4. Это невозможно, потому что этого не может быть
4. Это невозможно, потому что этого не может быть
В декабре 1938 года по гулким коридорам Химического института кайзера Вильгельма в Берлин-Далеме угрюмо шагает профессор Отто Ган.
Берлинский радиохимик не в духе. Для скверного настроения причин больше чем достаточно.
И главная та, что стареющего профессора, ученика и друга великого Резерфорда, заставили заниматься политикой. Всю свою жизнь он имел дело только с приборами и химикалиями, он гордился тем, что стоит вне политики. Даже в первую мировую войну офицер химических войск Отто Ган не терял дружеских чувств к английским учёным. Битвы шли на полях сражений, но в сердце у Гана не было ненависти. В его мире науки было творческое соперничество, а не война.
Проклятые нацисты Гитлера с дьявольской энергией ставят мир с ног на голову. Всё в Германии теперь идёт наперекор разуму и морали. Дикий шабаш бесов, пиршество каннибалов — только такие слова отражают сегодняшнюю действительность. Цивилизованный двадцатый век ввергнут в мрачное средневековье!
И находятся проходимцы с именами крупных учёных, которым по душе дикарские порядки нацизма. Впавший в старческий маразм Филипп Ленард требует «арийской физики». Иоганнес Штарк, кстати, истративший свою Нобелевскую премию на покупку фарфорового заводика и превратившийся из учёного в хозяйчика, печатно вопит, что «теория относительности — мировой еврейский блеф». Наука может быть только правильной или неправильной, а с кафедр всех немецких университетов угодливые профессора завывают о физике, химии и математике, определяемых формой головы, а не знаниями, заключёнными в голове. И это в его Германии! В бывшей культурной Германии, откуда сегодня бежит всё свободомыслящее!
Разве этим летом не бежала из Берлина Лиза Мейтнер, самый близкий ему в науке человек, его правая рука? И он не смог её отстоять! Тридцать лет они дружат, столько сделали совместных работ, а на тридцать первом году дружбы он сам посоветовал Лизе: «Бегите, бегите, пока не поздно!»
С какой горечью она тогда посмотрела на него! Как она надеялась, что ей, может быть, удастся остаться в Берлине, даже когда отсюда сбегут тысячи других преследуемых! Она была иностранка, австрийская подданная, с ней нельзя было поступать, как с прочими рабами рейха. И разве она не была женщиной, знаменитой учёной женщиной? Бедная фантазёрка надеялась, что, как во всяком цивилизованном обществе, женская слабость будет ей защитой.
Но в марте 1938 года Австрию захватил Гитлер. И австрийцы в одно отнюдь не прекрасное утро стали немцами. И на них распространились законы «защиты расы». А для нацистских варваров не существует уважения к женщине, этого Лиза долго не понимала. Хорошо, что удалось уговорить её для виду уехать в отпуск в Швецию и оттуда не возвращаться. Иначе она томилась бы уже в концентрационном лагере!
Ган отпер свой кабинет, закурил сигару, подошёл к окну. Осень в этом году была промозглая, мокрый снег поминутно превращался в дождь. Грипп косил людей с той же беспощадностью, как и бацилла нацистского безумия. Ган в последнее время старался не ходить и на научные совещания. Было противно смотреть, как отвратительно изменились лица и речи недавно, казалось бы, приличных людей.
Он прошёлся по ковру, угрюмо усмехаясь. Он вспомнил рассказ о беседе ректора Гёттингенского университета Гильберта с министром высшего образования Бернгардом Рустом. В Гёттингене чистка от «нежелательных учёных» была произведена вскоре после захвата нацистами власти: семь профессоров, среди них Борна, Куранта, Франка, изгнали из университета. А через год на банкете в Гёттингене невежественный пьяница Руст и Гильберт оказались рядом. И демагог Руст несомненно рассчитывал, что Гильберт выше всех ставит себя, когда громко обратился к величайшему математику Германии: «За границей кричат, что ваш институт сильно пострадал вследствии изгнания врагов нацизма. Это правда, профессор?» А Гильберт ответил столь же громко: «Чепуха, господин министр. Знаменитый Гёттингенский университет не пострадал. Он просто больше не существует!»
— После бегства Лизы и о нашем институте можно сказать то же самое,— пробормотал Ган.
Он подошёл к столу, развернул газету, стоя перечёл заметку о Ферми. Утром, за завтраком, она первой бросилась в глаза, и томившая Гана все эти дни тоска стала непереносимо тяжкой. Ферми бежал из Италии. Он получил Нобелевскую премию, приехал за ней в Стокгольм и оттуда направился с семьёй в Соединённые Штаты. Величайший итальянский физик предпочёл стать изгнанником фашизма, чем быть его кумиром. Ему претила оскорбительная слава любимца Муссолини.
Собственно, этого давно надо было ожидать, невесело размышлял Ган. Великолепная научная группа Ферми развалилась. Разетти проводит больше времени в Канаде, чем в Риме. Сегре поработал в Беркли, у Лоуренса, привёз оттуда в Палермо, где он временно обосновался, образцы облучённого молибдена и выделил из них искусственно созданный недостававший в таблице Менделеева сорок третий элемент — он так и назвал его: «технеций» — искусственный. А сейчас Сегре опять в Америке — и уже несомненно не вернётся. И Понтекорво уже два года в Париже, у супругов Жолио-Кюри. Умер профессор Орсо Корбино, столько сделавший для воссоздания славы Италии в физической науке. И кончилась итальянская школа!
От дум о развале школы Ферми Ган обратился к другой мысли, тоже вызывавшей скверное настроение. Год назад начался спор с парижскими физиками о трансуранах, и спор усилился настолько, что из нормальной научной дискуссии стал превращаться в запальчивую перепалку. Ирен Кюри открыто показывала, что ни во что не ставит исследования берлинских радиохимиков.
Уже несколько лет в Берлин-Далеме тщательно проверяли сенсационные открытия Ферми. И Ган с Мейтнер подтвердили, что в результате распада урана образуется несколько элементов. Определить их было очень трудно, в таких ничтожных количествах они возникали. Ган и Мейтнер пришли к выводу, что продукты распада урана — изотопы его соседей, давно известных актиния, протактиния и радия, а также трансурановые элементы 93 и 94. О, это был триумф лабораторной точности! Весь научный мир восхищался успехом немецких физиков.
И только один голос прозвучал скептически. Только госпожа Ирен Кюри осмелилась не согласиться с выводами Гана и Мейтнер.
Прохаживаясь по кабинету, Ган сумрачно размышлял о статье, напечатанной Ирен совместно с Савичем этим летом, уже после бегства Лизы из Берлина: парижане объявляли, что нашли в продуктах распада урана лантаноподобное вещество.
Нет, госпожа Ирен не утверждала, что найден лантан, элемент 57, занимающий середину таблицы Менделеева. Она допускала, что таинственный элемент только осаждается с лантаном, только ведёт себя, как лантан; она даже сообщила, что им потом удалось отделить его от лантана. Но лантан или лантаноподобное вещество — это всё равно было невероятно! Ирен с Савичем, видимо, имели дело с плохо очищенными реактивами. В Далеме даже для демонстрации студентам не пользуются такими недоброкачественными химикатами, какие применяют в Париже для опытов, требующих высокой тщательности!
Ган вспоминал недавнюю встречу с Жолио на научном конгрессе в Риме.
Они раньше не были лично знакомы и очень понравились друг другу. Французский физик оказался очаровательным человеком, живым, весёлым, остроумным, доброжелательным, в нём не было и тени высокомерия, так свойственного другим знаменитостям.
И в Риме Ган со всей деликатностью обратил внимание Жолио на поспешность, с какой Ирен публикует свои исследования.
«Я восхищаюсь талантами вашей супруги,— сказал он тогда,— но одного таланта в науке мало, нужна ещё аккуратность. Передайте мой совет мадам Ирен повторить эксперименты. Мне кажется, в них много путаницы».
Советом его пренебрегли, это ясно. В новой заметке Ирен и Савич отстаивают старые заблуждения. И опять он не поднял дерзко брошенной перчатки. И опять он постарался обойтись без столкновения в печати. В личном письме к Ирен он снова рекомендует повторить эксперименты. Ирен даже не ответила. Больше всего оскорбляло Гана её пренебрежительное молчание!
И, раздражённо шагая по кабинету, он всё возвращался мыслью к предмету спора. Госпожа Кюри талантлива, а её муж, возможно, даже гениален. Он излучает идеи. Но наука отнюдь не исчерпывается идеями, она также и хранилище фактов. Беда этих французов в том, что они превращают гениальность из редкого озарения в будничное ремесло. Они скорей мечтают, чем измеряют и взвешивают. Нобелевская речь Жолио доказала это исчерпывающе, столько там библейских пророчеств наряду с прочными фактами!
Нет, даже Ферми в Риме, тоже не мастер тонкого эксперимента, куда внимательней относился к опытам. Он открывал поразительные факты, а не только продуцировал ошеломляющие идеи. Ещё Ньютон сказал: «Гипотезес нон финго».— «Я не придумываю гипотез». Лантан. Лантаноподобное вещество. Вот так просто взять и хладнокровно опрокинуть величественное здание радиохимии!
Чепуха какая-то, а не наука!
В кабинет вошёл Штрассман с журналом в руке.
Фридрих Штрассман, толстый, говорливый, подвижный, один в институте не потерял жизнерадостности в это тяжёлое время. Сменив Лизу в лаборатории, он не заменил её — и сам знал об этом. Служебное возвышение не развратило его, он скорей огорчался, чем радовался своему «успеху». Ган любил своего помощника, но Фриц беспокоил его. Он не только не поднимал руки в официальном фашистском приветствии — этого не делал и сам Ган,— но и с удовольствием рассказывал рискованные анекдоты о нацистах. На ненадёжного радиохимика с сомнением поглядывали институтские «партайгеноссе», и Ган опасался, что это кончится неприятностями.
— Важные новости, шеф! — закричал Штрассман с порога.
— Новая речь фюрера?— иронически поинтересовался Ган.— Или господин Геббельс предсказывает великую будущность арийской математике и нордической химии?
Фриц Штрассман, обычно с охотой подхватывавший насмешки над нацистскими руководителями, был слишком возбуждён, чтоб откликаться на шутки.
— Сводная статья Ирен Кюри и Савича! Они подтверждают прежние результаты с лантаноподобными элементами. Статья должна заинтересовать вас, профессор.
Ган равнодушно выдохнул сигарный дым.
— Я перестал интересоваться писаниями Ирен Жолио-Кюри. Боюсь, мадам Кюри, хотя она и награждена Нобелевской премией, слишком полагается на химические познания, полученные от своей великой матери. В наше время этого мало.
— Если она ошибается, мы можем объявить о её ошибке.
Ган отрицательно покачал головой:
— Напряжённость между Францией и Германией и без того слишком велика, чтоб нам с вами её увеличивать. Кюри и Савич очень запутались, но публичной дискуссии я затевать не буду.
— Вы обязаны прочесть их сообщение, профессор,— настаивал Штрассман.— После вашей критики они старались работать тщательно.
— Я не верю в их тщательность. В Париже аккуратность опыта совсем иное понятие, чем в Берлине.
— Вы заранее говорите о любом их результате: это невозможно! Почему?
— По очень простой причине. Это невозможно, потому что этого не может быть. Вас устраивает такое объяснение?
— Нет, профессор. Боюсь, что и в нашей лаборатории...
— Что? — воскликнул удивлённый Гаи.
— Посмотрите сами... Но если я не ошибаюсь, при распаде урана действительно появляется вещество, похожее на лантан...
Ган кинул зажжённую сигару прямо на стол.
— Идёмте в лабораторию! Я по-прежнему не верю. Но это чертовски интересно!