«И что мне это дает?»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«И что мне это дает?»

Был ли Шестопал настолько невежественен, чтобы не понимать, как небольшая деталь может помочь разобраться в какой-то почти детективной истории? Ни в коем случае. Ему самому однажды довелось столкнуться при трагических обстоятельствах с зависимостью от персональной информации, находившейся целиком в распоряжении другого ведомства.

В 2006, как мне рассказывал архивист, году тетя его младшей невестки погибла в авиационной катастрофе. Самолет сгорел, и для идентификации останков требовались медицинские данные. Брат погибшей вспомнил, что при хирургическом вмешательстве ей была имплантирована в бедро титановая пластинка. Позвонивший Шестопалу сын попросил его поехать в расположенную в Москве поликлинику и снять копию с документа (речь шла, вероятно, об операционной карте), содержащего запись об этом имплантате.

Дальнейшее Шестопал описывал в терминах, зеркально отражающих его манеру общения с исследователями: «Мне карточку не дали, сказали: «Ты кто?» Я говорю: «Да я вот отец своего сына невесты вот, ее родная тетя, все прочее». Ничего подобного. Позвонили куда-то там в Москву и сказали: «Не выдавать». Ну так ладно. Каким образом быть? Не дали, ничего не дали! Абсолютно ничего не дали! Говорят: «Если вам нужно, пусть органы — те, которые там опознают, [пришлют] факс — и мы дадим».

Время было упущено, однако в конечном итоге медицинское учреждение предоставило, по запросу следственных органов, эту информацию. Как и предполагали родственники, идентифицировать погибшую удалось по этой титановой пластинке.

Рассказывал об этом Шестопал без той экзальтации, с которой ту же самую реплику «Ты кто?» он в гневе бросал мне в доказательство того, что я не могу претендовать на документы, даже предъявляя нотариальную доверенность.

Существенная разница заключалась в том, что Шестопал, приехав за документами, объяснял степень своего родства на словах, не предъявляя никаких бумаг. Полагая, что ключевым в этом случае является риторический вопрос «Ты кто?», архивист упустил из виду, что медики, получив факс от следственной группы, предоставили всю необходимую информацию. Шестопал, даже держа в руках письмо ГУКа, подтверждающее, что мне разрешено ознакомиться с рядом дел, придумывал предлоги скрыть от меня хотя бы часть перечисленных в резолюции Главного управления кадров документов.

Возможно, самое удивительное признание, услышанное мной от Шестопала, касалось его отца. Уже работая в ЦАМО, архивист выяснил, что подтверждаемая документами дата гибели Ивана Степановича Шестопала на несколько дней отличается от даты, указанной на надгробье.

Я заметил собеседнику, что, ссылаясь на архивные источники, он может ходатайствовать о том, чтобы в запись, содержащуюся на могильной плите, было внесено необходимое исправление.

Ответ архивиста не столько касался его отца, сколько давал характеристику самому Николаю Ивановичу: «Это значения не играет…» В этой, безусловно, изумляющей реплике содержалось и лаконично выраженное отношение Шестопала к фактам, и, опосредованно, к предназначению архивных источников, и, безусловно, к обязанностям, которые на человека накладывает родство.

— И что это мне дает, расскажи? Я жизнь прожил. Я не видел отца. Не знаю, кто мой отец. Не знаю слово такое «отец».

Философское безразличие, с которым он относился к допущенной на надгробье ошибке, переносилось Шестопалом и на исследовательскую работу в целом. Ему нельзя было отказать в последовательности: если память собственного отца он не считал нужным почтить уважением, уточнив на его надгробье дату гибели, то, безусловно, не связанные с ним родством военнослужащие, погибшие в годы Великой Отечественной войны, и подавно не заслуживали, с позиций Николая Ивановича, посмертного внимания.

Во время очередного препирательства я спросил у Шестопала, осознает ли он, что, скрывая от меня документы, он лишает меня возможности написать полноценные, не содержащие недосказанности биографические справки. Ответ красноречиво показал, что архивист думает в целом об исследовательской работе, возвращении забытых имен да и о самих этих именах: «Ну что это даст, что ты не напишешь? Ну это уж не так уж смертельно».

Простонародно косноязычный, он и на этот раз дал мне понять, что готов противодействовать хорошему начинанию, если оно затеяно чуждыми ему людьми.

Держать Шестопала в архиве и тем более назначать его на ответственные должности было преступлением. Но не меньшим преступлением будет пренебречь выводами, которые следуют из его четвертьвековой работы в ЦАМО. Имя этого архивиста должно восприниматься, как диагноз тяжелой болезни кадрового несоответствия, которым страдала архивная система Министерства обороны — сперва СССР, а затем и Российской Федерации. Безразличие к изучаемому историками предмету; спесивое пренебрежение к самим исследователям; нарушающий любые представления о профессиональном этикете правовой нигилизм и, наконец, безучастность к судьбам тех погибших, информацию о которых он скрывал от посетителей, — все эти свойства Шестопал неоднократно демонстрировал. Но была в нем еще одна черта, без понимания которой сложно нарисовать его психологический портрет.

Присваивать себе право уничтожать документы или по крайней мере утаивать их от исследователей был способен лишь тот, кто чувствовал себя глубоко чуждым если не самой эпохе, персонифицированные свидетельства которой содержатся в архивных делах, то ее давно ушедшим из жизни обитателям. Возможно, в этой установке на утаивание таилась и подсознательная уверенность в какой-то родовой убогости тридцатых-сороковых годов. Скрывать и уничтожать документы Шестопал мог себе позволить лишь в том случае, если он рассматривал их как источник чего-то постыдного, огласка чего опозорит и дискредитирует общепринятое, а потому допустимое представление о времени. Так бессердечно и жестоко распоряжаются доверенными им архивными источниками лишь те, кто изначально не относится к этим документальным реликвиям как к святыне.