие печали (App. Samn., IV, 7). Выход предложил сам консул Постумий. Он спокойно заявил, что он один виноват в случившемся. Он сделал это, чтобы спасти ни в чем не повинных воинов. Но ни сенат, ни народ мира не ратифицировали. Значит, Рим может не считаться с его договором. Но, чтобы окончательно очистить себя перед богами и людьми, пусть римляне выдадут его, консула, и весь военный совет самнитам, нагими, со скрученными за спиной руками. Вот так же, заключил Публий, подобает поступить и в этом случае.

Фил, убежденный другом, выступил в сенате и предложил выдать нумантинцам виновников позорного договора — Манцина и Помпея, который недавно также заключил договор, оскорбительный для римской национальной гордости. И вот оба бывших консула теперь стояли посреди Курии, опустив головы, под гневными и насмешливыми взглядами отцов. Оба оказались вполне достойными своих предков. Безродный Помпей безудержно рыдал, умолял и чуть ли не ползал на коленях перед сенаторами. А знатный Манцин твердо и спокойно заявил, что виноват он один и предложение консула кажется ему очень разумным. В результате Помпея помиловали, а Манцина обнаженным, со связанными руками выдали нумантинцам. Впоследствии Фил признавался, что запомнил на всю жизнь этот случай как величайшую из виденных им в жизни несправедливостей (Cic. De or., I, 181; De off., Ill, 109; De re publ., Ill, 28).

Нумантинцы отказались принять Манцина, не желая тем самым очистить римлян от клятвопреступления. Но он был уже навеки опозоренным. «Возвратившись домой, — рассказывает Цицерон, — Манцин счел себя вправе явиться в сенат; но народный трибун… велел его вывести, заявив, что он уже не гражданин» (Cic. De Or., I, 181). Что же касается Помпея, он мигом оправился от пережитого испуга и дошел до такой подлости, что даже набросился с упреками на Фила, который вытянул жребий ехать под Нуманцию. Потеряв терпение, Фил объявил, что берет его с собой, чтобы отнять у него возможность клеветать. Так что Фурий отправился в Испанию, везя с собой их обоих — Манцина, связанного и обнаженного, и Помпея, свободного и в одежде легата (Val. Max., Ill, 7,5).

Быть может, читатель заметил одно различие между тем, как поступили с Постумием, и как с Манцином. Тогда выдан был весь военный совет, сейчас — один консул. Между тем всем прекрасно было известно, что договор заключал вовсе не консул, а квестор Гракх! Всех потом интересовал вопрос, как Тиберию удалось избегнуть участи Манцина. Большинство римлян склонялось к мысли, что это Сципион Африканский, «обладавший тогда в Риме огромной силой», спас своего незадачливого родственника (Plut. Ti. Gracch., 7). Впрочем, у нас нет никаких оснований обвинять Публия в лицеприятии. Я уверена, он поступил бы так же, если бы на месте Тиберия был совершенно неизвестный ему молодой человек. Он всегда считал, что за все, что происходит на войне, в ответе главнокомандующий. Будь он сам на месте Манцина, он не колеблясь взял бы все на себя. Ему казалось бессмысленной жестокостью опозорить всех офицеров, сражавшихся под началом Манцина, и навеки испортить жизнь неопытному мальчику, который столь неудачно вмешался в дело.

Итак, Тиберий был спасен. Его имя даже никто не упомянул. Но он пережил такое унижение, как никогда в жизни. Он, мнивший себя героем, спасителем Рима, был обесчещен перед всем Римом. Это было ужасно. Он, заключивший договор под свое честное слово и воззвавший к памяти отца, стал лжецом и предателем в глазах доверившихся ему людей, тех самых нумантинцев, которые так простодушно брали его за руку, приглашали завтракать и называли своим другом. Он, считавший себя гордостью своего рода, запятнал память собственного отца! Это было еще ужаснее. Но самое ужасное было даже не это. Он видел, как со всех сторон теснили консула, как осыпали его горькими упрекали, но Манцин ни слова не сказал в свое оправдание, он даже намеком не упомянул истинного виновника договора, его, Тиберия Гракха! И он покорно протянул руки, чтобы его связали, даже не взглянув ни разу на Гракха. Как поступил бы в подобном случае отец Тиберия? О, в этом-то у Тиберия не могло быть ни малейшего сомнения. Он сказал бы:

— Я виновен также, как Гостилий Манцин, и я пойду вместе с ним к нумантинцам.

Да, так сказал бы его отец. Но Тиберий сидел, потупя голову, не смея поднять глаз, и не мог произнести роковых слов! Не смерть его страшила, хотя и смерть тоже. Ведь он так любил жизнь и все свои блестящие надежды! И все-таки он никогда бы не отступил в бою и достойно принял бы смерть. Но быть выданным нагим на поругание врагам, утратить вместе с жизнью честь, утратить навеки, безвозвратно, — о, этого сделать он был не в силах! Ибо даже если бы враги его пощадили, кем бы стал он отныне — жалким изгоем, парией. И это он, Тиберий Гракх, которого все так любили, которого считали украшением семьи! И вот он, сознавая свою слабость, так и не произнес роковых слов и позволил консулу уехать одному. И это было вдвойне позорно еще и потому, что несчастный консул его всегда любил, ему доверял, кроме того, по римским понятиям, консул считался для квестора отцом. И вот этого отца он предал! Вот что было самым жестоким, нестерпимым унижением!

Люди редко обвиняют в своих бедах самих себя. Во всяком случае, Тиберию это было менее всего свойственно. Он никогда не мог забыть чудовищное унижение, которое пережил в сенате, — а потому был смертельно оскорблен. До самой смерти это чувство было в нем настолько сильно, что большинство современников было убеждено, что всю свою знаменитую реформу он затеял, чтобы отомстить отцам. Цицерон пишет: «Тиберию Гракху причинила боль и страх та ненависть, которую вызвал Нумантинский договор… и суровость, с которой сенат отверг этот договор. Это-то событие и заставило его, человека смелого и знаменитого, отпасть от авторитета отцов» (Cic. Har. resp., 43; ср. Cic. Brut., 103; Veil., II, 2; Oros., V, 8,2; Flor., И, 2,2; Quint., VII, 4,13; Dio., 83,2).

Но главным виновником своих мук он считал своего безжалостного родственника Публия Африканского. У Плутарха есть любопытное место. Он говорит, что римляне были уверены, что жизнью Тиберий обязан Сципиону, — а это само по себе было нестерпимо для самолюбия Гракха! — «и все же, — продолжает он, — Сципиона осуждали за то, что он не спас Манцина и не настаивал на утверждении перемирия с нумантинцами, заключенного усилиями Тиберия, его родича и друга» (Plut. Ti. Gracch., 7). Довольно ясно, кто мог «осуждать» Сципиона за то, что он не утвердил мир Тиберия!

Когда нас обидят, обидят незаслуженно, да еще обидят те люди, которых мы любили, мы, естественно, ищем сочувствия и утешения. Вот почему Тиберий стал отдаляться от своих прежних приятелей, Рутилия и Туберона, — нечего было и думать жаловаться на Публия этим людям, которые буквально на него молились. Он стал искать других друзей. И прежде всего это был его тесть, Аппий Клавдий, — тот самый Аппий, который некогда соперничал со Сципионом из-за цензуры. Тесть для римлянина — второй отец. А Тиберий был любимцем Аппия, и Гракх всей душой привязался к старику. У тестя он находил неизменное сочувствие. Вот уж его не надо было убеждать в том, что Сципион незаслуженно и безжалостно его обидел! Аппий прекрасно помнил непереносимую гордость и змеиный язык этого человека! По словам Лелия, он ненавидел Сципиона (De re publ., I, 31). Уж, конечно, старик убеждал Тиберия совсем порвать дружбу с Публием.

Затем был младший брат Тиберия, Гай Гракх. Между братьями была большая разница — девять лет. Тем не менее Тиберий всегда считал брата своим лучшим другом. «Они жили душа в душу», — говорит Цицерон (Rab. Mai.,16). Это был очень умный и очень одаренный юноша. Он обожал Тиберия, преклонялся перед ним, считал лучшим человеком на свете. В долгих беседах Тиберий изливал ему душу, делился своими планами и надеждами. Можно себе представить, каким бальзамом для его израненного сердца было восторженное обожание этого пылкого мальчика[162]. На Гая же эти беседы произвели неизгладимое впечатление. С того времени он всем сердцем, всей душой возненавидел Сципиона.

Наконец, в то время Тиберий близко сошелся с одним очень интересным семейством — Публием Муцием Сцеволой, по прозвищу Юрисконсульт[163], одним из лучших правоведов своего времени, и с его братом Крассом Муцианом. Сцевола был человеком милым, доброжелательным, честным и трудолюбивым. Он с головой погружен был в юриспруденцию. Но эти сухие занятия не мешали ему быть дружелюбным и веселым — он играл в мяч почти так же блистательно, как составлял завещания (Cic. De Or., 1,166). Ему только, быть может, не хватало широты двоюродного брата, Авгура, зятя Лелия, который под влиянием своего тестя стал интересоваться и историей, и философией, и теологией.

Красс же был человек умный, блестяще образованный и одаренный. По словам Семпрония Азеллиона, молодого офицера Сципиона, занявшегося историей, у Красса было пять высших благ, на которых зиждется человеческое благополучие: он был богат, знатен, красноречив, в совершенстве знал право, наконец, был верховным понтификом[164], то есть главой всего римского культа (HRR,Asell., Fr. 8). Цицерон говорит, что всегда восхищался его трудолюбием и удивительными дарованиями (Brut., 98; De Or., I, 216). В то же время было в нем что-то холодное, даже неприятное. Это ясно показывает один случай, который произошел несколько лет спустя после описываемых событий. Красс, бывший тогда консулом, вел очень трудную войну в Малой Азии. Он штурмовал какой-то город, и ему понадобилось большое длинное бревно для стенобитного тарана. Он видел подходящее бревно у одного из союзников и отправил к нему письмо, прося прислать его. Но, хотя консул все ясно объяснил, тот прислал совсем другое бревно, рассудив, что оно лучше подойдет для тарана. Тогда Красс велел наказать его телесно, сказав, что, когда он получает приказ, должен повиноваться, а не лезть с непрошеными идеями (HRR, Asell., Fr. 8).

Но этот поступок вовсе не вызвал ненависти греков. Напротив, Красс был очень популярен благодаря своей удивительной учености и особому такту, которыми обладал. В Малой Азии, проводя судопроизводство, он говорил с каждым не только по-гречески, но на его родном диалекте! Причем был так изысканно любезен, что даже декреты издавал на соответствующем наречии. Его язык и произношение были безупречны (Val. Max., VIII, 7, 6).

Красс не любил Сципиона, а быть может, тайно ему завидовал (Cic. De re publ., 1,31) — обстоятельство, делавшее его общество еще более приятным для Тиберия. Все эти знатные, образованные, утонченные люди составляли теперь дружеский кружок. Их связывали самые тесные узы дружбы и даже родства — в самом деле, Гракхи были братьями, Аппий — тестем Тиберия, а Гай настолько сблизился с семьей Красса, что впоследствии женился на его дочери Лицинии. Они непринужденно беседовали, обсуждая все политические новости. Но Тиберия интересовал теперь только один вопрос — аграрный закон. Казалось, все силы его ума и души сосредоточены были на нем одном.

Когда мысль об этом роковом проекте пришла ему впервые в голову? Конечно, он давно слышал о нем в доме Сципиона в то время, когда еще восхищался всем, что говорил и делал Сципион. Но только теперь, вернувшись из Испании, он вдруг загорелся этой идеей. Его враги считали, что задумал он это под влиянием обиды после провала Нумантинского договора. Но Гай вспоминал, как брат с волнением рассказывал ему, что по дороге в Испанию, проезжая по полям Италии, он увидел «запустение земли, увидел, что и пахари и пастухи — сплошь варвары, рабы из чужих краев», и у него сжалось сердце. «Тогда впервые ему пришел на ум замысел, ставший впоследствии для обоих братьев источником неисчислимых бед» (Plut. Ti. Gracch., 8). Интересно, что Гай тоже свидетельствует, что мысль о законе овладела его братом после Нуманции.

Идея аграрного преобразования совершенно захватила Тиберия, и он отдался ей со всем пылом страсти. Более того. Ему удалось увлечь своими планами друзей. Теперь они не только сочувственно слушали молодого реформатора, но горячо поддерживали его и предложили свою помощь: Аппий Клавдий, опытный политик, и Сцевола с Крассом, блестящие юристы, стали соавторами его законопроекта (Plut. Ti. Gracch., 9; Cic. Acad. Pr., 2,5, 13). Трудно поверить, что Красс действовал под влиянием жалости к неимущим: ему, по-видимому, менее всего свойственны были подобные чувства. Но он считал реформу полезной для Республики. Но удивительнее всего видеть среди реформаторов — причем реформаторов самых горячих! — Аппия Клавдия. Того самого Аппия Клавдия, который всегда бесконечно презирал народ, который так возмущался тем, что Сципион запросто говорит с простыми людьми! И вот этот-то Аппий и возглавил теперь демократию! Не думаю, чтобы на старости лет он так изменился и забыл заветы своих гордых предков. Видимо, только бесконечное честолюбие и властолюбие превратили этого надменного патриция в пылкого демагога и заставили заискивать перед чернью. С ним произошла та же метаморфоза, что и с его предком Клавдием Децемвиром.

Многие полагали, что и сам Гракх меньше всего думает о страданиях обездоленных. Аппиан пишет: «Цель Гракха заключалась не в том, чтобы создать благополучие бедных, но в том, чтобы в их лице получить для государства боеспособную силу» (В. C. I, 11). Но мне кажется, что он ошибается. Тиберий, конечно, заботился в первую очередь о Республике, но от всей души жалел неимущих и не мог без слез говорить об их доле — отчасти потому, что наделен был сердцем нежным и чувствительным, отчасти потому, что был легко возбудим и артистичен и мог рыдать над чужим горем.

Сущность законопроекта сводилась к следующему. Вводился земельный максимум — 500 югеров на семью. Еще 250 югеров давалось на двух взрослых сыновей. Все остальное изымалось и делилось между неимущими. Продавать свои земельные наделы запрещалось. Закон казался и разумным, и умеренным. Мы не знаем, отличался ли чем-нибудь составленный друзьями Гракха проект от Лелиева, но, вероятно, если и отличался, то не очень сильно, так как оба были до известной степени повторением древнего закона Лициния — Секстия.

В то время когда Тиберий с таким восторгом и увлечением обдумывал свою реформу, у него появился еще один неожиданный друг и сторонник. Его звали Блоссий из Кум, и он был философом. Философы в те времена делились на два разряда: одни, подобно Панетию, были отвлеченными мыслителями, парившими в сферах чистого разума. Они презирали грубый земной прах и были далеки от забот обыденной жизни. Но были философы совсем иного склада. Они страдали, видя, как неправильно управляется наш мир, и мечтали, подобно Платону, перестроить его уже на основах разума. Они были необычайно горячи, активно и смело бросались головой вперед во все смуты. Более того. Эти мудрецы были настоящими дрожжами — вокруг них все бродило и кипело. Эти беспокойные умы вдохновляли многие мятежи и революции. Так, в Греции два таких философа набросились на тирана Сикиона, пришедшего послушать их лекции, и умертвили его (Plut. Arat., 3). Два других мудреца, Экдем и Мегалофон, настолько «стремились поставить философию на службу государственной деятельности и практической жизни», что организовали тайный заговор против тирании и освободили родной город (Plut. Philop., 1). Наконец, философ Сфер вдохновлял знаменитых спартанских царей-реформаторов Агиса и Клеомена. Вообще смело можно утверждать, что в каждой греческой смуте участвовал какой-нибудь мудрец.

Блоссий из Кум принадлежал к этому второму разряду. Мысль вдохновлять римского трибуна на великие деяния, быть может, переустройство вселенной, волновала его дух. Лелий у Цицерона говорит, что Блоссий был не просто другом Гракха, но «вдохновителем его безумств» (Amic., 37). Плутарх прямо пишет, что ходила молва, что Тиберий начал свою реформу «по совету и внушению… философа Блоссия» (Plut. Ti. Gracch., 8). Замечательно, что после гибели Гракха Блоссий бежал из Рима в Пергам, где в то время вспыхнуло восстание. Мятежники дали своему государству очень многозначительное название Город Солнца. Мы не знаем, чего хотели гелиополиты и какова была роль Блоссия во всем этом деле, но само название города заставляет невольно заподозрить, что здесь не обошлось без какой-то социальной утопии.

Кумский философ со всем пылом и страстью излагал перед молодым учеником свои прекрасные социальные проекты. Но вскоре случилась странная вещь. Блоссий взялся руководить Тиберием и хотел использовать его как свое орудие. Однако он кончил тем, что буквально влюбился в своего воспитанника. Впоследствии он признавался Лелию, что был как зачарованный, действовал как живой автомат, готов был выполнить любое приказание своего повелителя.

— Если бы он велел мне поджечь Капитолий, я бы поджег (Cic.,Amic., 37).

Этот эпизод может привести нас в некоторое недоумение. Мы вправе спросить, кто же главенствовал в этой дружбе? Цицерон говорит нам, что Блоссий вдохновлял «безумства» Гракха, и тот же Цицерон утверждает, что он слепо повиновался каждому слову реформатора. Но в жизни все обычно обстоит куда сложнее, чем во всех схемах, которые мы строим на бумаге. Быть может, страстные речи Блоссия и его отточенная диалектика впервые заронили искру во впечатлительную душу Тиберия, и в мечтах своих он увидел себя великим преобразователем. Между тем восторженный философ уверовал в него как в идеального героя, спасителя, божественного избранника. И эта-то безграничная вера поддерживала Тиберия в самые трудные минуты его жизни. Однако, как бы то ни было, Блоссий стал неразлучным спутником Гракха.

Блоссий был знаком со Сципионом Африканским. Но то ли Публий позволил себе отозваться об его проектах со своей обычной насмешливостью, то ли Блоссий ревновал к нему Тиберия, но только он не просто невзлюбил Сципиона, но делал все возможное, чтобы отвратить Тиберия от этого его прежнего кумира. По словам Плутарха, он и другие софисты всячески настраивали Гракха против Публия Африканского (Plut. Ti. Gracch., 7).

Тиберий не хотел ни революционных переворотов, ни особой демократизации общества. Он даже не подумал о том, что передел земли всегда сопровождается волнениями, беспорядками и смутой. А между тем он ведь прекрасно знал — кто мог знать лучше него, столь блистательно образованного и начитанного молодого человека! — что в эллинистических государствах земельные законы влекут за собой революции и кровопролития, что, когда всего сто лет назад подобный закон замыслили два спартанских царя, Агис и Клеомен, один из них был злодейски убит вместе со своей семьей, а второй ворвался с войском в Спарту, перебил эфоров, умертвил своего коллегу и стал фактически тираном в родном городе. Но Тиберий не только не сравнивал своего положения с положением этих реформаторов, но был почему-то убежден, что все пройдет тихо и мирно, и его воображению смутно рисовалось, что богачи, тронутые его красноречием, в едином порыве откажутся от своей земли. «Воодушевленный главным образом той большой и существенной пользой, которую достижение его цели могло принести Италии, Гракх не подумал о трудности своего предприятия», — говорит Аппиан (Арр. В. С., 1,11).

Тиберий никогда не говорил о законе с человеком, который его придумал, — со Сципионом. Более того. Похоже, он вообще скрывал от него свои планы. Как огня, он боялся его помощи. Он прекрасно помнил, как Кассий проводил закон о голосовании и все приписали эту реформу Сципиону. Ему не хотелось, чтобы потом сказали: «Публий Африканский провел аграрный закон с помощью своего родственника Гракха». Хуже этого ничего нельзя было себе представить. Между тем события разворачивались с драматической быстротой. В конце 135 года до н. э. Сципион совершенно неожиданно был выбран консулом и отправлен под Нуманцию. Новый тяжкий удар для самолюбия Гракха! В числе прочих знатных юношей, последовавших за Публием Африканским, был и Гай Гракх. И это было первым несчастьем для Тиберия. Сколько раз впоследствии, когда он буквально терял голову, должен он был с тоской вспоминать о брате с его математическим четким умом! Как только Сципион и его друзья покинули Рим, Тиберий выставил свою кандидатуру в трибуны, чтобы провести аграрный закон (лето 134 г.).

«Мне кажется, — говорит Плутарх, — с Тиберием никогда не случилось бы непоправимого несчастья, если бы… рядом с ним находился Сципион Африканский. Но Сципион был уже под Нуманцией и вел войну, когда Тиберий начал предлагать новые законы» (Plut. Ti. Gracch., 7).