11.1. Лучше было бы наоборот
11.1. Лучше было бы наоборот
В 1989 г. широко отмечалось столетие со дня рождения Анны Ахматовой. ЮНЕСКО объявила его годом А. Ахматовой. Произошел подлинный «взрыв» публикаций; ей был посвящен весь июньский номер журнала «Звезда». В этом была какая-то символика, напоминание через три с лишним десятка лет о ждановском постановлении и ответ на вопрос – кто же победил?
Победила явно она. Это, в частности, раскрывает один эпизод, одна ее реплика. А.А. как-то в очередной раз уезжала в Москву. Среди провожавших была одна благостная старушка, которая задолго до отхода поезда несколько раз обняла и перекрестила ее, даже прослезилась. Когда она ушла, Ахматова сказала: «Бедная! Она так жалеет меня! Так за меня боится! Она думает, что я такая слабенькая. Она и не подозревает, что я танк!»937
Ахматова победила, ее «культ» оказался долговечнее любых постановлений. Ее успеху, как отмечал в недавней очень жесткой, (но, мне кажется, верной во многих оценках) статье А. Жолковский, «способствуют сильнейшие внелитературные факторы, собирающие под ее знамена самые разные слои поклонников. Либералам дорог ее оппозиционный ореол, верующим – ее христианство, патриотам – русскость, прокоммунистам – чистота анкеты от антисоветских акций, монархистам – ее имидж императрицы и вся ее имперско-царскосельская ностальгия, мужчинам – женственность, женщинам – мужество, элитариям умственного труда – ее ученость, эзотеричность и self-made аристократизм, широкому читателю – простота, понятность, а также полувосточная внешность и фамилия, импонирующая всему русскоязычному этносу смешанного славяно-тюрко-угро-финского происхождения» (выделено мною. – С. Л.)938. Необычные, зачастую безжалостные оценки; подобных мне не приходилось встречать, хотя «ахматоведы» много написали...
В 1984 г. Льву Николаевичу, никогда не бывшему «розовым оптимистом», все казалось довольно радужным. Его интервью, напечатанное в «ахматовском», юбилейном номере «Звезды», заканчивалось словами: можно «смотреть на будущее с нормальной долей оптимизма»939.
В дни юбилея мысли Л.Н., надо полагать, не раз возвращались к матери. Читатель, может быть, помнит эти ключевые слова, вынесенные в один из подзаголовков: «Лучше было бы наоборот, лучше бы я раньше ее умер». Зачем? Возможно, чтобы не терзаться, кто «более виноват». Л.Н. вспоминал и, может быть, осуждал себя за часто повторяемые слова: «Мама, ты ничего в этом не понимаешь». Но не мог осуждать себя за все, каяться во всем. Нет...
О том, что Л.Н. постоянно задумывался и возвращался к вопросу: кто же все-таки виноват в возникновении «полосы отчуждения», в их разрыве, свидетельствует горький и удивительно открытый рассказ Л.Н. о последних годах А.А. в интервью, данном его коллеге из ЛГУ – Льву Варустину. «Я старался (и это мне удавалось), – говорил Л.Н., – создавать маме как можно меньше проблем. Сначала я жил с бабушкой в городе Бежецке...»940 Эта строка возвращает нас к тем временам, когда закладывалось отчуждение матери и сына. Вот несколько выдержек из дневника П. Лукницкого. «Сидел у А.А. в Мраморном... – пишет он. – Стук в дверь – неожиданно Лёва и А. И. Гумилева. Приехали из Бежецка, остановились у Кузьминых-Караваевых». Или еще эпизод, зафиксированный в дневнике Лукницкого: «Весной 19-го в мае целый ряд встреч. Он (Н. Гумилев. – С. Л.) приходил, Лёвушку приводил два раза»941.
Разведенный отец приводил к матери ребенка. Дикость. Почему Лев жил не у матери? В обычное время, когда Лёва жил в своем провинциальном «далеке», она не радовала его и письмами; всего восемь строчек в одном из них, подобном сугубо формальной «отписке»942. Незаметно, чтобы он занимал какое-либо место в ее стихах. «Там милого сына цветут васильковые очи», – почти исключение943.
Лев помнил – боготворимый отец писал о нем не так, даже на фронте писал:
Он будет ходить по дорогам
И будет читать стихи,
И он искупит пред Богом
Многие наши грехи944.
И сбылось... Кстати, в воспоминаниях одной из самых близких подруг А.А. – Валерии Срезневской можно прочесть о подобном же отношении к отцу Л.Н.: «Эта смерть (Н. Гумилева. – С.Л.) не отразилась в ее стихах. Как в «Вечере», «Чертах», «Белой стае», так и в последующих книгах Гумилев занимает очень скромное место... Отчего? Кто сможет ответить?»945
В 20-х гг. в Бежецк регулярно отправлялись 20 руб. в месяц, тогда как кормежка любимого шилейкинского пса Тапы обходилась в 15. А.А. признавалась П. Лукницкому: «Мне почему-то кажется, что я никого не люблю кроме Тапы»946. Дело дошло до того, что А. И. Сверчкова (урожденная Гумилева – сводная сестра Николая Степановича) хотела усыновить Лёву – «все и так считают Лёву ее сыном»947.
Поистине он старался создавать как можно меньше проблем маме, и отстраненность взрослого Л.Н. была реакцией на ее холодность и отстраненность 20-х гг. Не мог он не переживать (или вспоминать о пережитом в детстве, в юности) перипетий ее личной жизни, ее вечной неустроенности. Сама А.А. писала: «Чужих мужей вернейшая подруга и многих безутешная вдова»948.
Видел Л.Н. и вечную позу, вечное ее «стремление казаться». Отсюда родилась его блестящая фраза, тем более удивительная, что сказал ее маленький Лёва: «Мама, не королевься!»949 Не мог не заметить этого смышленый неначитанный провинциал.
Исследователи интерпретировали «королевствование» по-разному. Литературовед Наталья Роскина относила это к «необычайному благородству» и «гармоничной величавости» А.А.950. Можно все это объяснять и по-другому, куда более жестко: всю жизнь А.А. «лепила свой имидж», говорила «на запись» (А. Найман), давила на собеседников, вызывая у них робость, страх, трепет, оцепенение, в общем, создавая «монархический образ»951. Правда, это согласно «злому» А. Жолковскому, хотя, возможно, он и недалек от истины. Но вот как писал деликатный Корней Чуковский: «Мне стало страшно жаль эту трудно живущую женщину. Она как-то вся сосредоточилась на себе, на своей славе – и еле живет другим»952. Недавно одна моя знакомая обратила мое внимание на известные стихи А.А., хорошо иллюстрирующие приведенные суждения:
Муж в могиле,
Сын в тюрьме.
Помолитесь обо мне...
Отсюда и мифы, и какие-то странные признания, бездумно сделанные, и не менее странная смесь восхищения и ненависти к «тирану». К одному из подобных мифов относится сообщение о представлении А.А. к Нобелевской премии953. Не странно ли звучат такие слова: «Как известно из записных книжек Блока, я не занимала места в его жизни?»954 То ли это обида, то ли кокетство: не занимала, по его записным книжкам, а на самом деле?..
Как уже я говорил, о Сталине А.А. писала по-разному. С одной стороны, она совершенно определенно заявляет: «Меня спас Сталин» (имелась в виду эвакуация самолетом из блокированного Ленинграда в сентябре 1941 г.)955. Вместе с тем А.А. приводит следующее любопытное объяснение своей милости у «вождя»: «Очевидно, около Сталина в 1946 году был какой-то умный человек, который посоветовал ему остроумнейший ход: вынуть обвинение в религиозности моих стихов и заменить его обвинением в эротизме»956. Но с другой стороны, Сталин – гонитель ее поэзии; касаясь судьбы своего сборника «Из шести книг», она замечала: «... Когда его показали Сталину, он решил, что стихотворение «Клевета» (1923) написано недавно и велел запретить книгу»957.
«Сталинская тема» с какой-то маниакальной силой проходит через все «Записные книжки 1958–1966 гг.». Здесь и обида на Струве, подозревающего, что было какое-то первое «запретительное постановление» о ней еще в 1925 г., но здесь же и осознание навязчивости идеи:
Кого-то я в Москве уговорила
Прийти послушать мой унылый бред,
Как дочь вождя мои читала книги
И как отец был горько поражен958.
Упомянутая тема многократно возникала и после войны. «В сороковом году Усач спросил обо мне: „Что дэлаэт монахиня?“»959
Все это понимал взрослый Л.Н., если уж и мальчишкой замечал «королевствование» матери и еще – ее «редкий антипедагогический дар»960. Но после «второй Голгофы» к этому добавилась обида за «неучастие» в его вызволении из лагеря и предубеждение против матери, если верить словам Эммы Герштейн961.
Можно ли последней верить – это вопрос. Дело в том, что она родилась в 1903 г., а «пик» активности мемуаристки приходится на 80–90-е гг.962. Рецензент воспоминаний Э. Герштейн отметил, что это – мстительный текст, неприятно сводящий счеты с человеком, с которым мемуаристка поссорилась 30 лет назад. Рецензент подчеркивал, что ему абсолютно чужд и сам принцип мемуаристки: «Настало время, когда... темные места можно и нужно высветить»963.
Мне также далеко не все у Э. Герштейн кажется правдоподобным. Например, ее утверждение о том, что А.А. находилась под сильным воздействием направляющей руки Надежды Яковлевны. Вместе с тем эти воспоминания дают потрясающе интересный материал для выяснения отношений Л.Н. с матерью. Из письма Льва к Эмме выясняется, что в 1957 г. было какое-то просветление в отношениях Л.Н. и А.А. Он тогда болел и записал: «Мама... с нею чудо. Она опять такая хорошая и добрая, как 20 лет назад»964.
Но в 1961 г. произошел окончательный разрыв. Сказывалась не только старая обида за «неучастие», огорчали его и слова, которые А.А. говорила кому-то о сыне. Он опровергал их, сердился, жаловался на непонимание: «Говорят, что я вернулся из лагеря озлобленным, а это не так. У меня нет ни ожесточения, ни озлобленности. Напротив, меня здесь все занимает: известное и неизвестное. Говорят, что я переменился. Немудрено. Согласен, что я многое утратил. Но ведь я многое и приобрел. У меня замыслов на целую библиотеку книг и монографий. Я повидал много Азии и Европы»965. Несмотря на все оговорки о ненадежности Эммы Герштейн как мемуаристки, я верю – именно так говорил (да и действовал) Л.Н. во все годы нашего знакомства, Герштейн тут ничего не придумала. Ведь сама А.А. писала о сыне: «Он стал презирать и ненавидеть людей и сам перестал быть человеком»966. Результаты подобных отношений зафиксированы и в письме А.А. к своему младшему брату, Виктору Горенко: «Передать твой привет Лёве не могу – он не был у меня уже два года, но, по слухам, защитил докторскую диссертацию и успешно ведет научную работу»967. В интервью, данном в 1989 г., Л.Н. подтверждал слова его матери: «Наше общение носило скорее эпизодический характер»968.
В упомянутом интервью обращает на себя внимание обида за его «Голгофу», за ее «неучастие»: «На самом деле заявление о моем освобождении она не подавала, следовательно, никаких хлопот реальных и быть не могло. Когда я вернулся из Омского лагеря, я спросил, почему же она не подала заявления? На это она ответить мне не смогла, хотя и училась на Высших женских юридических курсах в Киеве в 1910 году. Мама не усвоила того, что любое дело должно начинаться с подачи заявления, или, как говорили раньше, с прошения. Она думала, что если она страдает, то ей должны пойти навстречу... Этот вопрос к маме («В чем выразились твои хлопоты?») вызвал неполное понимание моей матери. В дальнейшем этот разговор был использован ее подругами (среди которых были и просто приживалки) для того, чтобы настроить маму против меня».
Такой настрой сохранился у А.А. до самой смерти. В ее «Записных книжках. 1958 – 1966» я насчитал всего лишь 35 упоминаний «Лёвы» (на 800 с лишним страницах!); причем все они были или сугубо «воспоминательные» (такое-то число, «в этот день арестовали Лёву в 1938», «в 1949»), или ужасно формальные (телефон Лёвы, «сожгла рукопись, когда Лёву взяли»). Какие-то человеческие слова лишь в двух телеграммах: «Беспокоюсь здоровье. Пришли открытку. Целую. Мама» (1958), или «Я в городе. Позвони непременно» (1960?).
В самом конце ее жизни и у нее, и у Л.Н. были какие-то попытки помириться: она послала ему книгу, а он пришел к ней в больницу. «Пришел и смяк, испугался и ушел, не зайдя в палату», – пишет Эмма Герштейн969. Все эти горькие раздумья прорывались в его очень «открытом» интервью 1989 г. Интервью, которое кончалось все же на оптимистической ноте. Не мог Л.Н. предвидеть, что в 1990 г. будет инсульт и цепь недугов. Цепь, которая не сразу прервет его работу. А пока были раздумья над этногенезом.