Второе пересечение

Ясное утро в горах, даже если оно тихое, запоминается звонким, как весенняя капель.

Право же, утром ничто не напоминало серого вчерашнего дня. Вспенен и полноводен Иркут?.. Но не такая уж это невидаль для горной реки. Присыпаны снегом окрестные вершины?.. Но ведь и это в горах не редкость, а слепящая белизна летнего снега — она как раз противоположна вчерашней мрачности, вчерашней хмури… Воздух чист и морозен, и хочется дышать глубоко и часто, чтобы как можно больше вобрать его в себя. Изумрудная трава чуть тронута дымчатым налетом инея. Иней исчезает тотчас, как только солнце, подымаясь из-за гор, касается травы, и опрокинутая на землю радуга бежит по следам ночной тени, словно угоняя ее прочь…

Мы поселились в школе, на краю села Монды. Каникулы, школа пустует, и из щелей на крыльце торчит трава. Вещи сложены в сенях, а единственный класс — это, так сказать, наша жилая комната. Окна класса выходят на юг, к реке, и можно сколько угодно любоваться Иркутом и плосковерхими сопками за ним.

За время долгого пути под дождем имущество наше все-таки немножко подмокло и, главное, отсырели черные сухари, коими мы запаслись месяца на три. Подождав, пока солнце прогреет землю, мы расстелили плащ-палатки и высыпали на них из крафтовых мешков сухари, а дабы сбежавшиеся со всей деревни собаки и куры не расправились с ними по-своему, организовали надежную оборону.

Не все необходимые дела — дела интересные, и за просушиванием сухарей каждый развлекался как мог. Сначала мы пробовали читать, но вскоре обнаружили, что противники наши умело просачиваются сквозь оборону, пока глаза опущены в книгу… Пришлось книги отложить, и только Николай Иванович Михайлов, пользуясь своим, начальственным положением, продолжал читать. Он читал журнал «Известия Всесоюзного Географического общества», в котором была опубликована статья С. В. Обручева под названием «Орография и геоморфология восточной половины Восточного Саяна». Это — про район наших работ, и, стало быть, Михайлов тоже находился при деле.

…Сочувствуя нашему бедственному состоянию, он время от времени рассказывал нам о прочитанном.

— Обручев выделяет в котловине два комплекса террас, — говорит, не отрываясь от журнала, Михайлов. — Современные, — он топает ногой по современной речной террасе, — и третичные или четвертичные, сложенные рыхлыми конгломератами, — Михайлов показывает большим пальцем себе за спину, и я смотрю в том направлении, но вижу не террасы (их и не видно с нашего места), а резко вписанные в голубое небо белые, с черными ребрами вершины Мунку-Сардыка.

Курица, кося на меня круглым глазом, боком-боком приближается к сухарям и бурно гневается, когда я, разгадав ее маневр, грожу ей прутиком.

— А вон те террасы, — теперь палец Михайлова указует в северном направлении, — все исследователи считают моренами, оставшимися от четвертичных ледников.

Эта особенность Мондинской котловины прежде всего бросается в глаза: обращенный на юг склон ее поднимается вверх крутыми уступами; лес растет только на горизонтальных площадках, и поэтому темные лесные полосы чередуются со светлыми степными.

— Если они правы, то в Мондинской котловине, там, где мы сейчас сидим, некогда лежал ледник мощностью до четырехсот метров, — продолжает Михайлов.

…Я слушал его, но — теперь можно честно признаться — без особого интереса. Тогда я думал, что экспедиция в Саяны — моя последняя сухопутная экспедиция и впредь я буду странствовать лишь по морям и океанам: мне хотелось заняться биогидрологией, совсем молодой в то время научной дисциплиной, изучающей влияние живых организмов на режим водных бассейнов. А Саяны — они, чтобы не пропал сезон и чтобы посмотреть незнакомые мне места, в которые потом я уже никогда не попаду…

— А кто здесь путешествовал? — спрашиваю я из вежливости.

— Да много народу, — говорит Михайлов и откладывает журнал, чтобы поточнее припомнить, кто именно. — Вот Сергей Владимирович Обручев… У Преображенского есть интересные статьи… А еще раньше Комаров, путешествовал, Кропоткин, Черский…

— Черский!? — я сделал такое резкое движение, что курица с кудахтаньем отскочила в сторону. — Действительно! А я и не вспомнил…

Черский… Значит, второй раз пересеклись наши маршруты…

Первый раз — во время путешествия на Чукотку. Я побывал тогда в поселке, который в то время назывался Кресты Колымские. Мы поднялись на крутой, но невысокий берег, поросший редкими лиственницами, карликовой березкой, шиповником, и очутились в просторном и чистом, застроенном побеленными мазанками селении… Все — в поселке выглядело свежим, недавним, и я удивился названию — Кресты Колымские. Местный товарищ, подтвердив, что поселок возник недавно, сказал:

— Говорят, крест стоял на берегу — большой, деревянный. Потому так и назвали.

Такие — большие, деревянные — кресты на севере не редкость. Ставили их над могилами, ставили в благодарность за счастливое избавление от опасности, и немало встречается названий со словом «кресты»: Нижние Кресты, Верхние Кресты, Крестовое, Крестовый перевал… И вот Кресты Колымские.

Выйдя из столовой, где нас отлично — и весьма своевременно — покормили, я остановился на краю обрывистого берега. Солнце зашло, но не стемнело. Над широкой тихой Колымой тучей носились ласточки. Они мельтешили перед глазами, и мне казалось, что из-за них я не могу вспомнить что-то очень важное, такое, что непременно и немедленно нужно вспомнить… Не знаю, почему так получается, но среди отрывочных, мелькающих, как ласточки, мыслей вдруг, выделилась одна: Кресты Колымские выстроены примерно там, где полвека тому назад умер во время своего последнего путешествия известный исследователь Сибири Иван Дементьевич Черский. По обычаю того времени на месте его гибели спутники поставили высокий деревянный крест…

Дома я храню как реликвию тоненькую, в четыре листика, брошюрку, которую теперь, наверное, не достанешь ни за какие деньги. Она называется «О последних днях путешественника по Сибири Ив. Дем. Черского. Читано на заседании Физико-Математического Отделения Академии Наук 16 декабря 1892 года». Вот что рассказано в ней (я цитирую лишь с небольшими сокращениями):

«Академия Наук получила из Средне-Колымска следующее письмо, написанное по просьбе вдовы покойного путешественника Ив. Дем. Черского и сообщающее потрясающие подробности о последних днях покойного. Оно составит собою яркую страницу в длинной истории мучеников науки.

Еще за много дней до выезда из Верхне-Колымска с целью исследовать р. Колыму покойный Иван Дементьевич предчувствовал, что дни его сочтены, и говорил о своей близкой кончине как о чем-то верном и неизбежном. Это предчувствие и даже твердая уверенность были в нем так сильны, что он еще в Верхне-Колымске делал разные распоряжения и приготовления как относительно продолжения экспедиции после его смерти, так и относительно судьбы его сына, 12-ти летнего мальчика, на случай если бы жена не перенесла его смерти. Все эти предсмертные распоряжения покойный Ив. Дем. изложил письменно и отдал их Верхне-Колымскому священнику Василию Егорьевичу Сучковскому для прочтения, но с условием, чтобы он держал их в секрете от жены Черского.

Уверенность в близкой своей кончине заставляла Черского работать сверх сил в такое время, когда он уже был очень болен. Он приводил в порядок свои коллекции, обрабатывал их и составлял обо всем отчеты для Академии Наук.

По словам свящ. Сучковского, покойный Ив. Дем. при отъезде своем из Верхне-Колымска 31 мая почти точно определил день своей смерти. «При самых лучших условиях, — говорил он, — я надеюсь протянуть еще недели три, но больше — вряд ли». И почти угадал: он умер 25 июня в 10 часов и 10 минут вечера.

…Прощаясь со свящ. Сучковским, покойный сказал: «Я уверен, что уже более не в состоянии буду Вам писать и вряд ли даже, смогу подписать продиктованное мною письмо». К неизбежности такой близкой смерти покойный относился совершенно спокойно: одно, что его беспокоило, — это участь жены и ребенка после его смерти. К спокойному отношению к самому факту смерти примешивалось горькое чувство о том, что жена его, быть может, не перенесет такого сильного удара и оставит единственного ребенка — 12-ти летнего мальчика — круглым сиротою в столь далеком краю…

Несмотря на свою болезнь и на уверенность в близкой смерти, покойный Ив. Дем. совершенно не щадил себя и целые дни и ночи проводил на узком сидении в носовой части карбаса, откуда делал всякие наблюдения. Он не оставлял этого места и по ночам, несмотря на резкую противоположность в температурах дня и ночи, сильно отражавшуюся на состоянии его здоровья. Только во время остановок покойный Ив. Дем. перебирался в кибитку, разбитую на карбасе, с намерением отдохнуть и уснуть. Но засыпать ему не удавалось — только, бывало, ляжет, как глубокий хриплый кашель, сопровождавшийся отделением пенистой мокроты, иногда с примесью кровяных жилок, заставлял его подыматься и принимать сидячее положение, которое его несколько облегчало. В таком сидячем положении ему изредка, но ненадолго удавалось засыпать. 3 июня покойный Ив. Дем. прибыл на Сиен-томах и оттуда послал ко мне человека, чтобы взять у меня наперстянки (Digitalis) и лечебник. Захватив с собою лечебник, я сам отправился повидаться с Ив. Дем. и застал его сидящим в кибитке.

…Вид покойного Ив. Дем. произвел на меня тяжелое впечатление. Его худое, как щепка, тело, желтый цвет лица с густым землистым оттенком и дрожащие руки так и говорили, что этот человек уже не жилец более на белом свете. Но он, по-видимому, крепился, желая успокоить жену свою. Несмотря на то что кашель очень затруднял ему речь, он все время моего свидания с ним, часа 4, говорил не переставая. После одного из сильных приступов кашля покойный, смеясь, сказал мне: «Слышите, какая музыка, а ведь не болит, ничуть не болит, только изредка при надавливании на грудь или бока ощущаю боль, и вот так, без всякой боли, пожалуй, и уснешь навеки. Впрочем, смерть меня не страшит: рано ли, поздно ли, но всем одна дорога. Я могу только радоваться, что умираю в ваших палестинах, через много-много лет какой-нибудь геолог найдет, может быть, мой труп и отправит его с какой-нибудь целью в музеум и таким образом увековечит меня», — закончил покойный Ив. Дем. с шуточной улыбкой на губах. Я был поражен спокойствием этого человека, уверенного в близкой смерти, и готовностью встретить ее, его способностью интересоваться на краю могилы жизнью людей, с которыми так или иначе сталкивался, живя в Верхне-Колымске, интересоваться каждой мелочью, так или иначе относящеюся к предмету его исследований, его способностью переходить от разговора о близкой и неминуемой смерти к разговору о том, как несчастные инороды (мы говорили о якутах и ламутах) страдают от всевозможного рода и вида кулаков значительно больше, чем от суровых условий страны. Он не только говорил об этом, но и переживал каждое слово, что заставило меня прекратить этот разговор, так как при повышенном пульсе и увеличенной температуре я считал для него очень вредным всякое волнение. Почти с таким же глубоким чувством покойный Ив. Дем. сожалел о том, что вот в такой-то косточке недостает маленького кусочка для того, чтобы она могла годиться в коллекцию, и т. п.

Но как ни разнообразна была наша беседа, все же она главным образом вращалась на том, что ему ужасно больно, что Академиею затрачена такая масса денег на экспедицию, которой не суждено быть законченной. Покойный Ив. Дем. утешался лишь тем, что он сделал все, что от него зависело, чтобы довести экспедицию хоть до Нижне-Колымска даже в том случае, если он по дороге туда умрет. «Я сделал распоряжение, — говорил покойный, — чтобы экспедиция не прерывалась до Нижне-Колымска даже в том случае, когда настанут мои последние минуты, и чтобы меня все тащили вперед и даже в тот момент, когда я буду отходить. Я радуюсь тому, что успел познакомить жену с целью моих исследований и подготовить ее настолько, чтобы она сама могла после моей смерти закончить экспедицию до Нижне-Колымска, а там уже экспедиция должна считаться законченной».

При мне покойному Ив. Дем. уже трудно было выходить из кибитки на свое обычное место для наблюдений, и супруга его во время остановок делала вместо него наблюдения и сообщала ему результаты, которые он, сидя в кибитке, заносил в своей дневник.

Когда я, простившись с Ив. Дем. и со всей его семьей, вышел из карбаса и стал у берега, чтобы подождать, когда отчалит карбас, я видел, как Ив. Дем., облекшись в теплое Пальто, употреблял неимоверные усилия, чтобы перебраться из кибитки на носовую часть карбаса, то есть сделать всего лишь два шага. «Прощайте, прощайте!» — сказал мне покойный, как только карбас тронулся, а глаза его так и говорили: «Прощайте, прощайте навсегда!»

После этого дня ему становилось все хуже и хуже, но все же до Средне-Колымска он сам продолжал делать наблюдения и лично заносил их в дневник.

…Но с 20 июня покойный Ив. Дем. уже не в состоянии был писать и поручил сыну своему, Александру Ивановичу, заносить в дневник все делаемые наблюдения.

После выезда из Средне-Колымска кашель стал уменьшаться, но лежать Ив. Дем. все же не моги потому почти все дни и ночи проводил в сидячем положении. Только, бывало, ляжет, как спазмы начинали его мучить и заставляли подыматься. В таком состоянии он пробыл до утра 25 числа. Ночь с 24 на 25 июня покойный провел особенно скверно. Рано утром (25 июня) он призвал одного из рабочих и попросил, чтобы ему подали супу. Съев одну тарелку, он попросил другую, после чего выпил еще два стакана чаю. «Нет, ничего не помогает, — сказал он, полагая, что пища и питье окажут на него хорошее влияние и дадут ему возможность хоть немного вздремнуть, — видно, сегодня мой час настал». Незадолго до полудня его схватила сильная одышка. Уже одними лишь жестами, без слов покойный дал понять жене, чтобы ему прикладывали холодные компрессы к шее, после которых одышка его оставила. Но моментально вслед за этим кровь хлынула из носу и, застаиваясь в горле, свертывалась в густые комки, которые он сам, а также и жена его старались вытаскивать оттуда при помощи пинцета. В это время покойный Ив. Дем. старался подготовить жену. «Подготовься, Маша, к страшному удару и будь мужественна в несчастье», — сказал покойный Ив. Дем. жене. Он не терял сознания до последней минуты и даже делал распоряжения о том, какие лекарства подавать жене и какую нужно будет оказать ей помощь на случай, если ей сделается дурно.

За 3–5 минут до смерти покойный Ив. Дем. сидел, опустив голову на руки, и о чем-то, кажется, думал. Но, услышав разговор жены с сыном, разговор о том, как сын должен поступить со всеми оставшимися после Ив. Дем. бумагами, в случае если она (жена Ив. Дем.) не выживет после его смерти, поднял голову и стал прислушиваться к этому разговору, и, когда разговор был окончен, произнес, обращаясь к сыну: «Саша, слушай и исполняй!» — и с этими словами умер.

Ив. Дем. скончался на реке Прорве, куда часа за два до смерти жена его пристала, предвидя близкую кончину мужа. Но как только он скончался, поднялась буря, которая помешала дальнейшему плаванию и задержала весь экипаж на этом месте в течение 3-х суток. Тело покойного Ив. Дем. было положено в один из карбасов и укрыто брезентом и корой, чтобы предохранить его от влияния дождя и снега. На четвертые сутки буря утихла и экипаж тронулся дальше до Омолона (30 верст от Прорвы), оставив на месте кончины Ив. Дем. большой деревянный крест. На Омолоне тело покойного Ив. Дем. пролежало еще трое суток, пока юкагиры, населяющие это место, копали могилу и ладили гроб. 1 июля в 4 часа пополудни был совершен обряд погребения и тело покойного засыпалось могильной землей.

Женою покойного Ив. Дем. заказана деревянная ограда вокруг могилы, за Постановкой и содержанием которой в исправности обещал следить среднеколымский исправник Владимир Гаврилович Карзин.

Марфа Павловна Черская выедет отсюда (из Средне-Колымска) по первому зимнему пути — в последних числах октября».

…Согласитесь, что тогда, на Колыме, у меня появились основания и для раздумий о подвиге, о человеческом мужестве, и для грусти, с которой всегда вспоминаешь ушедших из жизни, да еще так ушедших. И я вспоминал тогда не только Черского. На теплом по-летнему колымском берегу я видел зимние полярные льды, запряженные собаками нарты… Продовольствия в нартах лишь на половину пути — туда, до полюса… В нартах лежит обессиливший больной человек с компасом в руках. Он следит, чтобы его спутники из жалости к нему не повернули обратно — строго на север должны идти они, идти до конца…

Да, всем памятен подвиг Георгия Седова, до последнего вздоха шедшего к своей цели. Памятен по праву, но особый ореол придала подвигу цель — Северный полюс! Цель Черского — не столь ярка и заманчива, не столь романтична — исследование Колымы и Приколымья, — но с точки зрения человеческой подвиги этих двух исследователей равнозначны.

И удивительно сплетение судеб их — Черского и Седова. Такое и нарочно, не придумаешь!

Марфа Павловна выполнила обещание, данное мужу, и довела карбасы экспедиции до Нижне-Колымска, но устье реки осталось неизученным. Эстафету от Черских принял Седов: в 1909 году он возглавил экспедицию, подробно описавшую устье Колымы. А пятью годами позже больной, как и Черский, и тоже знающий, что он погибнет, Седов повторил подвиг Черского среди льдов полярного океана.

Я думал об этом под ровный гул моторов самолета, и еще я думал, что к юго-западу от нас — мы удалялись от него — находится могучий горный хребет, который носит имя Черского…

И вот опять мои пути-дороги пересеклись с давним маршрутом знаменитого путешественника, и на этот раз пересеклись основательно: день за днем буду идти я по тем местам, вдоль тех же рек и через те же перевалы, по которым проходил караван Черского… Так и было: мы прошли по долине Иркута, поднялись на плато Нуху-дабан, спустились в долину Оки… И однажды пришло мне странное чувство — чувство возвращения на север, к тем местам, где закончил свои дни Черский. Это случилось на перевале Нуху-дабан. Мы поднялись выше леса, и началась гольцовая зона — высокогорная тундра. Здесь еще лежали снежники и холодные ручьи звенели среди камней. А вдоль ручьев, у края снежников, буйно цвели мои давние знакомцы — полярные цветы, и что-то похожее на ликование охватило меня. Я вспоминал Чукотку, вспоминал Охотское море, и все, что было и ушло, сейчас вдруг собралось здесь, на перевале Нуху-дабан, и под чавканье копыт по болоту верилось в торжество жизни, в доброту, в протянутые через время дружеские руки…

Я остался собирать гербарий, а караван пошел дальше. Наш проводник Дамба вел его по какой-то неразличимой издали тропке, и караван то исчезал за скалами, то появлялся вновь, медленно приближаясь к голубому озерку, врезанному в рыжие тундровые берега… Я уложил растения в гербарную папку, и когда поднялся и отыскал караван, то увидел, что он остановился — меня ждали.

На берегу озера с неподвижной, вблизи коричневатой водой я спросил Михайлова, кто присвоил горам на северо-востоке Сибири имя Черского. Я помнил, что горы эти открыты недавно, но не знал, кем именно.

— Обручевым, — ответил Михайлов. — Сергеем Владимировичем Обручевым.