4. Четыре года просвета
4. Четыре года просвета
Декабрь 1945 – апрель 1946 – пожарник в ИВАН;
Апрель 1946 – декабрь 1947 – аспирант ИВАН;
Февраль 1948 – май 1948 – библиотекарь психиатрической больницы;
Май 1948 – сентябрь 1948 – научный сотрудник Горно-Алтайской экспедиции;
Январь 1949 – сентябрь 1949 – старший научный сотрудник ГМЭ.199
Этот отрезок жизни Л.Н., крайне короткий, почти не «просветлен» никакими воспоминаниями – ни самого ученого, ни его друзей и знакомых. Что-то можно уяснить только по сухим документам и немногим сохранившимся письмам.
В скупом «Личном листке по учету кадров» (ЛГУ) не отмечены два существенных момента. Первый – между демобилизацией (сентябрь 1945 г.) и окончанием экстерном истфака ЛГУ (март 1946 г.) прошло всего-то пять месяцев! При этом Л.Н. сдал экзамены не как-нибудь, а в основном на «отлично» и «хорошо»! Существенно и то, кому он сдавал экзамены: История СССР – «отлично», и аккуратная подпись «Б. Греков»; История древнего Востока – «отлично» – «В. Струве»; Новая история – «отлично», и замысловатый завиток «Е. Тарле»... Из оценок по истории – одна «тройка» по Новой истории (1830–1870), которую поставил профессор А. И. Молок. Торопился Л.Н. сдать все, скорее получить диплом, словно предчувствовал – грядет что-то недоброе, поэтому очень торопился...
Второй момент, не отмеченный в «Личном листке», – от поступления в аспирантуру (апрель 1946) до отчисления из нее. Учтем только, что за эти полтора года успело выйти известное Постановление ЦК, касавшееся А. А. Ахматовой. Л.Н. торопились убрать, но и он тоже торопился; был отчислен со всеми сданными экзаменами и готовой диссертацией! Защитить ее удалось только через год, в декабре 1948 г., благодаря ректору ЛГУ А. А. Вознесенскому. Огромным счастьем и для Л.Н., и всего университета было то, что в грозном июле 1941 г. ректором стал именно он!
Трагедии нарастают и разражаются неожиданно. Нормально Л.Н. пожил всего несколько месяцев, точнее до 14 августа 1946 г. – до Постановления ЦК ВКП(б) «О журналах «Звезда» и «Ленинград».
Читатель, возможно, ждет, что сотый раз будет воспроизведен тот набор эпитетов и проклятий интеллигенции в адрес всей власти, а особо – в адрес «тупоумно-неинтеллигентного функционера» А. А. Жданова, «оформившего» этот удар по литературе, по интеллигенции, по городу... Но во всем же должна быть какая-то логика, даже если события той осени кажутся абсолютно алогичными. Эта логика блестяще раскрыта в исследовании Сергея Куняева, который опирался на многие работы и труды серьезных историков, касавшиеся 1946 г., и что еще существеннее – «ленинградского дела»200.
Горючий материал для этого взрывного постановления накапливался давно, на самом высоком уровне, и по большому счету оба «зловредных» журнала и оба «героя» постановления были вообще ни при чем. Борьба шла наверху, на самом верху, а «у холопов...». Год 46-й был не страшным или, точнее, страшным лишь для немногих, но он был увертюрой 49-го – поистине страшного.
Я был в Ленинграде с весны 1944 г. и отлично помню эйфорию выстоявшего и победившего города, города, который теперь знал весь мир. Конечно, восприятие города было очень разным у тех, кто видел его в годы блокады, и тех, кто сравнивал с Ленинградом августа – сентября 1941-го.
Для А. Ахматовой это был «странный призрак, притворяющийся моим городом»201. А блокадникам виделось другое: быстро исчезали развалины, мертвый дистрофичный город вдруг помолодел – вернулись с фронта молодые ребята, на стройках работали здоровые краснощекие девушки в ватниках. В воздухе весеннего 1944-го царил оптимизм, гордость своими 900 днями и надежда на быстрое лучшее. Бедно жили тогда ленинградцы, но разве это можно было сравнить с недавними лишениями и ужасами голода.
В отличие от В. Астафьева, не думали блокадники о сдаче города и в те дни, когда казалось – все кончено и вот-вот... Я был в Ленинграде до марта 1942 г., и ни в очередях за хлебом, ни в разговорах знакомых моих родителей (а это была вузовская интеллигенция, казалось бы, изначально «трусоватая»), ни в школе (а мы до ноября 1941 г. учились в Петровской школе – ныне Нахимовское училище) не слышал я подобных разговоров. Можно, конечно, объяснить это боязнью, но власть ругали отчаянно, не стесняясь; нажим органов был сильно ослаблен. Умереть, но не быть под немцем – это была не фраза, а настрой, практически всеобщий.
Ольга Берггольц писала тогда в письме к матери на Каму:
Я берегу себя от плена,
Позорнейшего на земле.
Мне кровь твоя, чернея в венах,
Диктует «гибель, но не плен»202.
Я написал все это абсолютно искренне, но наивно было бы думать, что я знал тогда настрой 100% блокадников. Конечно нет. Так получилось, что, написав уже это, я наткнулся на текст блокадного дневника знакомого уже читателю Н. Лунина и понял, что я не прав... Вот запись 25 сентября: «На что «они» надеются, почему не сдают город?» В сентябре, замечу, было отнюдь еще не тяжело.
Я отлично помню, как ездил в поисках шахматной литературы на Литейный в букинистические магазины и на развалы; много книг появилось от эвакуированных. 26 ноября Н. Н. Лунин записал: «Какое количество должно умереть, чтобы город капитулировал?»203
Другие гордились 900 днями, верили в слова Вождя о русском народе, испытывали глубоко патриотичные чувства. Бравый зенитчик – недавний зек – Л.Н. писал еще под Берлином:
И пять фокке-вульфов опять в вышине
Уходят на запад к чужим облакам.
А двое... кружатся в дыму и огне
И падают вниз на горящий Альтдамм.
Минута, другая, и вдруг тишина,
И Одера синяя лента видна,
И виден Победы улыбчивый взгляд,
Сегодня в Альтдамме отмщен Ленинград!204
Патриотично было и руководство города; чего стоило хотя бы массовое переименование улиц – и это в январе 1944 г.! Сегодняшние «ревнители старины», уничтожающие память даже о Н. Гоголе и М. Салтыкове-Щедрине (за что?), могли бы вспомнить, что до января 1944 г. вообще не было Невского – был проспект 25 Октября, не было и Литейного – был проспект Володарского, Большой проспект Петроградской стороны назывался именем Карла Либкнехта и пересекался с бывшей Введенской, названной именем Розы Люксембург, и т. д. и т. п. Было переименовано, точнее восстановлено 20 исторических названий! Руководство города сделало это, не согласовав с Москвой, сделало до известных слов Вождя о великом русском народе. Оно тоже было захвачено эйфорией, а к тому же считало, что «свои» в Москве поддержат – А. А. Жданов, А. А. Кузнецов.
На Соляном переулке, напротив Инженерного замка, в высоком темпе готовился к открытию Музей героической обороны города. Если верить официальной версии (правда, появилась она потом), идеей ленинградского руководства было создание Российской компартии со своим ЦК и центром в Ленинграде. Это уже было роковой, по сути, самоубийственной, переоценкой ситуации и своих возможностей.
Патриотичны были и популярные ленинградские журналы: тоненький, но большеформатный, красивый «Ленинград» и более традиционная «толстая» «Звезда». Печаталось много, и, видимо, непозволительно много истинно русского: о Новгороде, о первых русских изобретателях (без перехлестов), шли статьи о «серебряном веке» и его героях, об Александре Грине, даже о Николае Клюеве. Шли стихи о войне, о «Ломоносовском пятачке» молодого Михаила Дудина. Была и борьба против «эксплуатации темы страдания» блокадного города, против пессимизма, но это проходило где-то «за кадром», на писательских «тусовках».
Но при злой воле (а она инициировалась в Москве, «наверху»!) все это можно было подать и как некое противопоставление Москве. Из памяти людей той поры не могли исчезнуть позорные эпизоды паники и бегства чиновников из Москвы в октябрьские дни 41-го. В настоящем городе-герое этого не было...
Не видя комплектов «Ленинграда» и «Звезды» за 1944–1946 гг., легко предположить, что главными авторами там были А. Ахматова и М. Зощенко, чуть ли не монополизировавшие прессу. Но это страшно далеко от истины; за все эти годы в «Ленинграде» было опубликовало всего четыре подборки ахматовских стихов, как 10-х годов, так и совсем недавних. М. Зощенко в этом журнале не столько печатали (в 1946 г. – три его коротких рассказа), сколько критиковали за философскую повесть «Перед восходом солнца»205. А в «Звезде» был напечатан всего один, но зато самый «криминальный» его рассказ – «Приключения обезьянки», предназначенный совсем для другого журнала, а главное – времени.
Лично А. А. Жданов вряд ли что-либо имел против планов превращения невского города в столицу России, и уж тем более он не имел ничего ни против Анны Ахматовой, ни против популярного русского сатирика (сам, вероятно, читал с удовольствием многие из его рассказов). Об Анне Андреевне Жданов даже позаботился в войну: эвакуация ее и М. Зощенко (уже после замыкания кольца блокады) была осуществлена по прямому указанию Ленинградского горкома. Более того, по воспоминаниям Надежды Мандельштам (а она уж никак не склонна была «заступаться» за секретаря ЦК ВКП(б)), он даже звонил в Ташкент, прося позаботиться об А. Ахматовой, в результате чего она получила «лауреатский паек» и из него «кормила всех, кто нуждается в пище»206.
М. Зощенко еще в 1939 г. был награжден орденом Трудового Красного Знамени. Судя по воспоминаниям родных, он считал, что гонения на него начались не в 1946 г., а куда раньше – в 1943 г.207. Вряд ли это было всерьез; критическую статью в «Большевике» забыли бы максимум через пару лет, если бы... Если бы не очередной знак внимания к нему со стороны ленинградских властей, который оказался, как считает историк В. Волков, роковым и для писателя и, как это ни парадоксально, для самих этих властей.
В мае 1946 г., за три месяца до «исторического» постановления (вряд ли этот короткий интервал был случайностью), Зощенко был утвержден членом редколлегии «Звезды». Полагают, что это было инспирировано ведомством Берии. «Наверху» шла своя игра; если вначале А. Жданову удалось выжать Г. Маленкова из аппарата ЦК, то затем начался реванш «маленковцев». Доложили Сталину; видимо, показали «криминальные» журналы в натуре, нужным образом откомментировали. Перед заседанием Оргбюро ЦК 9 сентября 1946 г., вероятно, было еще одно – более узкое, где А. Жданову пришлось выслушать много жестких слов о «распущенности» ленинградских кадров208. А дальше – «спасайся, кто может»! Секретарь ЦК «заложил» и оба журнала, и обе «криминальные» фигуры, и тогдашних лидеров города – Капустина и Широкова.
«Подковерная схватка» в Кремле, происходившая «высоко-высоко», ударила и далеко «вниз» – по А.А., сделав опять «спорным» вольное существование Л.Н. Достать его и «приобщить к делу» было бы крайне легко в аспирантуре ИВАНа, и совсем уж нетрудно из библиотеки психушки. Но, возможно, в ту пору А. Жданов (не будем отказывать ему в каких-то человеческих чувствах!) постарался смягчить реальный удар, ограничившись бранными словами разноса.
Это подтвердил позже один из вернувшихся после «ленинградского дела»: «В сорок шестом году Жданов вторично спас своих земляков от физической... гибели. Если в сорок первом их вывезли из осажденного города на самолетах, оставляя при этом под огнем раненых бойцов и беременных женщин, то теперь он выручил их из беды – возможно, не намеренно, но кто знает? – прогремевшим на весь мир скандалом. Ведь если бы не это «мероприятие», то композиторы и писатели обязательно попали бы в лапы заплечных дел мастера Абакумова! Вам знакомо это имя? Нам слишком даже оно известно»209. Изгнанные из Союза писателей СССР А. Ахматова и М. Зощенко вновь получили свои продуктовые карточки непосредственно в Смольном. Замечу, что против объявления их диссидентами впоследствии боролся сам Л.Н.!
Вся история августа 1946 г. больнее всего ударила по ее вынужденному инициатору – А. А. Жданову. В начале могло показаться, что, сдав всех, он выиграл тактически, но это было очень краткосрочно; проиграл же он стратегически, и, видимо, свою жизнь. До августа ему казалось, что конкуренту № 1 – Маленкову не быть в аппарате ЦК, а Берия окончательно потерял пост руководителя НКВД, но это было не так. Жданов переоценил свои возможности, переоценил благоволение Самого.
Незадолго до этого был построен санаторий «Валдай». Как говорит местная молва, построен специально для Сталина; место лучшее в Европейской части страны, здоровое, чистое, у знаменитого и красивейшего озера. Говорят, Сам приезжал туда единожды посмотреть, что получилось; в густом лесу стояло одно капитальное, в «старономенклатурном» стиле здание и скромные домишки для обслуги и охраны вблизи. Беда в том, что впритык к главному дому прислонились могучие темные ели. Вождю это не понравилось; не обеспечен обзор, а значит – безопасность. Вырубить деревья вблизи дома почему-то не решились.
В 1948 г. там, в пустующей «резиденции», отдыхал опальный А. Жданов. После какого-то разговора с Шепиловым ему стало плохо с сердцем. Добавим – и это очень существенная деталь, – что заведовала кабинетом электрокардиографии Лидия Тимашук, имя которой страна узнала в 1952 г., когда она «героически» разоблачила «врачей-отравителей» и получила за это орден Ленина (отобранный после смерти вождя). 31 августа 1948 г. Жданова не стало. Автор книги «В плену у красного фараона» Г. Костырченко писал, что «лечение» А. Жданова нельзя было назвать даже халтурным – «так со своим пациентом не обходится даже начинающий терапевт»210. Через полвека Д. Т. Шепилов вспоминал: «На пленуме ЦК после XIX съезда партии Сталин с волнением и большой силой убежденности говорил, что Жданова убили врачи: они-де сознательно ставили ему неправильный диагноз и лечили умышленно неправильно»211.
После смерти Жданова отпала последняя преграда для расправы с «выскочками» из Ленинграда. Начался поистине страшный 1949-й. А. Ахматова писала:
В Кремле не надо жить. Преображенец прав.
Тут зверства древнего еще кишат микробы,
Бориса дикий страх, и всех Иванов злобы,
И Самозванца спесь взамен народных прав.
От описанных, событий было совсем недалеко до «ленинградского дела»; они были прелюдией к нему. 1946-й и 1949-й несравнимы. В первом были слова – гнусные, гадкие, лживые, но все-таки лишь слова. Поклонница Анны Андреевны – страшно поверхностная и ненавидящая все советское – дотошно цитирует в своих мемуарах, смакует этот набор: А.А. – «представительница чуждой нашему народу пустой безыдейной поэзии», «взбесившаяся барынька» и «полумонахиня, полублудница», которая «мечется между будуаром и молельней», а М. Зощенко – «пасквилянт, хулиган и подонок», публично выпоротый журналом «Большевик»212. Мемуаристка даже «вычислила», что писал текст постановления 1946 г. сам Сталин, а не Жданов, что весьма спорно, а точнее, вовсе бездоказательно213.
Но в 1946 г. никого, кроме узкого круга «причастных» к делу, не выгнали с работы и не репрессировали. Ощущался какой-то странный диссонанс между словами и делами местной власти. Не был ли это спектакль для «верхов»? Здесь я могу не ссылаться на чьи-либо мемуары, а просто кое-что вспомнить сам. Я был тогда студентом ЛГУ, а что мог знать студент о «подковровье»? Конечно, ничего; мог лишь видеть реакцию на происходящее. В Саратове, куда был эвакуирован ЛГУ, жизнь проходила в одном общежитии (бывшей гостинице «Россия»); там в стоянии в бесконечных очередях за кипятком я видел и знал многих «героев» 1946–49 гг. Прекрасно помню, что не было и намека на панику, на перепутанность у вузовской интеллигенции. Теперь можно понять, что, скорее всего, это была «куриная слепота», полная неспособность понять корни свершившегося и уж тем более предвидеть и прогнозировать вперед на три года! Доминировало обычное трусовато-интеллигентское подхихикиванье на кухне, анекдотики, но никак не страх.
Совсем другое дело – 1950-й! Вспоминаю одну деталь: едем с другом-студентом в промерзшем тамбуре поезда на Прибытково – это по Варшавской, недалеко, но тогда очень долго, электричек-то не было... И вот в пустом тамбуре друг шепчет мне на ухо: «А Лёву сегодня посадили!» (Лёва – его приятель, сын ректора ЛГУ А. Вознесенского.) Вот здесь уже был удар по городу, жесткий удар по университету, и отнюдь не словесный, а «лагерный», расстрельный...
Особо «заразным» казался властям, видимо, экономический факультет – детище А. Вознесенского. Профессор В. В. Рейхардт был арестован и погиб в тюрьме. Вернулся, но каким-то сломленным китаист и экономист – профессор В. М. Штейн. Отсидел «свое» и профессор Я. С. Розенфельд. Помнится, еще в 60-х на экономфаке время от времени обсуждали: кто из «своих» сажал?
На филологическом факультете выгнали с работы тишайшего профессора Б. М. Эйхенбаума – исследователя раннего творчества А. Ахматовой (не за это, конечно!). Григория Гуковского сначала просто не пускали в Ленинград, когда ЛГУ возвращался из эвакуации (1944 г.), а потом посадили (1949 г.), и он тоже погиб в тюрьме (1950 г.). На Комаровском кладбище есть могила его второй жены – Зои Владимировны (она тоже сидела, но вернулась), и на этой же плите добавлено: «Памяти Григория Александровича Гуковского 1902–1950».
На историческом факультете, имеющем прямое отношение к нашему герою, посадили брата Григория Гуковского – Матвея. Добрейший и умнейший декан – профессор В. В. Мавродин был исключен из партии и уволен с работы, лишен всяких источников существования и надолго...
В Ленинграде и области работы лишилось 2000 человек, многие из них были репрессированы, некоторые расстреляны. Все это абсолютно несравнимо со «словесной волной» 46-го214.
К чести Анны Андреевны, надо сказать, что она не сломалась после Постановления ЦК и ждановского доклада. Корней Чуковский вспоминает уже в 1954 году: «Седая, спокойная женщина, очень полная, очень простая... О своей катастрофе говорит спокойно, с юмором: «Я была в великой славе, испытала величайшее бесславие – и убедилась, что в сущности это одно и то же»215. Но М. Зощенко был сломлен, сразу и навсегда. Видевший его четырьмя годами позднее А.А. Чуковский вспоминает: «Ни одной прежней черты... Теперь это труп, заколоченный в гроб. Даже странно, что он говорит»216. А.А. отнеслась ко всему, в конечном итоге, с юмором (как бы дико это ни звучало), а М. М. «искренне хотел следовать предложенным ему курсом», что подтверждают его дневники и бумаги»217.
Великая поэтесса не могла тогда понять истинных причин катастрофы. Нам сегодня куда легче, располагая «морем информации» и всем набором мнений. Ей в ту пору казалось, что доминируют какие-то личные мотивы. Согласно одному из объяснений А.А., «Сталин приревновал ее к овациям». В апреле 1946 г., когда Ахматова читала свои стихи в Москве, публика аплодировала стоя. Последняя почесть полагалась только Сталину, а не какой-то поэтессе218. Мелковато и вряд ли докладывалось Вождю.
Второй мотив, приведенный в книге Л. Чуковской: Сталину пришлась не по душе ее дружба с оксфордским профессором И.Берлином, посетившим в 1945 г. Ленинград. В другом месте мемуаров Чуковская даже называет этот мотив главным и отмечает, что в 1956 г. А.А. не встретилась с ним из боязни, считая, что «несчастье с Левой» связано с этой дружбой219.
Здесь какое-то лукавство – эта дружба, видимо, была достаточно тесной, если они общались на «ты», если Исайе Берлину посвящены два ахматовских цикла стихов «Cinque» и «Шиповник цветет» («Сожженная тетрадь»). Ему же, считал кое-кто, посвящены и такие строфы «Поэмы»:
Он не станет мне милым мужем,
Но мы с ним такое заслужим,
Что смутится двадцатый век...
Правда, Э. Герштейн называет его лишь «третьим прототипом образа гостя из будущего», но проф. В. Жирмунский считал, что посвящение поэмы (опущенное при официальном издании) относилось именно к И. Берлину. Кто такой сэр Исайя Берлин? Он родился в 1909 г., окончил элитарную школу Сан-Паули, колледж Корпус Кристи в Оксфорде. В 1938–1950 гг. работал в военной службе Министерства информации Великобритании, в 1941–42 гг. в посольстве Великобритании в США. В разные годы после войны читал лекции в университетах Чикаго, Принстона, в Гарварде, Иерусалиме. В 1957 году получил рыцарское звание220. В 1960–64 гг. – вице-президент Британской Академии наук. Герштейн называла его специалистом по Толстому, Тургеневу, Герцену221.
В 1945 году И. Берлину было всего 36 лет, а А.А. – 56. Реален ли какой-то его роман со стареющей женщиной? И. Берлин, если судить по его воспоминаниям, вряд ли испытывал к А.А. особенные чувства. В 1945 г. он побывал в Ленинграде в Фонтанном доме. Свой визит он описывает безо всяких сантиментов: «По крутой, темной лестнице мы взобрались на верхний этаж, и нас ввели в комнату Ахматовой, бедно обставленную, – я подумал, что, видимо, все из нее было вынесено во время блокады – украдено или же продано; там оставались только маленький стол, три-четыре стула, деревянный сундук, софа и возле не топящейся печи – рисунок Модильяни. Величественная седая дама с белой шалью на плечах медленно поднялась нам навстречу». Начался длинный, неторопливый, сухо-официальный разговор. И. Берлин пишет, что «испытывал неловкость от ее холодноватой, чуть ли не царственной манеры держаться»222.
Причины подобного поведения нам ясны. Вспомним реальную ситуацию. Лев совсем недавно вышел из лагеря. А.А. всего боится (даже до Постановления ЦК), она и через три года после визита Берлина побоялась прийти на защиту Льва Николаевича, чтобы «оплеванная персона», как она о себе говорила, не повредила сыну. И в это время ее так «подставляют»! В 1956 году, когда И. Берлин вновь приехал в СССР, они не встретились; причиной была боязнь А.А. за Лёву223.
«Вдруг мне послышалось, – продолжает свой рассказ о визите к А.А. Исайя Берлин, – будто кто-то окликает меня со двора по имени. Сначала я не придал этому значения, но крики становились все громче, и слово «Исайя» было явственно различимо. Я подошел к окну, выглянул вниз и увидел человека, в котором узнал Рандольфа Черчилля. Он стоял посредине двора и, как подвыпивший старшекурсник, выкрикивал мое имя... Я опрометью ринулся вниз. Моей единственной мыслью было не допустить его в комнату»224. Это удалось сделать.
Берлин подозревал, что за Рандольфом Черчиллем, вероятно, следили. «Эта злополучная история, – пишет он, – породила в Ленинграде нелепые слухи о том, что сюда явилась иностранная делегация – уговаривать Ахматову покинуть Россию, что Уинстон Черчилль – давнишний почитатель ее творчества – выслал специальный самолет, чтобы увезти Ахматову в Англию, и тому подобное»225.
Берлин увел Рандольфа и вернулся к А.А. лишь вечером. Разговор пошел уже откровеннее; она даже читала свои стихи, вплоть до «Реквиема». Правда, она обозначила «рубеж» между собой и гостем, сказав: «Вы приехали оттуда, где живут люди...»226 Поздно вечером пришел домой Л.Н. «Было очевидно, – пишет Берлин, – что мать и сын относятся друг к другу с величайшей нежностью»227.
Жили в ту пору А.А. и Л.Н. бедно. Памятной ночью Л.Н. мог предложить иноземному гостю лишь вареную картошку – больше у них ничего не было. Лев работал пожарником, правда, не где-нибудь, а в Институте востоковедения АН СССР. А.А. еще печаталась понемногу (до августа 1946 г.), и все-таки жили очень бедно.
В апреле 1946 г. Л.Н. удалось поступить в аспирантуру ИВАНа. Это был скорее поиск «крыши» – места, где можно защитить диссертацию опальному историку, поскольку академические учреждения были менее политизированы, чем вузы. Однако это «неполитизированное» учреждение оказалось страшным, и отнюдь не по науке, а по доносам; формула Л.Н. «ученые сажали ученых» родилась, по-видимому, тогда.
Об этом он поминает многократно в письмах из лагеря (1950–1956 гг.). Так, в 1954 г. Л.Н. писал: «Моя опала началась еще в 1946 г. – там и есть корень зла. Настоящей причины моего бедствия не знаю, но предполагаю, что оно началось в стенах ИВАНа, и сидящие в Академии бездарники определенно старались избавиться от меня, хотя бы путем самых фантастических и клеветнических измышлений. Они имели к тому же связи, и все завертелось».
Завертелось, и с успехом для них. Матери он писал позже: «Вспомни бесцельные усилия в 1947–48 гг., когда надо мной вообще никаких обвинений не висело, а меня выгнали отовсюду». Выгнали его из аспирантуры в декабре 1947 г. явно досрочно, при готовой-то диссертации, которая была признана в официальном отзыве вполне готовой к защите. Больше того, уже были отзывы члена-корреспондента АН СССР А. Якубовского и профессора М. И. Артамонова на книгу «Политическая история Первого Тюркского каганата», отзывы сверхположителъные. Л.Н. был в панике, что с ним было редко. Он пишет отчаянное заявление-рапорт академику В. В. Струве, а затем еще «выше» – академику И. И. Мещанинову. Последнему он писал: «Довожу до Вашего сведения, что в комиссию по переаттестации аспирантов в Институт Востоковедения представлены обо мне неверные данные, вследствие чего комиссия, как мне стало известно, решила меня отчислить. Это решение крайне несправедливо, т. к. я своевременно выполняю все обязательства, взятые на себя по плану. Прошу Вас вмешаться и дать мне возможность работать». Но все было напрасно.
Если бы не визит Л.Н. к А. А. Вознесенскому, то эту готовую (диссертацию защищать было бы просто негде. На добрых людей Л.Н. везло, притягивались они к нему, как магнитом. У ректора была симпатичная и очень умная секретарша – Маргарита Семеновна Панфилова, боготворившая своего шефа. Работала еще с Саратова и в какой-то момент оказалась соученицей Л.Н. на истфаке. Она без промедлений доложила шефу о просьбе Л.Н. принять его228. В результате, состоялся тот самый разговор, определивший «оформление» Л.Н. как ученого.
Маргарита Семеновна после ареста А.А. Вознесенского была тоже наказана – «спущена» секретаршей к нам на геофак. Только много позже, когда «пыль улеглась», она вернулась в ректорат и проработала там вплоть до 80-х гг. Есть такие редкие люди, которые, не будучи начальством, определяют нравственный климат учреждения, они настроены на Добро, на Справедливость. Это чувствовал каждый, кто проходил через приемную ректората. Когда в 1995 г. М. С. Панфилова умерла, проститься с ней приехало и нынешнее, и прошлое руководство университета.
Итак, после всех коллизий диссертация Л.Н. все-таки была поставлена на защиту. Но денег не прибавилось. Анна Андреевна после удара августа 46-го «подпитывалась» только переводами стихов. Хорошо знавший Л.Н. писатель Дмитрий Балашов писал впоследствии, что «многие переводы с восточных языков, изданные под именем Анны Ахматовой, выполнял ее сын»229.
В 1948 г. Лев уезжает в Горно-Алтайскую археологическую экспедицию. Конечно, важно было заработать (хотя платили археологам и тогда нищенски), но для него не менее важен был всемирно знаменитый объект исследования – каменные курганы Пазырык, и возможность поработать под руководством известного археолога Сергея Ивановича Ру-денко. Это была третья его экспедиция за четырехлетний «просвет»; до этого (в 1946 и 1947 гг.) он ездил в Юго-Подольскую экспедицию, которой руководил директор Эрмитажа профессор М. И. Артамонов.
О самой защите диссертации осталось мало воспоминаний. М. Л. Козырева писала: «Когда зачитывали биографическую справку, то каждый ее пункт производил впечатление разорвавшейся бомбы – и кто папа, и его мама, и откуда прибыл, и место работы. У обоих его оппонентов были какие-то дефекты речи, но Лев, который картавил гораздо сильнее их обоих, производил впечатление единственного четко и изящно говорившего... Помню, Лев Николаевич утверждал, что Тамерлан и какой-то еще восточный деспот жили в разное время, а его оппонент говорил, что – в одно, и в качестве доказательства ссылался на то, что их имена выбиты в хвалебных записях на одной скале. На это Лев Николаевич не моргнув глазом ответил: «Уважаемый оппонент не заметил там еще одной записи: «Вася + Люба = любовь». И все. Гомерический хохот»230. Даже в сложных ситуациях Л.Н. не терял чувства юмора.
В упомянутом «просвете», заполненном экзаменами, поисками работы, завершением диссертации, у Л.Н. появилась любовь. Героиней оказалась сотрудница отдела редкой книги Публичной библиотеки Наталья Васильевна Варбанец (1916–1987) по прозвищу Птица (принятому и Л.Н.). Познакомились они весной 1947 г. Судя по фотографии, она была довольно интересной женщиной, а по успехам в работе – выдающейся. Она стала специалистом международного класса по инкунабулам, автором книги о Гуттенберге231. Это была большая любовь Л.Н.; даже А.А. отнеслась к Наталье серьезно, а не как к «очередной приходимой крошке Лёвы».
Но Наталью любил ее учитель и начальник по отделу. Она была многим ему обязана и, видимо, разрывалась между долгом и отношением к Л.Н., «одичавшему», как говорили ее подруги, «в лагере». В решающий момент учитель увез ее в Батуми. Лев смирился и даже острил, называя соперника Птибурдуковым232, но переживал.
Диплом кандидата исторических наук был выписан ВАКом 31 декабря 1949 г., а 6 ноября он был арестован. Началась «вторая Голгофа».