Глава тринадцатая Пиры и попойки

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава тринадцатая

Пиры и попойки

Скандинавы вообще любили побеседовать и попировать с друзьями и гостями.[477] Пирами и вечеринками праздновались дни жертвоприношений богам; то же было при начале зимы после жатвы; но приезде с морских набегов, в самые короткие дни, в так радости возврата солнца; в исходе зимы, чтобы, в ожидании близкого лета, пить за победы. Это было урочное время в году для пиров. Тогда они пировали поочередно друг у друга; иногда домовладельцы одного прихода складывались на кушанья и напитки и сходились в назначенное время попить и повеселиться: «Для мужчин веселье, — говорит сага, — когда они пируют большим обществом». Кроме того, поселяне, позажиточнее других, давали нередко пышные пиры в то время, когда король объезжал страну. Звали всех родных и друзей на поминки (наследный пир), на свадьбу, по какому бы то ни было случаю, подававшему повод к веселью жителям околотка.

Не скупились на кушанья, и все, что было лучшего в доме, подавали самое свежее и вкусное: мясо, рыбу, хорошее крепкое пиво. На длинном столе, перед которым стояли лавки, ставились кушанья; на другом, поменьше, стояли сосуды и кубки с медом и пивом. Все было выметено, нычищено; зала прекрасно убрана.

На высоком месте южной лавки сидел сам хозяин; напротив него — самый знатный гость. Гости садились по достоинству и значению: чем ближе к хозяину, тем почетнее. На южной лавке места были значительнее нежели на северной. В тех комнатах, в которых вместо двери на западной стороне находилась длинная лавка, на ней сидели женщины. Самая знатная сидела в середине; прочие по сторонам ее и также по достоинству; чем более имел значения в обществе муж, тем высшее место следовало жене; порядок соблюдался строго; из-за того выходили между гостями громкие споры, кончавшиеся смертельной враждой между их мужьями, считавшими неуважение к женам обидой для своей чести… Где же не было поперечной лавки, женщины садились на южной, влево от главного места, и на северной — направо от него; а мужчины помещались с другой стороны. Однако ж женщины и мужчины часто садились попарно и даже пили из одного кубка: этого не было в обыкновении у одних викингов, которые всегда садились и пили отдельно от женщин. На свадьбах почетное место поперечной скамьи занимала невеста, другое, также почетное, — тесть, третье — жених, каждого окружали близкие родственники.

Принимать и угощать гостей как можно радушнее поручалось от хозяина особенным лицам. Кругом ходили наблюдатели с водой и полотенцем, чтобы гости умылись перед пирушкой: обычай, требуемый опрятностью, когда еще не знали вилок и за них отвечали пальцы. Кубки (рога) обыкновенно наливали и подносили женщины, напоминая валькирий, угощающих витязей в Вальхалле.

Обычаев пить было много: Einmenning, питье в одиночку, когда каждый один выпивал свой кубок, Twimenning, когда двое мужчин или мужчина с женщиной пили и одного кубка; Hwirfingsdryckia, круговая, когда бокал обхо дил все общество; Swcitardryclda назывался обычай викингов пить всем вместе за отдельным столом; Witishorn, карательный кубок, осушал нарушитель законов пирующего общества. Питье оживляло все сходбища и пиры; играть свадьбу, собирать поминки на древнем скандинавском языке называлось «пить свадьбу, пить поминки». Северные жители нисколько не уступали в питье своим родоначальникам, фракийцам, и соплеменникам, германцам. Состязание в гом, кто больше выпьет, не имело ничего необыкновенного в их пировых обществах. Славные борцы в таком бою, однако ж они иногда уступали силе хмельного, и опьянение с его обыкновенными последствиями было нередким делом.

Нету в пути драгоценней ноши,

чем мудрость житейская,

хуже нельзя в путь запастись,

чем пивом опиться.

Меньше от пива пользы бывает,

чем думают многие;

чем больше ты пьешь,

тем меньше покорен твой разум тебе.

Цапля забвенья вьется над мирам,

рассудок крадет;

крылья той птицы меня приковали в доме у Гуннлед.

Пьяным я был,

слиижом напился у мудрого Фьялара;

но лучшее в пиве— что хмель от него исчезает бесследно.[478]

Это видно не только из предостережений, встречающихся в Хавамале, но и из советов Брюнхильд ее любезному, Сигурду:

А вот и шестой от Брюнхильды совет;

Хоть часто безумные речи меж вами

Ведутся за кубком, разгульных бесед,

Но ты с отягченными хмелем друзьями

Не ссорься: у многих отважных бойцов

Весь ум отнимало разгулье пиров.

Шум да пьянство многим принесло душевное горе,

Иным причинило смерть, других ввело в беду:

Мало ли каких мучений для человека?

Сюда принадлежит также древняя исландская поговорка: «Если входит пиво, уходит рассудок», потому что «часто, — прибавляет сага, — человек в пьяном виде говорит много безумного, чего никак не исполнить ему, когда вытрезвится.[479] Заботливое угощение гостей составляло требование древнего гостеприимства. Зажиточные поселяне и вожди любили показать свою значимость и богатство пышными пирами и поставляли в том свою славу. В просторных комнатах иногда собиралось до тысячи гостей. Спустя 14 дней по смерти отца Олаф Павлин (Раа) позвал «пить наследственное пиво» 900 человек гостей. На другие поминки, собранные сыновьями Хьяльти, сошлось 1200 гостей. И это случилось в Исландии, где для постройки зал для приема такого множества гостей должны были привозить строевой лес из Норвегии.[480]

Пиры обыкновенно продолжали многие дни. На расставанье дарили гостям подарки в отплату за беспокойство в дороге и на память о радушии и гостеприимстве хозяев. Вообще можно сказать о древних скандинавах, что они охотно и щедро разделяли с друзьями богатство и добычу морских набегов, Великодушие в чувствах и поступках и особенная потребность в покое и отдыхе после великих усилий не допускали мелочной расчетливости. Их целью было жить самим и давать жить другим. Для стяжаний открывался пред ниими весь мир: трудов и опасностей они не боялись.

В душах их не было места ни робким заботам, ни треножным помыслам. Они жили полной силы жизнью; их правилом было: «Мужество лучше отчаяния, веселость лучше горевания в каких бы то ни было случаях». Им нравилось веселье, шум, радость. «Отчего гости так скромны и молчаливы? — спрашивал норвежский король, Эйстейн, когда в один вечер все сидели за столом молча, потому что пиво было не хорошо, — На пирушке, — продолжал он, — принято быть веселым; придумаем какую-нибудь потеху и развеселимся. Приличнее всего, — сказал он брату, королю Сигурду, — начать это с нас, братьев».

Общественные развлечения посылались скандинавам не каждый день: на то было положенное время. Тем праздничнее были их собрания, поддерживавшие любовь к общежитию и общественной образованности: тогда они вполне предавались веселью и обыкновенно долго просиживали за кубком в шумных разговорах. В сагах редко описываются праздники и пиры без такого присловья: «Не было недостатка ни в веселье, ни в забавах, ни другом удовольствии». Музыка и пляски также входили в число известных развлечений. Еще при Инглингах упоминаются арфисты и скрипачи: вместе с другими музыкантами они оживляли веселье пиров при дворе Олафа Скетконунга. Во многих сагах и песнях упоминаются «сладкие звуки арфы». Это первый, обыкновенный и наиболее любимый инструмент, Его звуки были знакомы богам и утешали князей и богатырей.

На свадьбах в Глесисвалле прекрасно играл некто Бозе: нее говорили, что не слыхали ничего лучшего. Когда стали подавать «чашу в честь Тора», Бозе взял другой аккорд, многие поднялись для танцев: столы, посуда, все, что находилось в зале и не было привязано, вдруг запрыгало; после пляски уселись пить и наблюдать порядок чаш, налитых крепким медом. Потом пришла чаша всех асов. Бозе опять начал играть другое и взял такой высокий звук, что он раздался по всей комнате. Все вдруг вскочили для пляски, кроме короля, жениха и невесты. Опять уселись пить. Бозе стал, перед королем и заиграл новую пьесу. Потом пришла очередь тосту Одина. Бозе опять начал играть другое: женщины поднялись и плясали не меньше мужчин; в комнате было очень шумно, и этот шум продолжался до тех пор, пока все не уселись и не стали пить здоровья, но никто не мог выпить более трех; веселились, шумели, разговаривали. Когда здоровья закончились, подали последнюю чашу за Фрейра. На арфе Бозе была поперек натянутая струна. Он коснулся ее и заиграл в таком быстром темпе, что все оживились: король, жених, невеста вскочили играть и плясать.[481]

Особливо славились в древности те песни, которые играл на арфе Гуннар перед смертью. От игры его, другого Орфея, смягчались сердца мужчин, слезы катились по лицу женщин:

Он взял арфу, прикоснулся

К золотым ее струнам,

В них печальный зверь проснулся

И задумчивым женам

Слезы горькие навеял;

Не любовь к боям лелеял

В сердце северных мужей..

Нет! темнее и темней

Лица храбрых омрачались…

Певец играл про тайный рок людей,

И балки стен в той зале распадались…[482]

…………………………………………………………………………………………………

Вот он заиграл опять:

Арфа будто оживала,

Как девица распевала.

Что за голос сладкий, нежный!

Заливалась золотая

Посреди змеиной залы.

Сага заставляет Норнагеста повторять Гуннарову песню при дворе норманнского короля, Олафа Трюггвасона. Однажды вечером он взял арфу и играл на ней долго и так приятно, что все заслушались, потом с особенным искусством подражал Гуннару и наконец взял аккорды Гудрун, которых еще никогда не слыхали.

Мы не имеем ни права, ни основания, почему могли бы составить себе высокое мнение о музыке древних скандинавов. Но какова бы ни была она (мы ничего не знаем о ней), однако ж, по известиям саг и по понятиям о древности в XIII и XIV веках, видно, что скандинавы находили удовольствие в этом искусстве и что оно не было вовсе не знакомо для них.[483]

Пение красавиц также приносило им удовольствие. Над Гуннаром, в предсмертных страданиях, при последних минутах, еще носится обаяние девственной красоты:

И в пути провожала меня

Белоснежная дочь короля

До тех мест, где кончалися шхеры..

……………………………………………

Расставанье с песней милой

Было тяжело,

С этой песней заунывной

Сотаскеских дев.

Сигурд Харальдсон на поездке с дружиной в Викен подъехал к одному двору и услышал приятный голос девушки, которая молола на мельнице и пела. Увлеченный приятной песней, он слез с коня и вошел на мельницу взглянуть на прекрасную певицу. Пение, вероятно, более музыки сопутствовало пляскам, особливо когда плясали Вики-ваки (нем Wiscbiwascbi); женщины попарно с мужчинами разделялись на отделы, и каждый, несколько помолчав, запевал свою песню, которой припев подхватывали хором все пляшущие. Под песню также вертелись в Хринброте (ломанье кольца), когда составляли длинный круг под предводительством передового плясуна, о котором говорили, что он разламывает кольцо, подходили под поднятые руки последней пары и всех прочих пар и вертелись кругом, так что вся цепь пляшущих составляла переплетшуюся искусно толпу.

Древних плясок упоминается много, хоть мы и не знаем, в чем состояли они. Более важные пляски сохранялись долго по введении христианства, когда И. Христос и святые заступили место Одина и древних богатырей. Их встречают в различных, употребительных между поселянами. увеселениях о Рождестве, в среду на первой неделе великого поста, в Иванов день (Midsommar) и в другие праздники. Вероятно, несмотря на молчание о том саг, из глубокой древности ведет начало и пляска с мечами, о которой говорит Олаус Магнус, что она была в употреблении даже и и его время, в половине XVI столетия. Пляшущие сначала поднимали мечи в ножнах и повертывались три раза кругом; потом обнажали мечи, также поднимали их кверху, с легкостью и достоинством в движениях обращали их друг на друга, в этой примерной битве составляли шестиугольную фигуру, называемую розой; вдруг расходились опять и потом взмахивали мечами, образуя на головой каждого четырехугольную розу. Движения становились живее: под музыку и песни клинки скрещивались с клинками, и вдруг общий прыжок назад оканчивал пляску. Олай, сообщив ший нам это описание, прибавляет: «Не быв очевидцем, нельзя вообразить себе красоты и величавости этой пляски, когда видишь целое войско вооруженных людей, бодро идущих в бой, по указанию одного. Эта пляска особливо назначалась около поста; целых восемь дней перед тем не делали ничего другого, как только заучивали ее; даже духовные лица принимали участие в пляске, потому что движения пляшущих были очень приличны».

Игра в шахматы и кости, также в шашки, может быть, походившая на наши, также была известна в древности.

Но самым любимым и обыкновенным развлечением древних на собраниях и пирах было слушать рассказы про богатырские подвиги и славные дела, также саги и песни о замечательных событиях и великих людях.[484] На народных пирах главное удовольствие приносили также обеты смелых предприятий, которые давал каждый из гостей, принимая кубок. Наперерыв старались показать свое достоинство при этом случае: каждый по своему происхождению и значению назначал для себя какой-нибудь подвиг, соединенный с опасностью и соответствовавший его имени и славе, будущей или настоящей.

На похоронном пире, данном Свейном Твескеггом (Вилибородым) в память по отце его, Харальде Синезубом, на который приглашены были йомские викинги, Свейн встал со своего места за первой чашей Браге (Bragafidl) и дал обет, что до истечения трех лет он пойдет с войском в западную Англию и не прежде оставит ее, пока не убьет Адальреда (Этельреда) или не выгонит из страны и не возьмет его королевства. Это здоровье должны были пить и все, участвовавшие на похоронном пире. Когда выпили еще несколько заздравных кубков, большой дедовский кубок был подан Сигвальди-ярлу, вождю йомских викингов, отец которого, Струт-Харальд, также умер недавно. Сигвальди встал, принял кубок и дал обет, что не минет трех лет, как он пойдет в Норвегию разорять государство Хакона-ярла, которого убьет или выгонит, Торкель Высокий, брат Сигвальди-ярла, обещался быть его товарищем в походе, храбро помогать ему и не бежать с боя, пока не скроются из вида носы Сигвальдовых кораблей и весла их будут видны с левой стороны, в случае морского сражения; если же сразятся на сухом пути, он не отступит до тех пор, пока Сигвальди будет видим в войске и его знамя не останется у него в тылу. За Торкелем Буи Толстый, брат его, Сигурд, сыновья Везете, начальника. Борнхольма, также сказали свои обеты. То же сделали многие другие вожди, произнося обет, всякий пил за своего отца. На всем Севере такие обеты всегда давались на веселых зимних праздниках.

На это время обыкновенно откармливали самого большого борова, какого могли достать; это животное, по случаю возвращения, приносилось в жертву Фрейру и Фрейе, посылающим изобилие. А в вечер праздника приводили его в комнату: мужчины клали руки на его щетину и за чашей воспоминания обещались совершить какой-нибудь отважный подвиг.

Как бы ни были необдуманны эти обеты, произносимые в то время, когда головы обещающих ходили кругом от крепкого меда, однако ж они исполнялись верно. С победой или смертью, но обет надобно было сдержать.

Скандинавы любили также находить рассеяние в том, когда всякий из пирующих сказывает свое главное искусство (Idrott); это было на пире, данном шведом Раудом для Олафа Дигре (Толстого, или Святого) в Норвегии; король явился со всей дружиной. Когда все развеселились за пиршественным столом, зашла речь о даровитости каждого: один говорил, что умеет отгадывать сны; другой — что по глазам челоаека узнает его нрав и поведение; третий — что во всей стране нет лука, которого бы он не мог натянуть; четвертый — что он не только стреляет метко, но также умеет бегать на лыжах и плавать; пятый — что, стоя с веслом в челноке, он может так же быстро подплыть к берегу, как судно на двадцати веслах; шестой — что гнев его никогда нe пройдет, как бы долго ни замедлялось мщение; седьмой — что он никогда и ни в какой опасности не покидал короля; сам Олаф хвалился, что, раз увидав человека и вглядевшись в него, он может узнать его после какого угодно времени: «Это, — прибавил он, — очень важно». Епископ вменял себе в достоинство, что может отслужить 12 обеден, не имея надобности в служебнике; а Бьерн Сталларе считал для себя славой, что говорил от имени короля на тинге, нимало не обращая внимания, полюбятся ли его речи кому бы то ни было. Таким образом всякий сказывал свое дарование; сага прибавляет, что находили много удовольствия в этом развлечении.

На пирушках еще обыкновеннее было сравнивать себя с другим и спорить, чьи заслуги и дела лучше. Это называли Mannjafnadr, мужские переговоры. Участие в том, как и в других развлечениях, принимали также и короли. Объяснением свойства таких пиршественных бесед и вообще нравов древнего языческого времени в слиянии с нравами первых веков христианства служит описанный сагой спор о преимуществах между норвежскими королями, Сигурурдм Иорсалафарере и его братом, Эйстейном.

Оба короля, рассказывает сага, однажды поехали зимой и гости в Упландию. Там у каждого был свой двор; но как эти дворы находились почти по соседству, то поселянам казалось всего удобнее давать для королей пиры то на дворе того, то другого, попеременно. Раз, когда гости сидели за столом молча, король Эйстейн предложил им выдумать какую-нибудь потеху. «Есть пиршественный обычай, — продолжал он, — выбирать человека, с кем бы потягаться, и мы сделаем то же: вижу, что мне первому начинать эту забаву; так я выбираю тебя, — сказал он королю Сигурду, — и буду спорить с тобой, потому что мы равны санами и владениями, да и в роде и воспитании также нет разницы». — «А помнишь ли, — сказал Сигурд, — как я ронял тебя навзничь, когда, бывало, захочу, хоть ты был и старше меня годом?» — «Помню и то, — отвечал Эйстейн, — что ты неспособен был к такой игре, где нужна ловкость». — «Помнишь ли и то, — продолжал Сигурд, — как мы с тобою плавали? Бывало, я мог таскать тебя на морское дно когда хотел». — «Я, — возражал Эйстейн, — проплывал расстояние не меньше твоего и не дурно нырял; притом умел бегать на коньках так хорошо, что не знаю никого, кто бы со мною равнялся в том, ну а ты бегал не лучше коровы». — «Вождям полезнее и приличнее, — продолжал Сигурд, — мне кажется, искусство меткой стрельбы из лука: не думаю, чтобы ты натянул мой лук, хоть и упрешься в него коленками». — «Я не так силен в стрельбе, как ты, — отвечал Эйстейн, — однако ж разница в этом не так еще велика между нами; зато гораздо лучше тебя бегаю на лыжах, а это считалось прежде также хорошим искусством», — «Мне кажется, — отвечал Сигурд, — очень важно и прилично вождю, как главе других, отличаться от них ростом и силой, владеть лучше всех оружием и быть заметным в густой толпе народа». — «Не менее славное качество, — отвечал Эйстейн, — иметь красивую наружность: это также делает заметным и, сажется, идет к вождю, потому что красота — справедливая принадлежность самого лучшего платья. Я получше тебя знаю и законы, а если дойдет до речей, так я гораздо красноречивее». — «Может быть, — сказал Сигурд, — ты и лучше моего знаешь крючкотворство, потому что у меня были другие важные дела; никто не оспаривает, что ты и красноречив, но многие говорят, что не всегда можно на тебя полагаться, что твои обещания значат немного и что ты больше говоришь с теми, которые при тебе, а это не по-королевски», — «Это оттого, — отвечал Эистейн, — что, когда люди излагают мне свое дело, я прежде всего хочу, чтобы дело всякого просителя было решено, как ему лучше; потом приходит и противная сторона, и все улаживается к общему удовольствию; бывает, что и обещаю, чего просят у меня, потому что хочу, чтобы все были довольны; пожалуй, если бы я хотел, меня бы стало наобещать всякого зла, как делаешь ты; впрочем, я не слыхал, чтобы кто пожаловался, что ты не держишь слова». — «Были толки, — возразил Сигурд, — что путешествие, которое я сделал, очень важно и прилично для вождя, а ты между тем сидел дома, как дочка у батюшки». — «Ты тронул меня в больное место, — отвечал Эистейн, — не начал бы я этой речи, если бы мог не отвечать тебе; скорее, мне кажется, я снарядил тебя в дорогу, как сестрицу, когда ты еще и не думал собираться». — «Ты, — продолжал Сигурд, — наверное, слышал о многих моих сражениях в Серкланде: я победил во всех и добыл при том довольно драгоценностей, какие никогда и не заходили сюда; я пользовался уважением и от таких людей которые были лучше меня, а ты, кажется, не стряхнул еще с себя имени домоседа; я ездил и в Иерусалим, и по дороге завернул в Апулию, но там не видал тебя, брат! Я дал Родгеру, богатому ярлу, королевский титул и одержал победу в восьми сражениях, а ты ни в одном из них не был; я ездил к отцовской могиле, а тебя не видал там; в этом путешествии я доходил до Иордана, в котором крестился Господь, и переплыл через реку, но и там не видал тебя; на другом берегу ее есть в болоте лес: там, в кустах, я завязал узелок; он дожидается тебя, потому я обещался тогда, что ты либо развяжешь этот узел, ибо исполнишь условие, соединенное с ним». — «Немного, — сказал Эйстейн, — я буду отвечать на то. Слышал я что ты давал разные битвы в чужих краях, но мои дела в то время были гораздо полезнее для нашего государства; на севере в Ваге я велел поставить рыбачьи хижины, чтобы бедным людям было чем кормиться и поддерживать свою жизнь; там же я велел выстроить дом для священника и назначил имения для церкви; а прежде в этом месте было все глушь и жили язычники; тамошние люди будут помнить, что Эйстейн был королем в Норвегии. Через Довра-фьялль лежала дорога из Трондхеима; тут проезжие часто прощались с жизнью, и для многих этот путь был самый несчастный; я велел поставить там постоялый двор и назначал для того сумму: проезжие будут знать, что Эйстейн был королем в Норвегии. Около Агденеса прежде все были дикие и глухие места, пристани совсем не было, много кораблей погибало: теперь там пристань, хороший залив да построена церковь; на горах, которые повыше, поставлены маяки, полезные для всех. В Бергене я велел построить королевскую комнату да храм св. Апостолов, в промежутках поставлено крыльцо: короли после нас с тобой вспомнят мое имя. Я воздвиг храм святого Михаила и основал монастырь, потом поставил стапельный столб с железным кольцом в Синхолъмском проливе. Я также издал указ, чтобы всякий уважал чужие права, а где живут по законам, там обеспечено и правительство. Я покорил Норвегии ямталандцев миролюбивыми и благоразумными мерами, а не силой и войной. Положим, о том не стоит говорить; однако ж не знаю наверное, сколько ли от того пользь для поселян, сколько от твоих жертвоприношений черту в убитых арабах, которых отправил ты в ад. Что ж касается до узелка, что ты завязал мне, у меня нет и в помышлений развязывать его: завязал бы я тебе узелок, кабы захоте такой, чтобы ты и в веке не попал в норвежские короли когда, воротившись домой, ты пристал к моему флоту одним кораблем. Пусть рассудят умные люди, чем ты выше меня. Знайте, господа в золотых цепочках, что в Норвегии есть еще люди, которые потягаются с вами». Короли замолчали: они рассердились. Всякому хотелось быть выше другого[485]

Такой же спор о преимуществе между королями, Харальдом и Гудредом, сыновьями Эйрика Кровавая Секира и Гунхильд, имел бы печальную развязку, если бы не вступились благоразумные люди и не остановили их. Эти короли собрались в морской набег и пили прощальную чашу; пирушка была славная; много разговоров велось за столами; напоследок зашла речь о самих королях. Гудред взбесился на то, что преимущества отдавали Харальду: он говорил, что ни в чем не уступает брату и готов доказать это на деле; оба озлобились до того, что вызвали друг друга на поединок и взялись за оружие.[486] Случалось часто, что эти любимые на Севере состязания порождали зависть, раздоры, ненависть, нередко имевшие следствием кровопролития. В важном ли деле или в шутке, при всяких случаях в скандинавах пробуждалось самолюбие, неразлучное с воинственным духом, и особенная щекотливость относительно чести. Никто не хотел уступить другому и быть ниже его. Они сами знали это и сознавались в том явно. «И теперь так же, как в старину бывало, — говорил Эрлинг Скьяльгсон Олафу Дигре, — всякий из нас, братьев, хочет быть лучше другого».[487] Это гордое желание, питаемое военной жизнью и постоянным соперничеством в битвах и подвигах, стало главной чертой скандинавов, началом великих добродетелей и пороков, а в слабых людях оно проявлялось в мелочной завистливости и пристрастии к наружному блеску, за недостатком истинной силы.