Глава VI ЦЕРКОВЬ И РЕЛИГИОЗНАЯ ЖИЗНЬ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава VI

ЦЕРКОВЬ И РЕЛИГИОЗНАЯ ЖИЗНЬ

Церковь Испании. Духовенство и церковные впадения. — Монастырская жизнь: ее духовное и мирское начала. — Религиозная практика: любовь к ближнему и религиозный пыл. — Культ Пресвятой Девы и святых. Братства. Большие религиозные праздники. — Извращения религиозных чувств: приверженность к обрядам и ее крайности. «Озарение» и колдовство. — Испанская инквизиция

Душа испанца настолько пронизана католической верой, что нет ни одного аспекта индивидуальной или коллективной жизни, в которой бы не проявлялась любовь к Богу. Это постоянное присутствие религиозного чувства объясняет, почему духовенство занимает столь важное место в испанском обществе, почему придается столь большое значение всевозможным способам открытого восхваления Бога и, наконец, почему такую важную роль играла испанская инквизиция, оплот ортодоксии, противостоявшей ереси и любым отклонениям от религиозной догмы и практики.

Вторая половина XVI века и начало следующего столетия были отмечены усилением могущества Церкви и, как следствие, резким увеличением количества священнослужителей, сосредоточивших в своих руках земельные богатства, приносившие значительные доходы. В ряду важнейших причин, побуждавших многих испанцев становиться священниками или монахами, следует назвать то усердие, с которым проводилась католическая реформа, отразившаяся как на мировоззрении, так и на поступках испанцев. Учреждение новых орденов, среди которых был орден иезуитов, и реформирование старых орденов, таких, как орден кармелитов или орден августинцев, способствовали привлечению лучших людей к монастырской жизни. Но были и другие причины, по которым представители всех классов посвящали себя служению Богу: младшим детям из дворянских семей (segudones), которых система «майората» лишала отцовского наследства, Церковь предлагала быстрый взлет карьеры, обеспечивавшийся их знатным происхождением; для лиц простого звания вступление в один из духовных орденов было единственным средством подняться по социальной лестнице и даже получить высокие посты в Церкви и государстве. Надеясь на это, многие крестьяне шли на большие жертвы, чтобы если не они, то хотя бы их дети могли получить в университете образование, которое позволило бы им получить приход или бенефиций. Наконец, презрение к физическому труду также способствовало увеличению числа тех, кто отправлялся в монастыри не столько с намерением посвятить себя духовной жизни, сколько ради обеспечения себе материального благополучия. «Некоторые утверждают, что религия в наши дни превратилась в один из способов зарабатывать себе на жизнь, — писал в 1624 году епископ Бадахоса, — и многие обращаются к религии так же, как они могли бы заняться любым другим ремеслом».{120}

Согласно жалобам, переданным королю кортесами в 1625 году, Испания насчитывала девять тысяч мужских монастырей (во многих из которых, правда, обитало малое количество монахов), а число женских монастырей было наверняка не меньше. Добавив к числу монахов и монахинь представителей белого духовенства, можно насчитать минимум двести тысяч лиц духовного звания (при том, что население страны составляло около восьми миллионов). Не только кортесы, представлявшие городскую буржуазию, протестовали против чрезмерного роста количества священнослужителей, в котором они видели причину снижения экономической активности; даже в самой среде духовенства раздавались голоса, призывавшие положить этому предел. В своем произведении «Сохранение монархий» (1626) отец Наваррет выражает мнение, что следует «попросить Папу ужесточить контроль за учреждением новых монастырей, чтобы они не возникали в таком количестве», ссылаясь на то, что «с увеличением числа орденов и монастырей неизбежно возрастает бремя, гнетущее тружеников».

Еще более значительным, чем численный рост монашества, было связанное с ним неуклонное возрастание церковных владений. К земельному наследству, доставшемуся от Средних веков и составлявшему существенную долю испанской земли, прибавлялись земли, подаренные монастырям, переданные по завещаниям или в качестве вклада богатых девиц, постригавшихся в монахини, земельные владения «капелланств» и богоугодных заведений, создававшихся отдельными семействами, желавшими обеспечить своим детям и их потомкам, принимавшим духовное звание, доходы с этих земель, и, наконец, земли, купленные самими религиозными общинами. «Когда крестьянин вынужден продать часть своего наследства, — пишет автор XVII века, — он не найдет другого покупателя, кроме религиозной общины».{121}

Какова же была величина дохода, который получало духовенство с этих владений и к которому следует еще добавить доходы с десятины? Есть основания полагать, что он составлял треть всех земельных доходов Испании. Именно количество монахов и богатство испанских церквей было тем, что больше всего изумляло иностранных путешественников. Находясь в Вальядолиде (в то время столице королевства), духовник французского короля Бартелеми Жоли отмечал, что церкви там построены хуже, чем во Франции, но «превосходят французские по богатству картин в золоченых рамах, великолепных ковчегов, икон и церковного облачения». Восхищаясь крестами, чашами, дароносицами, украшенными драгоценными камнями за счет прихожан, приносящих Богу свои пожертвования, он в заключение высказал мысль, в которой сквозила некоторая зависть: «Прибавьте сюда роскошь этой нации, елейной и блестящей внешне, дорожащей репутацией раздающего направо и налево, очень приверженной, чтобы ничего своего не отдавать, делу Церкви». Эта любовь к Церкви отразилась также на материальных условиях жизни священнослужителей, «которые живут довольно обеспеченно», и создала вокруг них атмосферу глубокого уважения: «Именно в этой стране монахи чувствуют себя лучше всего; их повсюду почтительно, с уважением величают „падре“, везде они желанные гости, везде им рады».{122}

В описании Вальядолида того времени, сделанном португальцем Пинхейро, мы читаем: «Монастыри сами могли бы составить довольно крупный город, и я удивляюсь, как Вальядолид способен заключать в себе столько монастырей и церквей. Один только монастырь францисканцев с двумя сотнями монахов занимает половину города». Еще более поразительное впечатление производил Толедо, архиепископ которого, будучи примасом Испании, являлся к тому же хозяином более 700 населенных пунктов, и капитул которого получал огромные доходы. «Город достаточно большой, — писал поляк Ян Собеский, посетивший Толедо в 1611 году, — в нем такое количество монастырей, монахов и монахинь, что ни в какой другой части Испании, да и всего христианского мира, столько не найти; кажется, что весь город и состоит из монастырей и церквей… Кафедральный собор очень красив и величав, а его сокровищница, даже не считая золотых ковчегов, драгоценных камней и украшений, настолько богата, что, по-моему, нет другой такой в мире».{123}

* * *

Оборотной стороной богатства испанской Церкви было известное падение нравов, которому способствовал и порядок рекрутирования высшего духовенства. На высшие церковные должности назначали монархи, и если Филипп II относился очень внимательно к выбору прелатов, то его преемники не были столь разборчивы: самый типичный случай — история с инфантом Фердинандом, сыном Филиппа III, который в возрасте десяти лет получил кардинальскую шапочку и сан архиепископа Толедо, делавший его примасом Испании. В душе солдат, «Кардинал-Инфант» никогда не появлялся в своей епархии, но зато прославил себя на полях сражений Тридцатилетней войны. Этот случай, конечно, исключение, но очень многие епископы, получившие сан благодаря своей высокородности, вели в своих епископских резиденциях жизнь скорее аристократов, чем священнослужителей, окружив себя оруженосцами, пажами, а иногда и шутами. Тем не менее религиозный дух сохранился у некоторых из них, как, например, у епископа Паленсии, Антонио де Эстрады, который в 1658 году умер в нищете, раздав все свое имущество бедным.

На низших ступенях церковной иерархии хотя и попадались образцовые священники, однако приток в ряды священнослужителей людей, не имевших к этому призвания, объясняет весьма посредственный уровень нравственности многих из них. Обычным делом было сожительство священника с конкубиной и рождение от нее детей, и остается лишь удивляться той снисходительности, с какой инквизиция относилась к этим представителям духовенства.

Именно в среде черного духовенства были ярче всего видны контрасты между самыми высокими духовными ценностями и падением уровня дисциплины и нравов. Дух реформы XVI века был жив не только среди иезуитов, обретавшихся в миру и оказывавших на него все возраставшее влияние, но и в некоторых монашеских орденах созерцательного толка, таких, как реформированный орден августинцев, членом которого был святой Хуан де ла Крус, или реформированный орден кармелитов, который остался верен традициям святой Терезы Авильской, ее духовности, в равной мере близкой как небу, так и земле.

Но женские монастыри зачастую были — как и во Франции того времени — прибежищем для знатных дам, которые проводили в них старость или, оставшись без мужа, доживали свой век, или приютом для девиц благородного происхождения, которых, не спрашивая их желания, семья помещала в монастырь. Все это послужило причиной появления «Памятной записки», адресованной в 1574 году Филиппу II одним из монахов-доминиканцев, протестовавшим против проекта продажи церковного имущества с целью пополнения государственной казны, поскольку это «больно ударит по монахиням, составляющим весьма значительную часть дворянства Испании», ибо «знатные сеньоры и все известные люди, которые могут выдать замуж лишь одну дочь из четырех или шести, потому что требуется слишком большое приданое для каждой из них, не имеют другого выхода, кроме как поместить сестер в монастырь; основатели монастырей именно с этой целью старались обеспечить их, чтобы бедность не толкнула девушек на путь зла, вынудив жить в отчаянии и недовольстве. Для того чтобы они имели постоянную ренту и с нее получали налоги, они давали им земли и слуг».{124} В подобных условиях монахини, вполне естественно, считали себя еще живущими в миру, из которого их вытолкнула лишь необходимость, и потому старались не отказывать себе в удовольствиях.

Два частных женских монастыря, относившихся к духовно-рыцарским орденам Калатрава и Сант-Яго и получивших от них свои названия, принимали только женщин дворянского происхождения и были известны тем, что их обитательницы вели весьма обеспеченную, даже роскошную жизнь. Мадам д’Ольнуа писала в конце века о монашках из Сант-Яго: «Обитель этих дам прекрасна; все, кто приходит их навещать, входят туда без труда; обстановка у них не хуже, чем была бы в миру. Они получают очень большое содержание, и у каждой есть три-четыре служанки».

Так что жизнь, которую вели в этих светских монастырях, была весьма далека от отрешенности и покаяния: их приемные часто посещались многочисленными визитерами обоих полов; там проводились праздники, устраивались театральные представления и поэтико-теологические состязания (по образцу литературных турниров, которые были тогда в большой моде во всей Испании), темы которых были порой весьма «смелыми»: «Что в любви более ценно — предвкушение или обладание?..»

Подобное отклонение находит если не оправдание, то, во всяком случае, объяснение в языке мистической литературы, где, в подражание «Песни песней», божественная любовь объясняется в терминах, сравнениях и метафорах, заимствованных из форм самой что ни на есть земной любви. Этим же объясняется и еще более примечательное явление: «ухаживание за монашками» (galanteo de monjas), феномен, который мог бы показаться невероятным, если бы не находил огромного количества свидетельств в литературных текстах. Быть «ухажером монашки» (galan de monjas) означало считать себя рыцарем, служившим Дульсинее, заключенной в стенах монастыря, дать ей понять, хотя бы жестом или взглядом, какую страсть она разожгла, стараться увидеть ее издалека, за решеткой хора в монастырской церкви или за решеткой окна ее кельи, посвящать ей, если наделен поэтическим даром, стихи, которые какая-нибудь из сестер-привратниц, посвященная в тайну, передаст ей, и, наконец, по возможности найти предлог увидеться с ней в приемной и обменяться несколькими любовными фразами. Вовсе не будучи шокированными этой игрой, многие монашки с готовностью предавались ей, и иметь «кавалера» для монашки стало почти столь же естественным, как для девушки, остающейся в миру, иметь жениха.{125}

Остроумие сатириков находило обильную пищу в «монастырских ухаживаниях». Среди прочих «подвигов», совершенных одним из персонажей Кеведо, Паблосом из Сеговии, в своей богатой приключениями жизни, фигурируют и «ухаживания за монашками»: «Расставшись с ужасной жизнью комедианта, я выбрал, если можно так выразиться, приключения „Ухажера за решеткой“. Поводом для этого послужило то, что я встретил более прекрасную, чем Венера, монашенку, по просьбе которой я сложил несколько гимнов и которая полюбила меня после того, как увидела в роли святого Иоанна Крестителя в день праздника Тела Господня. Я решился написать ей записку следующего содержания: „Мадам, я оставил общество, в котором жил, ибо любое общество без Вас есть одиночество“ и проч. и проч. Монахиня ответила ему в том же стиле и назначила ему „свидание“ во время вечерни, чтобы он мог увидеть ее сквозь решетку: „Трудно даже представить себе, сколько вечерен я выстоял. Я так тянул шею, чтобы ее увидеть, что стал выше на два локтя, чем был до того, как затеял эту любовную интригу“». Наконец, после многих дней, проведенных в томительном ожидании у стен монастыря среди других влюбленных, Паблос, «обдумав, во что ему обходится дорога в ад, которого другие достигают столь легкими и приятными путями», решил оставить эту бесперспективную затею…

Но многие не довольствовались этими визуальными удовольствиями, и святотатственный Дон Жуан, штурмовавший двери монастырей, был наказан разве что на театральной сцене, где давали представления по комедиям Тирсо де Молины. «Отдел хроники» газет той поры довольно часто сообщал о похищениях монахинь, инициаторами которых иногда были сами монахини. Жалобы, вызванные этими и тому подобными эксцессами, вынудили правительство Филиппа IV подготовить указ, запрещавший любые отношения между монахами разных полов; но этот указ так и не был опубликован, в частности, по причине того, что «нельзя создавать монахам условия, хуже, чем у других людей…».{126}

Подобная терпимость была тем более пагубна, что многие монастыри, по словам П. Хуана де Кабреры, были «населены людьми чувственными и ленивыми, неисправимыми бродягами и честолюбцами, всегда готовыми нарушить мир, религиозное согласие». Многие монахи, бежав из своих монастырей, жили как придется, смешавшись с миром «низов» и становясь порой обыкновенными преступниками. «В Куэлларе, — писал в 1655 году священник Барьонуэво, — один монах-францисканец похитил из монастыря Святой Клары очень симпатичную монашенку, которой было около 20 лет; а в Севилье другой монах, кармелит и хороший проповедник, поссорился со своим прелатом, который посадил его под стражу; бежав, он укрылся в горах Сьерра-Морена, где теперь командует большой шайкой подобных себе: они собирают на больших дорогах „милостыню“ с помощью своих мушкетов».{127}

Таким образом, не приходится удивляться, что священник и монах занимают заметное место в сатирической литературе того времени, и тот факт, что инквизиция позволяла публиковать произведения, где они представлены в таком виде, доказывает, что обвинения против них не были лишены оснований. Однако надо с осторожностью подходить к такого рода нападкам и не принимать их буквально: помимо того, что они были, очевидно, вызваны наиболее скандальными случаями, привлекавшими к себе внимание, они не выходили за рамки антиклерикальной традиции Средних веков и были отличительной чертой эпохи, когда прочность веры не могла быть поколеблена недостойным поведением некоторых ее земных выразителей, подверженных всем человеческим слабостям.

* * *

Искренность и усердие являются основными чертами испанской веры, даже если проявляются они, на наш взгляд, не всегда с самой лучшей стороны. «Пережитый» характер веры выражается, в частности, в чем-то вроде нимба, который окружал бедного, в образе Христа, и обычае совершать благотворительные поступки, которые шли гораздо дальше, чем просто подача милостыни. «Плохо обращаться с бедными — это значит восставать против Царя царей, поскольку просящий человек послан небом, чтобы попросить вас от имени Бога сделать доброе дело. Отказать ему в милостыне — позорная низость», — писал один из авторов того времени.{128} В среде обеспеченных людей не было завещания, которое бы не предусматривало раздачи денег бедным, тем, которые будут сопровождать покойника в последний путь и помогут ему открыть небесные врата; многие завещали в обедневшей Испании XVII века основание больниц и приютов для обездоленных. Наконец, «монастырский суп» (sopa boba) позволял множеству несчастных не умереть от голода на городских мостовых: каждый день в полдень под звон колокола, созывающего людей к молитве, обращенной к Богородице, ворота монастыря открывались и монахи выносили огромный котел с супом и корзину с хлебом; все это распределялось между устремлявшимися к воротам бедняками, среди которых были профессиональные нищие, безработные, искалеченные солдаты, изголодавшиеся студенты — все, для кого это была единственная за день возможность поесть.

Приверженность догматическим истинам и предписаниям Церкви проявлялась в усердии, с которым выполнялись религиозные обряды: присутствие, зачастую ежедневное, на мессах, частые исповеди и причащения, чтение молитв, соблюдение постов, и особенно в том пыле, с которым верующие поклонялись Богу и слушали речи проповедников. Последние обычно старались делать свои проповеди яркими, порой даже театральными, переходя от сурового обличения к умилению и слезам, чтобы сильнее взволновать слушателей. «В своих проповедях они чрезвычайно пылки, — отмечает Бартелеми Жоли. — Вот почему две вещи тронули меня в выступлениях испанских проповедников: их предельная страстность, а также постоянные вздохи женщин, настолько громкие и страстные, что они отвлекают внимание от проповеди».{129}

Культ Девы Марии занимает в испанском благочестии главное место: культ, который разнообразили множество «воплощений» и представлений Богоматери, связанных с местными традициями. Некоторые из них очень почитались и привлекали в свои храмы паломников со всех концов Испании: Пиларская Дева (Сарагоса), Дева Гваделупы, почитавшаяся в монастыре, затерявшемся в сьерре Эстремадуры; Монсерратская Дева, поклониться которой шли в сентябрьские праздники, преодолевая ради этого трудный подъем среди скал и пропастей в горах Каталонии.

К догмам католической церкви Испания добавила в XVI веке догму о Непорочном зачатии, которую теологи пытались утвердить на Тридентском соборе. В ее защиту объединились все классы общества и государство: несколько раз в начале XVII века кортесы требовали, чтобы она была провозглашена Церковью; орден Калатрава вменял в обязанность своим рыцарям растолковывать таинство Непорочного зачатия Богородицей, и не было ни одного человека, вплоть до разбойника с большой дороги, кто не был бы готов защищать ее с оружием в руках, если возникнет такая необходимость.

Испанская церковь пополнилась в первой половине века новыми святыми, среди которых были святая Тереза, святой Игнатий Лойола и святой Франсиско-Хавьер — канонизация всех троих состоялась в 1622 году и сопровождалась пышными празднествами. Но желание, выраженное частью духовенства, признать святую Терезу покровительницей всей Испании вызвало протест части верующих и даже некоторых духовных орденов, опасавшихся оскорбить такой «конкуренцией» традиционного покровителя страны, святого Якова Компостельского (Сантьяго-де-Компостела) — как бы он не перестал тогда покровительствовать народу, который привел к победе в войне против мавров. Сначала большинство паломников составляли иностранцы, которые по «старому французскому пути», проложенному еще в XII веке, отправлялись в Галисию, чтобы поклониться там могиле апостола, и останавливались в приютах, созданных когда-то специально для паломников. Королевский приют в Бургосе принимал каждый год от восьми до десяти тысяч паломников — «французов, гасконцев и представителей прочих народов», которые, согласно установленному правилу, проводили в нем два-три дня, причем «мы не знали, ни кто они, — говорил управляющий приюта, — ни куда направляются, ни зачем они пришли сюда, и вообще являются ли они в самом деле паломниками», поскольку невозможно было различить, кого из них привела в Сантьяго-де-Компостела любовь к Богу, а для кого паломничество являлось лишь удобным поводом для бродяжничества.{130}

В культах Девы Марии и святых братства играли ведущую роль. Их количество не переставало увеличиваться с конца Средних веков и достигло порядка двадцати тысяч к середине XVII века. Одни были связаны с цехами торговцев и ремесленников; другие объединяли людей свободных профессий: медиков, адвокатов; некоторые были объединены по региональному принципу, собирая в больших городах верующих родом из одной провинции, например, жителей Наварры, покровителем которых был святой Фирмин, или Галисии под покровительством святого Якова. Существовали даже братства, которые объединяли иностранцев, живших в Испании: в 1615 году французы Мадрида создали братство Святого Людовика, чтобы содержать приют святого короля. Большинство братств и на самом деле имели милосердные цели, но при этом все заботились о том, чтобы придать как можно больше блеска культу своего святого покровителя, поддерживать и украшать его церковь или храм. Среди самых богатых из них было настоящее соревнование в том, что касалось прохода торжественной процессией, проведения религиозных праздников, а также появления статуи святого, облаченной как можно богаче; в этом соревновании участвовали все собратья, носившие habito — капюшон цвета братства.

Одна из наиболее характерных черт религиозной жизни — все более ярко выраженная тяга к показной роскоши. Эпоха Филиппа II и святой Терезы, когда в самых затерянных уголках Кастилии и Эстремадуры основывались монастыри с неукоснительным соблюдением всех строгих положений устава, явилась апогеем развития мистической и аскетической мысли, в которой была выражена религиозность, обращенная внутрь; в следующие полвека внешнее и визуальное выражение религиозного чувства обретает все возрастающую важность. В церквях, которые не переставали богатеть за счет набожности своих прихожан, культовые церемонии становятся все более пышными; большие празднества — канонизация, перенесение мощей — превращаются в зрелищные мероприятия, длящиеся порой несколько дней, как, например, организованные в 1627 году францисканцами Мадрида в честь мучеников своего ордена: «От церкви Святого Франциска до церкви Святого Эгидия тянулась процессия, которая торжественно несла статуи мучеников, обернутые в золотые и серебряные материи с их знаками; затем шел прославленный отец святой Франциск в богатом одеянии; затем более четырехсот верующих францисканцев, обутых и босоногих, капуцины, и более пятисот членов третьего ордена братства с зажженными факелами в руках. Хоругвь нес герцог Медина де лас Торрес, которого окружали все гранды Испании и господа самого высокого ранга. Процессия прошествовала перед дворцом, откуда за ней наблюдали король и королева. Церковь Святого Эгидия была богато украшена. Лучшие проповедники двора произнесли восемь проповедей».{131}

Характер зрелища, придававшийся религиозной жизни, часто превращал религиозные мероприятия в народные праздники, в которых соединялось мирское и священное. Самым типичным примером этого был праздник Тела Господня,{132} и даже Святая неделя, несмотря на ее характер скорбного поминовения, не избежала этого в полной мере, и проявление крайнего религиозного усердия уступало место светским развлечениям, даже амурным ухаживаниям. В течение всей недели не умолкали колокола, использование карет или портшезов запрещалось, и в знак покаяния и смирения знатные особы должны были ходить пешком, без оружия, без оруженосцев и лакеев. Но традиционное посещение церквей, открытых день и ночь, порой давало женщинам, обычно находившимся под строгим надзором, возможность для свидания, а мужчинам предоставляло случай легкой победы и короткого приключения — доходило даже до того, что в Мадриде королевское правительство вынуждено было приказать «алькальдам двора», ответственным за работу городской полиции, «следить за тем, чтобы храмам оказывалось должное почтение и уважение и поведение в них было благопристойным, не позволять мужчинам и женщинам разговаривать или совершать иные действия, противоречившие приличиям».{133}

Процессии, которые следовали одна за другой каждый день с Вербного воскресенья до Пасхи, представляли собой необычное зрелище: сначала следовала вереница представителей власти; за ними мужчины на спинах несли pasos, разноцветные скульптурные группы, изображавшие сцены страстей Христовых; многие из них — во всяком случае в таких крупных городах, как Вальядолид, Севилья, Валенсия, — представляли собой произведения искусства, выполненные в мастерских самых знаменитых скульпторов и художников; впечатляющий реализм лиц и поз — изображения окровавленного и умершего Христа, Пресвятая Дева в слезах, переживающая свою боль, — контрастировал с блеском убранства статуй; позади каждого paso шло братство, хранившее статую; они держали хоругви и кресты, окутанные черной траурной материей; каждый собрат нес зажженную свечу, колеблющийся свет которых обрисовывал длинные вереницы ночных процессий — и так со среды до Святой пятницы.

Еще более волнующим было шествие кающихся грешников в просторных монашеских рясах с капюшонами, скрывавших спину и плечи; участники процессии несли, едва не падая под их весом, тяжелые кресты или секли себя до крови. Бартелеми Жоли, всегда настроенный против испанских религиозных обычаев, не смог скрыть охватившего его волнения, увидев, как в Вальядолиде «через весь город проходит скорбная процессия кающихся… Они яростно секли себя и с такой скорбью двигались через ночную тьму, что даже самое суровое сердце не выдержало бы и растрогалось». Кроме этих «сообществ самоистязателей, — добавляет французский путешественник, — в Вальядолиде и по всей Испании можно увидеть и такие процессии, впереди которых идут пажи с факелами, но даже и эти знатные сеньоры не щадят себя, как и другие, и, полуживые, идут с окровавленными руками, некоторые из них несут кресты, превышающие их собственный вес; они были бы блаженны, если бы хитрый дьявол не смешал благочестие с тщеславием: присутствие пажей и лакеев выдавало их с головой».{134}

Последняя фраза тем более примечательна, что Бартелеми Жоли совершенно не подвергает сомнению искренность этих кающихся грешников, которые, желая остаться неузнанными, тем не менее хотят продемонстрировать, какие они знатные господа. Этот показной характер, придававшийся порой даже самым жестоким проявлениям покаяния, подчеркивался различными писателями той поры. «Я не сомневаюсь, — писал Франсиско Сантос, — что многие бичуют себя из любви к Богу; но я полагаю, что многие делают это из тщеславия». Были даже, по словам графини д’Ольнуа, кающиеся грешники, которые бичевали себя из любви к женщине: перед домом своей возлюбленной «они секут себя с поразительным терпением… Когда мимо проходит хорошенькая женщина, они особым манером так ударяют себя, что их кровь брызжет на нее. Это считается проявлением большого достоинства, и признательная дама вознаграждает его». Это утверждение можно было бы подвергнуть сомнению, если бы Лопе де Вега, Кеведо и другие не высмеивали в своих произведениях «кающихся грешников любви» (disciplinantes de amor).

* * *

Даже если значение, придававшееся внешним проявлениям веры, ни в коей мере не исключало искренности, оно все же могло подменить духовное содержание соответствующей формой. По поводу роскошного убранства, в которое верующие облекали статуи, уместно вспомнить возражения святого Хуана де ла Крус, выступавшего против «мерзкого обычая одевать статуи с роскошью и следуя светской моде» — обычая, низводившего благочестие до «искусства наряжать кукол, отдельные из которых становятся идолами, и в поклонении им находят удовлетворение».{135} Но этот обычай так и не был изжит, а, напротив, получал все большее распространение, соединяясь с почитанием, в котором форма, движение и ритуал, вместо того чтобы выглядеть символами и знаками высшей реальности, приобретали искупительную ценность, в некотором смысле вынуждая божество понять, что оно «обязано» тем, кто потратился на него. Что больше всего поразило двух персонажей Сервантеса, Ринконете и Кортадильо, когда они вступили в контакт с воровским миром Севильи, так это «уверенность, что все они попадут на небеса, будучи ворами, убийцами и богохульниками, лишь бы у них не было недостатка набожности».

Однако, по крайней мере, ритуал, пусть даже исполнявшийся формально, поддерживал контакт верующих с Церковью и ее служителями, которые должны были вести их по пути веры. Более опасной казалась — особенно в глазах инквизиции — другая крайность, а именно поиск прямого единения с Богом, без каких-либо земных посредников. Такая позиция представлялась следствием, даже оборотной стороной, мистической мысли в том виде, как она выражалась святым Хуаном де ла Крус или святой Терезой. Святая Тереза в своей книге «Обители души» (Las Moradas) описала удивительно ясным и образным языком все этапы, через которые должна пройти душа, чтобы в экстазе соединиться с Богом, но в то же время она предостерегала своих сестер от крайностей и иллюзий, к которым могли привести эти поиски Бога, когда они не контролировались, как в ее случае, смирением и абсолютным подчинением предписаниям Церкви: «Я знала не одну женщину, причем весьма добродетельную, проведшую семь-восемь часов в состоянии, которое им показалось экстазом; малейшее духовное упражнение овладевало ими настолько, что они смирялись, убежденные, что ни в чем нельзя перечить Богу… Из-за этого они гибли или становились идиотками, если их не исцеляли». Святой Хуан де ла Крус также указывал на опасность, сопряженную с верой для тех, кто принимал за божественное вдохновение создание их собственного воображения: «Я мог бы долго говорить о женщинах, которые делали себе ложные стигматы, раны, терновые венцы, изображения Христа на груди, поскольку в наше время это можно увидеть повсюду… Мудрые люди, разбирающиеся в духовной жизни, не обращали внимания на эти химеры, но люди из народа, по простоте душевной, думали, что это знак святости, и когда некая женщина четырежды притворялась, что падает в обморок, они прославляли ее святость, и с этих пор она могла быть уверена в том, что будет сыта и обеспечена всем, что ей необходимо…»{136} Но в этой области развернулось настоящее соперничество, и некий иезуит писал в 1634 году одному из своих собратьев: «Количество людей со стигматами размножилось до того, что уже не рассматривается как слуга Бога тот, кто не покажет все Пять Ран…»{137}

Мистическая иллюзия могла привести лишь к своего рода абсолютному квиетизму, в котором душа, полагая, что растворяется в Боге, больше не нуждается во внешних проявлениях веры. Но она могла также вести к очень серьезным отклонениям морального плана: если человеческая воля сливается с Богом, значит, для нее больше нет ответственности, а следовательно, исчезает и сама возможность согрешить. Под видом реакции на «произведения», связанные с распространением реформационных идей, такое состояние духа проявилось в нескольких группах «озаренных» (alumbrados), большинство которых имели своей целью лишь подняться до состояния чистого созерцания, а другие претендовали на то, чтобы искать в плотской любви нечто вроде посвящения в любовь божественную. Несмотря на жестокие репрессии, практиковавшиеся инквизицией при Филиппе II, в первой половине следующего века возникали новые очаги «озарения», особенно в Севилье. Язык мистической литературы с присущей ему лексикой и «эротическим» оттенком давал грозное оружие в руки некоторых исповедников, которых одолевал демон плоти и которые пользовались своим положением, чтобы соблазнять исповедовавшихся. Число процессов по «вовлечению» — технический термин, употреблявшийся инквизицией для определения этого преступления, — показывает относительную частоту подобных злоупотреблений. Монахини-затворницы, подверженные действию мистической иллюзии, от которой их столь настоятельно предостерегала святая Тереза, рисковали стать жертвами «озаренных» наставников — или попросту негодяев, — как показывает дело монастыря Санто-Пласидо, в период с 1628 по 1633 год дававшее материал не только для церковной, но и скандальной хроники Мадрида.{138}

Если простодушные монашенки из Санто-Пласидо позволили «совратить» себя бенедиктинцу, которому была вверена забота об их душах, то сам он находил в монастыре, как явствует из инквизиционного процесса, могущественного сообщника — дьявола, который овладевал умами аббатисы и большинства находившихся под ее властью сестер, несмотря на все умервщления плоти, которым они подвергали себя во избежание искушения. Это обстоятельство свидетельствует о той связи, которая существовала порой между «озарением» и другой формой извращения религиозного чувства — демонологией. Было бы, однако, в высшей степени ошибочно рассматривать веру в дьявола и примыкающее к ней колдовство как особенность испанской религиозности. XVII век, и особенно первая его половина (эпоха, в которую жил Декарт!), в наши дни считается великим веком колдовства, и ни одна область Европы тогда не избежала навязчивой идеи о существовании демона.

Но эта идея становилась тем навязчивее, чем живее была вера, и потому Испания предлагала для этого благоприятные условия. Действительно, как можно было сомневаться в существовании власти Сатаны, когда сама Церковь установила то, что можно назвать «ортодоксальной» концепцией демона, сформулировав правила, которым надо следовать для борьбы с ним? Демонологическая литература — труд теологов — переживала свой расцвет в XVII веке и представляет нам различные воплощения ангела тьмы. Поскольку демон един во многих лицах, и в мире ада есть своя специализация: на вершине Сатана, которому помогают Люцифер, Вельзевул и Варавва; затем следуют Асмодей, князь роскоши, Левиафан, демон гордости, Велиал, покровитель цыган, прорицателей и колдунов, Авристель, правящий игроками и богохульниками. Среди демонов ада и Ренфас, «хромой дьявол», услужливо ведущий людей ко всем порокам, в которых они находят удовольствие.

Невозможно было бы отрицать большую власть Лукавого над людьми. Так, например, каноник Гарсиа Наварро в своем «Суде суеверий», вышедшем в 1631 году, сообщает нам, что «как ученый медик и философ, каковым он является, он знает свойства всех растений и трав, изготавливает из них квинтэссенцию, которую, невидимым образом, накладывает на больные места»; так объясняются чудесные выздоровления, которые колдуны приписывают дьяволу, но которые на самом деле являются лишь следствием естественных свойств растений.{139} Свою способность быть невидимым дьявол часто использует, чтобы потревожить покой людей: «Иногда он появляется с ужасным шумом, особенно в домах, где живут монахини, стучится в двери и окна, заставляет дрожать стены, разбивает горшки, тарелки и сбрасывает на пол утварь… Иногда он подходит к постели, где спят люди, поднимает одеяло и касается самых сокровенных мест или любым другим образом пугает людей и мешает им спать спокойно».{140}

Гораздо более серьезными, чем эти невинные развлечения демона, считаются случаи одержимости дьяволом, когда Сатана или один из его подручных проникает в человеческое тело и навязывает свою волю душе того, в ком поселился. Безумие, истерия и другие душевные болезни находили свое объяснение в «отчуждении» того, кем овладел дьявол. Существовали симптомы, по которым с уверенностью можно было сказать, что человеком овладел дьявол: одержимый говорит на иностранном языке, которому никогда не учился, рассказывает о событиях, которые произошли в далеких странах, богохульствует в присутствии священных предметов, отказывается молиться или креститься.

Единственным средством в этом случае было заклинание, изгонявшее демона из тела, которым он овладел, и совершавшееся, как и лечение любой болезни, по определенным правилам, установленным Церковью во избежание злоупотреблений и обмана.{141} Заклинания мог совершать только специальный священник, который умел обращаться к демону по-латыни — поскольку тот понимал лишь язык Церкви. Было очень важно знать точно, как зовут того дьявола, которого требовалось изгнать, — Сатана, Люцифер, Вельзевул и т. д., — чтобы иметь перед ним преимущество, и порой сожжение бумажки, где писалось его имя, являлось эффективным средством борьбы с ним. Можно было также заставить «одержимого» встать на колени или поцеловать крест: оскорбленный этим унизительным действием, противным его природе, дьявол уходил. Но самым надежным средством было упомянуть в его присутствии таинства веры, особенно таинство Воплощения, идея которого была невыносима для демона. Наконец, применялись и способы воздействия, более материальные, но, без сомнения, не менее эффективные; брат Луис де ла Консепсьон рассказывает, что, произнося заклинание над очень знатной дамой, он приказал женщинам, которые при этом присутствовали, отхлестать ее по щекам: это привело демона в такое бешенство, что он ушел и больше не вернулся…

Рядом с теми, кто становился жертвой Сатаны, были искавшие его помощи и желавшие получить выгоду от его власти. В колдовстве существовали свои градации: от знахарки, которая могла залечивать раны, произнося магические слова, кудесницы, изготовлявшей «любовные напитки» или бросавшей жребий, до «злых людей, — говорит Гарсиа Наварро, — которые заключают дружеский договор с демоном и пытаются говорить и общаться с ним, чтобы он открыл им некоторые свои секреты и оказал им помощь и благосклонность, чтобы они смогли достичь того, чего желают». Среди них встречались и люди, занимавшие весьма высокое положение: про графа Оливареса, фаворита Филиппа IV, говорили, что он прячет дьявола в своей трости, и общественное мнение обвинило его, вероятно, не без оснований, в том, что он прибегал к помощи колдунов, чтобы сохранить благосклонность монарха.{142}

Процессы о колдовстве, казалось, только служили лишним подтверждением существования отношений между Сатаной и представителями рода человеческого. В устах обвиненных, которых вынуждали признаваться, звучали те же описания, в которых присутствовали те же детали: фантастические путешествия по воздуху к месту шабаша; свадьбы между колдуньями и демонами с головами козла или собаки; святотатственные церемонии, во время которых участники отрицали католическую веру и попирали ногами распятие. Но те же самые подробности мы находим уже в документах, оставшихся после процессов о колдовстве последних столетий Средневековья, и затем снова слышим абсолютно идентичные подробности в XVII веке из уст бесчисленных колдунов и ведьм, приговоренных к сожжению во Франции, Англии, Германии. Сходство поведения допрашиваемых было в какой-то мере навязано им самими служителями инквизиции. Под угрозой пытки они вырывали из обвиненных признания, а те — из-за безумия, самовнушения, надежды избежать смертельного наказания — давали описания демона и его делишек в соответствии с традиционными представлениями, которые у них сложились в рамках концепции западного христианства.

Однако раздавались и голоса, подвергавшие сомнению реальность приводившихся фактов. Гуманист Педро де Валенсия адресовал в 1610 году главному инквизитору свое произведение «Рассуждение о колдовстве и вещах, касающихся магии», в котором показал невозможность совершения признанных преступлений и подверг сомнению признания, вырванные под пыткой. Впрочем, наблюдался странный контраст между умеренностью наказаний, налагаемых инквизицией — ссылка, тюремное заключение, позорный столб, — умеренностью, которая, казалось, отражала некоторое сомнение церковных судей, и строгостью светских судов, которые, разделяя всеобщую ненависть к колдунам, обвиняли их в смерти детей и скота, распространении эпидемий, гибели урожая и были неумолимы в отношении тех, на кого им донесли: в Каталонии в начале XVII века велась настоящая «охота на ведьм», жертвами которой за десять лет стало более трехсот человек.{143}

* * *

Испанская инквизиция!.. Эти слова уже в течение четырех веков будят в воображении мрачные тюрьмы, ужасающие пытки и огонь костров, освещавших аутодафе, чем и объясняются попытки значительной части испанской историографии скорректировать огульные суждения об этом учреждении: напоминают о том, что пытки и наказания, применявшиеся Святой службой, не отличались от тех, которые были в обычае и в других судах, подчеркивают, что церемонии аутодафе проводились в исключительных случаях и что те, кто им подвергался, не обрекались на смертную казнь.{144} Таковы бесспорные факты, но не менее верно и то, что инквизиция занимала в жизни испанцев XVI и XVII веков очень важное место, не только из-за судов, которые она вершила, но и из-за отпечатка, налагавшегося ею на умы людей той своеобразной смесью ужаса и почитания, которую вызывало само ее упоминание, вследствие чего ее присутствие, пусть невидимое, постоянно ощущалось.

Верховный совет инквизиции, во главе которого находился генеральный инквизитор, назначавшийся королем, был органом монархического правительства, как и все остальные советы (Кастильский, Финансовый, Колониальный), которые окружали правителя. Но из-за своей духовной функции он обладал особой независимостью. Его власть осуществлялась посредством пятнадцати «трибуналов», или местных инквизиций, штат которых включал судей, «консультантов» и «квалификаторов», дававших теологическое заключение (заблуждающийся, близкий к ереси, еретик и т. п.) по поводу выступлений и преступлений против веры, и, наконец, прокурора, который был обязан поддерживать обвинение. Кроме того, инквизиция располагала штатом «приближенных», которые представляли собой нечто вроде полиции на общественных началах, и зачастую в ней служили люди, фанатично преданные делу. Численность этого штата в XVII веке была весьма значительной: вероятно, более двадцати тысяч человек, поскольку многие желали пользоваться привилегиями, полагавшимися тем, кто был на службе инквизиции (и самой ценной из них была та, что позволяла избегать всех остальных судов), а также из-за престижа, который обеспечивала эта служба и который все более возрастал по мере того, как надо было предъявлять все более убедительные «доказательства чистоты крови», требовавшиеся Святой службой. Весьма важные персоны, известные писатели — такие, как Лопе де Вега — удостоились чести служить в рядах этой полиции.

Действия инквизиции были направлены одновременно против идей и людей. В каждом крупном городе, обычно во время поста, зачитывался «Эдикт веры», чему предшествовала торжественная процессия, а по оглашении эдикта произносилась проповедь в церкви или на городской площади. Текст эдикта призывал верующих сообщать о тех, «кто поддерживает еретические мнения, о подозреваемых, заблуждающихся, дерзких, о тех, кто ругается, скандалистах и богохульниках против Господа нашего Бога и Святой католической веры… и особенно о тех, кто остается привязан или выражает благосклонные чувства к законам Моисея, сектам Магомета или Лютера, равно как и обо всех, у кого есть книги авторов-еретиков или других, чьи имена фигурируют в „Перечне запрещенных книг“, опубликованном Святой службой». Через несколько дней проводилась аналогичная церемония, чтобы предать анафеме тех, кто не подчинился сделанному ранее предупреждению: «Да снизойдут на них все проклятия небес и все казни египетские; пусть будут прокляты они и в городах, и в деревнях; пусть проклятие Содома и Гоморры падет на их головы». Воздействие этих угроз, усиленное громовыми голосами глашатаев, было велико, и нередко случалось, что люди доносили в Святой трибунал на своих самых близких родственников, а порой и на самих себя.

Следовательно, в большинстве случаев инквизиционную машину запускали после этих доносов, но инквизиторы могли и сами возбудить дело. Поскольку протестантизм в Испании был искоренен при Филиппе II, а мориски изгнаны в 1610 году, «мараны» португальского происхождения, которых подозревали в тайной приверженности иудаизму, представляли собой в первой половине XVII века главный объект внимания со стороны инквизиции. Но более многочисленным контингентом среди обвиняемых были «озаренные», колдуны, монахи, осужденные за «вовлечение», и псевдомистические монахини, что симулировали религиозный экстаз, к которым добавлялись те, на кого донесли за богохульные речи или чтение запрещенной литературы.