«Должен, где надлежит, донести», или В гостях у Андрея Ивановича

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Должен, где надлежит, донести», или

В гостях у Андрея Ивановича

«Бироновщина» как политический режим в общественном историческом сознании прочно ассоциируется не только с «господством немецких временщиков» при дворе и в правительстве, но и с «террором Тайной канцелярии» — всесильного органа тогдашнего политического сыска. Указ об, учреждении Тайной канцелярии (а точнее—о восстановлении ликвидированной в 1727 году) появился 24 марта 1731 года, с 12 августа 1732 года ее стали официально называть Канцелярией Тайных розыскных дел. Нельзя представлять себе, что это было какое-то еще не виданное в истории России карательное учреждение, порожденное «темными силами» бироновщины. Анненская Тайная канцелярия — прямая наследница карательных органов петровского периода — Преображенского приказа и Тайной канцелярии. Преображенский приказ стал первым специализированным органом по делам сыска и действовал с конца XVII века по 1729 год, а Тайная канцелярия возникла в связи с расследованием дела царевича Алексея в 1718 году, но потом расширила круг своих дел и в последние годы жизни великого царя была главным сыскным органом.

Именно из петровской Тайной канцелярии вышел главный герой нашего повествования — Андрей Иванович Ушаков — граф, генерал, андреевский кавалер. Ушаков был верным учеником Петра Великого и П. А. Толстого, первого начальника Тайной канцелярии. Начав служить в Преображенском полку в 1704 году, Ушаков уже немолодым человеком (он родился в 1672 году, ровесник Петра I) пристрастился к сыску. Он оказался в числе следователей по делу участников восстания Кондратия Булавина в 1709 году, затем расследовал так называемые «интересные дела», то есть дела об ущербе казенному «интересу» — о казнокрадстве, мздоимстве и т. д. Долгие годы он ведал рекрутскими делами, которые требовали неумолимой жестокости и воли. И наконец, с 1718-го по 1747 год (с небольшим перерывом) Ушаков работал в сыскном ведомстве.

Судя по портретам Андрея Ивановича, он отнюдь не был жизнерадостным весельчаком: тяжельй взгляд, суровые черты одутловатого лица… Вместе с тем нет сведений, что Ушаков был садистом, которому доставляли удовольствие муки узников под пыткой. Он был лишь чиновником специфического ведомства, при этом весьма умным и расчетливым человеком. Столь долголетняя карьера шефа политического сыска (1731–1747 гг.) так и не оборвалась до самой его смерти только потому, что при всех царях и царицах (он пережил семерых и умер при восьмой) Андрей Иванович знал свое место в иерархии чинов и никогда не действовал самостоятельно. Как только в каком-либо деле возникали затруднения, спорные моменты, Ушаков тотчас спешил с докладом — «экстрактом» дела наверх: либо в Кабинет министров, либо прямо к императрице, двери которой для Андрея Ивановича были всегда открыты. Ни при каких обстоятельствах не брать на себя ответственность, предоставлять решение мало-мальски сложного дела вышестоящему начальству, слепо руководствуясь его указаниями, — это «золотое правило» бюрократии позволяло достаточно комфортно чувствовать себя даже на таком опасном месте, как кресло шефа тайной полиции.

Важно заметить, что Ушаков был не просто служака, исполнитель воли монарха, он был ловким придворным дельцом — иначе он не сумел бы удержаться на тогдашних «крутых поворотах истории». Можно поверить Н. Н. Бантыш-Каменскому, утверждавшему, что Ушаков «в обществах отличался очаровательным обхождением и владел особенным даром выведывать образ мыслей собеседников»1. По-видимому, он хорошо изучил нрав, пристрастия и ход мыслей Анны Ивановны и всячески стремился ей угодить. Как только в канцелярии появлялось какое-нибудь дело с грязноватым, скандальным подтекстом, он сразу же испрашивал о нем высочайшего совета, умело разжигая интерес скучавшей среди шутов и министров императрицы к своей деятельности.

У Андрея Ивановича был прямо нюх на криминальные по тем временам дела. Стоило баронессе С. Соловьевой, обедавшей у него и при этом ругавшей на чем свет стоит своего зятя — тайного советника Степанова, проболтаться, что «в доме того зятя ее имеетца важное письмо», задевающее честь императрицы, как Ушаков сразу же взял быка за рога. «Того же числа, — читаем мы в деле, начатом вскоре после памятного Соловьевой обеда, — по посылке из дворца Е.и.в.» (то есть после доклада Ушакова) из дома Степанова изъяты все письма частного содержания, копии с которых были представлены самой императрице2. Они не содержали состава политического преступления (это было очевидно при первом взгляде на них), но Ушаков умышленно перетряхнул грязное белье, чтобы императрица могла заглянуть в спальню своих подданных.

Одним словом, Ушаков знал свое дело хорошо. Спокойный и уравновешенный, он в течение почти тридцати лет каждый день приезжал в Петропавловскую крепость, где размещалась Тайная канцелярия, чтобы вести свою столь нужную престолу работу. Вероятно, прохожим было не по себе под его тяжелым взглядом, но они волновались напрасно — Андрей Иванович не был фанатиком-изувером, он всегда поступал «в рамках действовавшего тогда законодательства». Посмотрим теперь, что это за законодательство.

«Преступники и повредители интересов государственных»

Понятие «политическое (государственное) преступление» появляется в русской жизни не раньше XIV века, но поначалу оно не выделяется среди других тяжких преступлений. Только знаменитое Соборное Уложение царя Алексея Михайловича (1649 год) четко отделяет политические преступления от других, достаточно ясно формулирует и классифицирует их в особой 2-й главе. Эта глава Уложения практически на два столетия стала одной из основных законодательных норм при рассмотрении политических дел.

Соборное Уложение выделяет три разновидности политических преступлений. Во-первых, это умысел на жизнь и здоровье государя, то есть то, что ныне называют покушением. Во-вторых, это измена — преступный умысел против власти государя. Он выражался в намерении сменить подданство, в бегстве за рубеж, а также в «пересылке» (связи) с неприятелем и сдаче врагу крепости ее комендантом. Наконец, в-третьих, так называемый «скоп и заговор» — умысел к насильственному свержению власти государя с помощью заговора и переворота.

К упомянутым государственным преступлениям примыкало произнесение или написание так называемых «непристойных» или «неприличных» слов, содержавших угрозу здоровью или жизни государя или оскорбление его чести. «Непристойные слова» не упоминаются как преступление в Соборном Уложении, хотя именно им было посвящено большинство дел сыска XVII–XVIII веков. Дело в том, что произнесение «непристойного слова» рассматривалось как проявление умысла, намерения совершить одно из тяжких государственных преступлений, о которых шла речь выше. Например, возглас пьяного стрельца XVII века в застольной ссоре: «Я-де царю горло перережу!» — или крик солдата XVIII века: «Государыню императрицу изведу!»3 — тотчас подпадали под статью о тяжком политическом преступлении — покушении на здоровье и жизнь государя. Но когда выяснялось, что это — всего лишь пьяная болтовня, соответствующая статья о покушении на жизнь царя, угрожавшая болтуну смертной казнью, не применялась: преступника, как правило, лишь секли кнутом, «урезали» язык и ссылали в Сибирь.

Такая практика ведения дел о «непристойных словах» просуществовала чуть больше пятидесяти лет — до издания в 1716 году «Воинского устава» Петра Великого, который внес существенные поправки в законодательство о государственных преступлениях в части «непристойных слов». «Воинский устав» не только подтвердил положение 2-й главы Соборного Уложения, но и развил их. В частности, он регламентировал наказания тем, «кто против его величества особы хулительными словами погрешит, его действо и намерение презирать и непристойным образом о том рассуждать будет». Как видим, лакуна в Уложении, не имевшем четкого определения состава преступления по делам о «непристойных словах», была, таким образом, затянута. Пополнялось законодательство о политических преступлениях и сыске впоследствии и другими постановлениями.

Важно отметить, что время Петра — переломная эпоха во многих смыслах, в том числе и для сыска. При Петре происходит резкое расширение рамок преступлений, называемых государственными.

Вообще давно замечено, что в самодержавном государстве все сколь-нибудь важные дела касаются интересов самодержавия, представляют собой «государево дело». Не случайно на имя государя писались все челобитные, как бы ничтожен ни был повод для просьбы, точно так же самый мелкий чиновник, являясь исполнителем воли государя, вершил дело его именем. Но при Петре власть государя и передатчика этой власти — государства значительно усилилась. Это нашло отражение и в законодательстве о политических (государственных) преступлениях. Еще в 1713 году Петр провозгласил на всю страну: «Сказать во всем государстве (дабы неведением ни. кто не отговаривался), что все преступники и повредители интересов государственных с вымыслу, кроме простоты какой, таких без всякие пощады казнить смертию, деревни и животы брать, а ежели кто пощадит, тот сам тою казнию казнен будет». Именно тогда к Петру впервые пришла мысль разделить все преступления на «государственные» и «партикулярные»4.

Спустя 10 лет, в 1723 году, Петр задумал законодательную реформу, в основу которой было положено четкое деление всех преступлений на «государственные» и «партикулярные». К «государственным» были отнесены не только традиционные преступления времен Уложения, но и все служебные проступки чиновников, поэтому виновник, «яко нарушитель государственных праф и своей должности» (формулировка Петра), подлежал смертной казни, ибо царь был убежден, что должностные преступления разоряют государство хуже измены. К категории государственных преступлений, о которых надлежало всем подданным немедленно доносить, было отнесено и немало других: «похищение его царского величества казны», утайка ревизских душ при переписи, укрывательство беглых крестьян, рубка заповедных корабельных лесов, неявка служилых людей на смотры и службу, принадлежность к расколу и проповедь его и т. д. Для петровского законодательства характерна общая тенденция расширительного толкования понятия государственного преступления, в которое включали, в конечном счете, все, что совершалось вопреки изданным государством законам. В законодательстве времен Петра возник обобщенный тип «врага царя и Отечества» — «преслушник указов и положенных законов».

В послепетровское время, известное размахом казнокрадства и мздоимства, столь суровые законы, карающие за должностные преступления, в желаемом Петром масштабе никогда не применялись, но суровое расширительное толкование понятия «политическое преступление» было сохранено. Именно его жертвами становились многие клиенты Тайной канцелярии анненского времени.

В самом начале царствования — 10 апреля 1730 года — Анна Ивановна подписала указ, ставший вместе с Соборным Уложением ее дедушки и «Воинским уставом» ее дядюшки, основным законом для ведомства Андрея Ивановича. В уКазе подчеркивалось, что смертной казни подлежат не только имевшие намерение покуситься на жизнь и здоровье государя, но «той же казни подлежит всякий, хулительными словами погрешивший против Величества, или действие и намерение императорское презревший, или непристойно об оном разсуждающий». Смертная казнь грозила и тем, кто, зная о совершенном или готовящемся преступлении, вовремя не донес властям. Сурово, вплоть до смертной казни, карался и ложный донос о государственных преступлениях5.

Тайная канцелярия должна была заниматься делами о покушениях на государя, об изменах, заговорах и попытках переворота. Но таких дел в анненскую эпоху было крайне мало, и главное занятие сыска состояло в ведении дел об оскорблении чести императрицы, недоброжелательных высказываниях подданных о действиях и намерениях властей, а также дел о недоносительстве, ложных доносах, уклонении от присяги на верность Анне, о неслужении в церквах в «табельные дни» — официальные праздники и т. д.

Все эти тяжкие государственные преступления назывались обобщенно преступлениями по «слову и делу государеву». Эту зловещую магическую формулу должен был произнести человек, имевший намерение сообщить властям о совершённых или готовящихся преступлениях государственной важности. История сыска в России свидетельствует, что чаще всего эта формула-призыв звучала по поводу так называемых «непристойных», «продерзостных» или «поносных» слов в адрес императрицы, властей, государства. Именно такие слова становились предметом тщательного разбора в стенах Тайной канцелярии времен Анны Ивановны.

Дореволюционные юристы выделяют несколько групп «непристойных слов». Во-первых, это «непристойные слова», в которых явно усматривался умысел к совершению тяжкого государственного преступления — покушения на жизнь и здоровье императрицы, а также измены. Приведу примеры.

В 1732 году в казарме Новгородского полка перед сном мирно беседовали солдаты. Зашла речь о деньгах, которые императрица Анна Ивановна пожаловала на новую шляпу проходившему мимо дворца посадскому человеку. А далее, как выяснили следователи Тайной канцелярии, «к тем словам солдат Иван Седов, сидя среди казармы возле кровати своей, говорил слова такие; „Я бы ее (то есть императрицу. — Е. А.) с полаты кирпичем ушиб, лутче бы деньги салдатам пожаловала“»6.

Можно представить себе ту немую сцену, которая последовала за этими словами. Как говорится, брякнул так брякнул! Все дело кончилось жестокими пытками с выяснением сообщников и смертным приговором, замененным ссылкой в Сибирь. И таких примеров можно привести десятки.

28 июня 1732 года некто В. Развозов донес на купца Г. Большакова, который якобы в присутствии двух свидетелей назвал его «изменником» (а это являлось обвинением в государственном преступлении). Началось следствие в Тайной канцелярии, допросы и очные ставки. Большаков стоял на том, что слово «изменник» он произносил, но оно относилось совсем не к Развозову: «Только как он, Большаков, вышел из Ратуши на крыльцо (где сидели истец и двое свидетелей. — Е. ?.), и к нему пришла собака, и он, Большаков, издеваючись, говорил: «Вот, у этой собаки хозяев много, как ее хлебом кто кормит, тот ей и хозяин, а кто ей хлеба не дает, то она солжет и изменить может и побежит к другим», и вышеозначенный Развозов говорил ему, Большакову: «Чего для ты, Большаков, это говоришь, не меня ль ты изменником называешь?» И он, Большаков, сказал, что он собаку так называет, а не ево, Развозова».

Свидетели заявили (надо полагать — от греха подальше), что никаких слов не слышали, но при этом охотно подтвердили, что, действительно, кроме них на крыльце сидела собака. Это и спасло купца Большакова: извет был признан ложным, и изветчик был наказан батогами7. Думаю, что спасшийся чудом купец должен был испытывать радость при мысли о том, что в Тайной канцелярии, слава Богу, собак не допрашивают.

Возле прапорщика Уланова собаки-спасительницы не оказалось, и за вынимание шпаги из ножен и «название порутчика Элемцова Ея и.в. изменником, а не слугою» он был сурово наказан. Обратите внимание на противопоставление позиций: ты — или слуга, или изменник!

Ко второй группе «непристойных слов» относятся бранные слова — часто просто традиционный русский мат — и непристойные или оскорбительные, в прямом современном смысле этого слова, намеки и суждения о личности и поведении царственной персоны. Приводить примеры бранных слов, из-за которых люди расставались с жизнью или отправлялись в Сибирь, я не буду по этическим соображениям, давать же цитаты с отточием — бессмысленно. Нет смысла подробно распространяться и о суждениях типа «Бирон Анну штанами крестит», случайно сорвавшихся с уст захмелевшего солдата, или обсуждать «глубокую мысль», которую высказал 14-летний школьник донесшим на него товарищам о принцессе Анне Леопольдовне, что-де «государыня принцесса Анна хороша и налепа… где ей, девице, утерпеть» и т. д.

Или другой пример из времен царствования Анны Ивановны. В придворный винный погреб впопыхах забежал Иван Маркелов — «определенной при поставце для носки нитей», то есть попросту — официант, и в довольно резком тоне потребовал у приказчика Щукина бутылку вина, которую срочно требовали «вверху», то есть при дворе. Щукин спокойно выставил перед Маркеловым бутылку и шутливо спросил его, по-видимому цитируя какую-то песню: «Что же ты гневна, государыня моя?» На это Маркелов — человек явно грубый и несдержанный — «бранил матерно» Щукина и всех присутствовавших в погребе и при этом употребил оборот: «Я государыню…» — и т. д., схватил бутылку и выскочил из погреба.

Как потом на следствии он ни отпирался и ни утверждал, что имел в виду собственную жену («у меня есть жена — государыня моя, так я ее…»), было поздно — слово не воробей! Маркелов отделался весьма легко — его пороли батогами и потом записали в солдаты. То-то, наверное, фендрик не мог надивиться особой вежливости и молчаливости этого новобранца! Щукин тоже — «дабы впредь от неприличных слов имел воздержание» — был наказан батогами, хотя, как видим, вина его была весьма сомнительна8.

А вот еще один попавший в сыск матерщинник — «сексуальный гигант» — фузелер К. Стеблов, который, «напився пьян», куражился перед товарищами: «Меня нешто? не берет: ни нож, ни рогатина, ни ружье, и ежели на улице увижу хотя какую бабу и оная со мной пакость сотворит, да не токмо это, я волшебством своим и к матушке нашей государыне Анне Ивановне подобьюсь!»9

Примечательно, что в делах о преступлениях, связанных с матерщиной, ярче всего проявляется то сакральное, священное значение слова, которое ему придавали в прошлом. На ряд слов и словосочетаний распространялось своеобразное табу и произносить такие слова, маркирующие подразумеваемые под ними преступления, было не менее опасно, чем совершать эти преступления.

Детально этот вопрос изучен Б. А. Успенским в статье «Мифологический аспект русской экспрессивной фразеологии», где подчеркивается, что даже шуточное, игровое употребление мата не снимало с говорящего ответственности за слова такого рода, не превращало их в простую условность, и эти слова не могли быть «произнесены всуе». Подобное отношение к языковому знаку характерно прежде всего для сакральной лексики, «матерщина имела отчетливо выраженную культовую функцию в славянском язычестве, отношение к фразеологии такого рода сохраняется и при утрате самой функции». Последний вывод позволяет понять, почему даже случайно вырвавшемуся ругательству, скабрезности и т. п. придавалось такое важное значение, — и в бытовом, и в правовом сознании они воспринимались как выражение намерения совершить обозначенное ими действие и поэтому расценивались как умысел к государственному преступлению10.

Третью группу непристойных слов, как пишет историк русского права Г. Г. Тельберг, «составляют такие проявления словесной невоздержанности московского обывателя, которые, не заключая в себе ни умысла к тяжкому политическому преступлению, ни явного оскорбления государя, содержали, однако же, либо неуместные суждения о государственных делах, либо распространение слухов о близости политических перемен»11. Отчасти в этой разновидности «непристойных слов» проглядывает параллель с составом преступления, которое подпадало под действие печально знаменитой 70-й статьи УК РСФСР о «распространении заведомо ложных слухов…» и т. д. Слухов и пересудов было немало, и львиная доля времени сыска уходила на «анализ» именно их.

Наконец, в четвертую группу «непристойных слов» входят различные оговорки, описки, случайные сочетания слов, которые, оказавшись рядом с именем или титулом императрицы, рассматривались как покушение на ее честь. Безусловно преступным был признан поступок деревенского грамотея И. Латышева, который в 1737 году писал для своего господина челобитную и дважды сделал ничтожную описку: вместо «Всепресветлейшая» написал «Всепрестлейшая». Тайная канцелярия постановила: «Помянутого Латышева надлежит, приведчи в застенок, подняв на дыбу, роспросить с пристрастием: в челобитной в высочайшем титуле Ея и. в. неисправности… с какова подлинно умыслу он написал, и те написанные им неисправности помещик ево и другие кто именно видел, и в каком намерении о тех неисправностях умолчали, и буде об оном означенной Латышев покажет, что на помещика своего и на других ково, то роспросить же их в том накрепко…»

Никаких оправданий при описках следствие не принимало. Слова провинившегося канцеляриста, который в титуле «государыни императрицы» пропустил «двулитер», а именно «го», что это ошибка небольшая и «кто не пишет, тот не опишетца», не спасли его от телесного наказания и денежного штрафа12.

Много бессонных ночей провел в сентябре — октябре 1735 года придворный русский поэт Василий Тредиаковский, на которого донесли костромские читатели его виршей, опубликованных в издательстве Академии наук. В стихотворном псалме, который стал предметом разбирательства сыскного ведомства, была такая строчка: «Да здравствует днесь Императрикс Анна…» Доносчик Семен Косогоров сообщал, что в псалме «в титуле Ея и. в. явилось напечатано не по форме», и он об этом объявляет, «чтоб ему чево к вине не причлось». Поэт, любимец муз, первый русский выпускник Сорбонны, был вынужден давать объяснения Андрею Ивановичу:

«Стих, в котором положено слово «Императрикс», есть пентаметр, то есть пять мер, или стоп, имеющий, и, конечно, в российском стихотворстве одиннадцать слогов, ни больше ни меньше содержащий. Слово сие «Императрикс» есть самое доподлинно латинское (от которого и нынешнее наше сие производится «Императрикс») и значит точно во всей своей высокости Императрица, в чем я ссылаюсь на всех тех, которые совершенную силу знают в латинском языке. Употребил я сие латинское слово «Императрикс» для того, что мера стиха того требовала, ибо лишней бы слог был в слове «Императрица», но что чрез оное слово никаковаго нет урона в высочайшем титле Ея и. в., но не токмо латинской язык довольно меня оправляет, но сверх того еще и стихотворная наука. Подлинно, что в прозе, то есть в том, что не стихами пишется, сего слова «Императрикс» употребить невозможно, для того, что тут мера и число слогов к тому не принуждает. Кому не известно, что в стихах всемилостивейшая наша Государыня Императрица просто иногда называется Анна, без приложения «Монархиня» или «Императрица», в сем красное великолепие стихотворства состоит, но никто сего в прозе, то есть не в стихах, положить никогда не дерзнет…»

В общем, Василий Кириллович запутал Андрея Ивановича, который утомился от всех этих пентаметров и, закрывая дело и выпуская из тюрьмы костромских читателей-доносчиков, писал в резолюции, что Тредиаковский «объявил, что оное слово латинское, и протчия к тому надлежащие резоны показал»13. Действительно, не зря Тредиаковский провел годы на «любезных берегах Сенских», раз сумел убедить в своей правоте не самого великого знатока поэзии Ушакова.

Но выкрутиться подобным образом редко кому удавалось. Вот тамбовский дьячок И. Кириллов, который в 1732 году неудачно копировал царский указ о смерти сестры императрицы Анны, Прасковьи Ивановны, убедить Андрея Ивановича не смог. Да это и мудрено было — в задумчивости или по рассеянности он написал: «Октября 9-го дня в первом часу ночи пополуночи Ея императорское величество от времянного сего жития по воле Божей преселися в вечный покой». Кнут, Сибирь, Охоцк, «на житье вечно» — цена этой описки.

Ну, а уж о делах по поводу «вытирания зада указами с титулами» или только публично высказанного намерения совершить это действие распространяться не буду — столь очевидна тяжесть этого «государственного преступления»14. Как тут не вспомнить, что в НКВД попало в свое время немало людей, непочтительно отнесшихся к газете с портретом «вождя всех народов».

Можно понять не столько поэтический, сколько человеческий восторг Г. Державина, приветствовавшего наступление новых времен при Екатерине II в стихотворении «Фелица»:

Там можно пошептать в беседах

И, казни не боясь, в обедах

За здравие царей не пить.

Там с именем Фелнцы можно

В строке описку поскоблить

Или портрет неосторожно

Ее на землю уронить…

Постоянно возникающие дела по доносам «в непитии здоровья» Ее императорского величества были также предметом самого серьезного разбирательства. В 1732 году подпоручик А. Арбузов на допросе показал по поводу своего «продерзостного» поступка: «Первую рюмку водки, приняв у означенного Фустова (хозяина, у которого дома отмечался какой-то праздник. — Е. А.) про здравие Е.и.в., он, Арбузов, выпил ревностно, а вторую рюмку водки подносную он, Арбузов, пить не смог, понеже та водка была весьма жестока, да и для того, что горячева вина по натуре [своей] он, Арбузов, мало пьет».

Оправдания такого рода помогали мало — оскорбление чести Ее величества неподнятием тоста признавалось одним из серьезных политических проступков. В решении Тайной канцелярии по данному делу отмечалось: «А что по натуре горячева вина мало пьет… к оправданию ему, Арбузову, причесть не подлежит».

Не смог оправдаться перед следователями и симбирский воевода генерал князь Вяземский, который в застольном шуме не услышал тоста за здравие Анны Ивановны, — на него донес сам «тостующий» — столичный курьер Колычев. Особого наказания Вяземский не понес, но с местом симбирского воеводы пришлось расстаться.

Проклинали гости и то застолье, в котором некий иеродьякон Иона отказался пить за здравие императрицы потому, что он «ныне приобщался тела и крове Господа нашего Иисуса Христа и сего числа сам выше Ея Величества». А уж гости подвыпившей Татьяны Ульрихиной из Переяславля-Рязанского, вероятно, попадали со стульев, когда она в ответ на предложение выпить «за здравие Ея Величества» вдруг запела «вечную память»15.

Оскорблением считалось и упоминание имени царицы без титула, а также непочтительное обращение с ее изображениями. Думаю, что корабельный мастер Никифор Муравьев всю свою жизнь жалел, что, не получив удовлетворения по своей челобитной в Коммерц-коллегии, громко сказал, в присутствии нескольких свидетелей, что пойдет с челобитной прямо «к Анне Ивановне»16. В Тайной канцелярии его вразумили относительно принятого порядка титулования царственной персоны, как вразумили и того шутника-крестьянина, который, сидя в кабаке со своей подружкой Анкой, стал сравнивать ее профиль с чеканным профилем на анненском рублевике, а также посадского, произнесшего: «У нас много в слободе Аннов Иоанновнов». О печальной судьбе вятского посадского канцеляриста Бирюкова, сказавшего о рублевике с изображением императрицы: «Я на него насерю», — остается только вздохнуть.

Известны и довольно редкие, дивные случаи преступлений: некто Крылов попал в Тайную канцелярию за то, что «Новоладожскую воевоцкую канцелярию бранил матерно, „хочу тое канцелярию блудно делать“», а некто Иванов «бранил и ругал весь народ и сулил естество свое всякому… и поносил присяжную должность». Козельский подьячий Анисимов отказался выслушать царский указ, грубо оборвав товарища: «Мать их гребу (выговорил то слово прямо), мне такия пустыя указы надокучили»17.

Как и предыдущий период, 30-е годы XVIII века знали своих самозванцев (их было четыре). Поэтому власти нервничали при каждом намеке на самозванство и хватали людей налево и направо, стоило им применить такой оборот в речи, какой применил один тамбовский крестьянин в разговоре с приятелями: «Вот ныне воров ловят… а воевода их свобождает, кабы я был царь, то бы я воров всех перевешал!»18

Да, плохо бы пришлось трем девицам из пушкинской сказки, мечтавшим вслух: «Кабы я была царица…», если бы их подслушал не царь Салтан, а генерал-аншеф Ушаков. Минимум, что ожидало бы их в Тайной канцелярии, — это долгие зловещие допросы о том, кто инициатор крамольных мечтаний (уж не баба ли Бабариха?), кому еще об оных «разглашали», кто «подучил» так мечтать и зачем? Возможно, их ждали пытки и — уж как непременный результат «визита» в Тайную канцелярию — кнут или батоги за «непристойные слова». Думаю, что тяжелее всех наказали бы третью девицу, мечтавшую родить царю богатыря.

Весьма не одобрялись в ведомстве Андрея Ивановича всякие сны, пророчества, видения, о которых религиозные энтузиасты и нахальные «пророки» настойчиво стремились известить власти, а нередко — и саму императрицу. 17 января 1739 года к Ушакову явился барабанщик Г. Сорокин и объявил, что, когда он стоял на посту (!), ему приснился Христос, сообщивший о том, что недавно умерший сын Сорокина — святой. На этом основании Сорокин требовал вскрытия могилы для извлечения «нетленных мощей». Андрей Иванович быстро разобрался в деле «отца святых мощей», который хотел таким образом заработать себе на жизнь.

Следует заметить, что сыскное ведомство отличалось циничным реализмом в подходе к новоявленным апостолам, святым и пророкам, отправляя их прямо в застенок И весьма быстро «разъясняя» чудеса с точки зрения сыскной науки, как известно, чудес не признающей. В 1732 году, расследовав дело рейтара В. Несмеянова, которому якобы привиделся Николай Чудотворец, Тайная канцелярия заключила: «Против показаний ево, Несмеянова, о чюдесах, якобы бывших ему от чюдотворца Николая, статца тому никак невозможно». Сыскное ведомство было глухо ко всему оккультному и при допросе преступника интересовалось в первую очередь двумя прозаичными вопросами: «Нет ли у него сообщников и в какую силу он это говорил?»19

Донос, или Извет

Как начиналось политическое дело? Ответ прост — чаще всего с доноса, или, как тогда говорили, извета. Форма извета была произвольная — либо письменная, либо устная. Вот перед нами образец письменного доноса, принадлежащий перу уже известного нам крупного государственного деятеля, ученого, подлинного Отца российской истории Василия Никитича Татищева, который он послал в 1738 году на имя императрицы. Точнее, Татищев адресовал пакет с доносом на имя Ушакова, в письме к которому сообщал:

«Превосходительный господин генерал и кавалер! Милостивый государь мой! Сим покорно Вашему Превосходительству доношу: здесь один полковник произнес непристойные к персоне Ея и.в. поносные слова, но понеже о том не знаю, в Тайную ль розыскных дел канцелярию или по присланному от Ея и.в. указу самой Ея и.в. донести, того ради тот пакет с доношением и обстоятельною слов тех запискою при сем посылаю, полагая на рассуждение Вашего Превосходительства: сами ль изволите распечатать и доложить или, не распечатав, подать…»

Пакет был подан императрице Анне нераспечатанным. Вскрыв его, она прочитала:

«Всепресветлейшая, Всемилостивейшая Государыня Императрица и Самодержица Всероссийская! В.и.в., всеподданнейше дерзаю донести: сего октября 9-го дня прибывший сюда для переписи деревень от Сената полковник Семен Давыдов, будучи у меня в доме, говорил разные непристойные слова о персоне В.и.в. и других, до вышнего правления касающихся в разных обстоятельствах, которые точно, сколько великой мне горести и болезни упомнить мог, написал при сем, всеподданнейше послал… В.и.в. Всемилостивейшей Государыни всенижайший раб Василий Татищеве».

И далее следовал собственно донос — «Обстоятельная слов тех записка»: «Сего октября 9-го дня 1738 года присланный от Правительствуюсчаго Сената для переписи в землях пожалованных кресченым калмыкам, населившихся крестьян, полковник Семен Дмитриев сын Давыдов, будучи в доме у тайного советника Татисчева, говорил непристойное: 1. За обедом, где было персон 10… сказал…» — и далее следовало еще шесть пунктов, фиксирующих «непристойные» речи Давыдова20.

Чаще всего о государственном преступлении извещали устно — либо прямо в Петербург в Тайную канцелярию, либо местному начальнику. Известны и такие варианты объявления «слова и дела»: «Кронштадтской гарнизонной школы малолетной Иван Бекренев, пришед под знамя к часовым гренадерам… сказал за собою «слово и дело государево» и показал в том…» — далее следует список свидетелей. Примерно так же поступил и доносчик П. Михалкин, который, «пришед к Летнему Е. и. в. дворцу, объявил стоящему на часах лейб-гвардии салдату, что есть за ним, Павлом, слово и чтоб ево объявить где надлежит».

Объявление «слова и дела» подчас представляло собой весьма экзотичное зрелище: взволнованный человек, нередко пьяный, выбегал на людное место и громко кричал: «Караул!» и «Слово и дело!» — после чего его хватали и немедленно волокли в присутственное место; все же, видевшие эту впечатляющую сцену, сразу разбегались, чтобы не попасть в свидетели, — о печальной участи свидетеля будет сказано ниже.

Чрезвычайно распространенным было объявление «слова и дела» накануне или во время экзекуции за какое-нибудь мелкое преступление, должностной проступок. Вот типичный случай. Капитан Кексгольмского полка Ватковский приказал выпороть писаря Зашихина, где-то пропьянствовавшего два дня, и «оной Зашихин сказал ему; «Не бей меня, я скажу за собою «слово и дело!», а как стали роздевать и он, Зашихин, вырвался у барабанщиков из рук и, выбежав на крыльцо, закричал за собою Е. и. в. „слово и дело“». Естественно, в подобном случае экзекуция приостанавливалась и доносчика вели в Тайную канцелярию21.

В Тайной канцелярии, «где тихо говорят» (термин, бытовавший в народе), шума не любили — сыск вообще не любит быть в центре общественного внимания. Курьер Колычев, донесший в 1732 году прямо при дворе Анны на симбирского воеводу князя Вяземского «в непитии здоровья» императрицы, не только не получил награды за донос, но был оштрафован и записан на два месяца в солдаты, так как «о вышепоказанном известном (т. е. ординарном — Е. А.) деле… извещал необычно, якобы о неизвестном деле», то есть, вероятно, орал во всеуслышание как об особо опасном преступлении.

Такое же порицание получил и крестьянин С. Иванов, донесший на своего помещика о «непристойных словах», о которых он узнал от своей дочери. Донос Иванова был оценен как дерзновенный. По мнению следствия, «он, Степан, в продерзости явился, что, едучи с помещиком своим из гостей, дерзновенно, сошед с коляски, кричал «караул» и сказал за собою Е. и. в. „слово и дело“». Дерзость состояла в том, что ему, Степану, «слыша… от дочери своей показанные слова, должно доносить, где надлежит, в то ж время (то есть сразу. — Е. А.) не крича «караула» и не сказывая за собою «слова и дела», потому, что к доношению препятствия и задержания ему не было». «А ежели, — утверждает Тайная канцелярия, — к доношению об оном было ему какое препятствие или от помещика ево задержание, то тогда б принужден был он «слово и дело» сказать, дабы слышанные им от дочери своей слова не могли быть уничтожены»22.

Иначе говоря, кричать «слово и дело» разрешалось лишь в том случае, если не было возможности донести, как должно и где надлежит. Поощрялся донос «нешумный», бюрократический, шедший «по начальству».

Впрочем, не будем преувеличивать строгость сыска к форме доноса. Так, в 1733 году хотели было примерно наказать доносчика Гунбурова, публично донесшего на некоего Наумова в «небытии у присяги», ибо «доносить надлежало было ему просто, не сказывая за собою „И. в. слова“», но потом резонно постановили этого не делать, «дабы впредь о настоящих делах доносители имели большую к доношению ревность»23.

Нужно подчеркнуть еще, что категорически запрещалось передавать кому-либо, кроме власть имущих, содержание «непристойных слов». В 1732 году приказчик Дмитриев был бит плетьми за то, что «помещице своей в письме своем… написал, что означенные крестьяне Никита Андреев, Степан Петров говорили некоторые непристойные слова, о которых словах и писать ему нельзя, а о тех словах объявить подлинно [надлежало]»24. В ряде случаев (если не сохранилось само следственное дело) мы так и не узнаем криминальной фразы, стоившей человеку жизни, — в протоколе часто встречаешь такую запись: «Сказал непристойные продерзостные слова, о чем явно по делу» или «…выговорил то слово прямо».

Отметим еще одну особенность извета. Он в обязательном порядке должен был быть персональным, то есть иметь автора-изветчика, который мог доверить содержание доноса властям. Писать, присылать или подбрасывать анонимные доносы — так называемые «подметные», то есть подброшенные, письма — категорически запрещалось. В XVII—?VII? веках это считалось серьезным преступлением. Авторов стремились выявить и наказать, а само подметное письмо палач торжественно предавал сожжению. Этот не совсем понятный, по-видимому уходящий в древность, магический обряд очищения огнем, очевидно, символизировал уничтожение анонимного, то есть, возможно, происходящего от недоброго человека или вообще не от человека, зла.

Конечно, не стоит преувеличивать боязнь властей разбудить магические силы, скрываемые в анонимке. Несмотря на официальные заверения о том, что подметные письма являются преступлением, власти использовали сведения из них. В 1724 году на имя Петра было получено подметное письмо с обвинениями в адрес ряда высших сановников. Это письмо дошло до нас в целости и сохранности, с особыми пометами царя, а также характерной припиской: «Письмо подлинное, пришедшее в пакете к Ширяеву (лакею Петра I. — Е. А.) в ноябре месяце 1724-го году, вместо которого указал Е. и. в. положить в тот пакет белой бумаги столько ж и сожжено на площади явно, а сие письмо указано бeречь»25.

Тяжело приходилось и тому, кто подбирал подметное письмо на улице или на пороге своего дома. 8 июля 1732 года пытали новгородского жителя Дербушева по следующему, весьма типичному для тех времен, поводу: «Привесть в застенок и, подняв на дыбу, роспросить с пристрастием в том: пакет, о котором он, Дербушев, показал, что поднял ево в Новгороде в Волосовой улице на дороге, на котором написано «Для объявления ево полковнику Фондергагену», и оной пакет подлинно ль он, Дербушев, в означенном месте поднял или кто ему отдал, и буде кто ему тот пакет отдал, то о том пакете не приказывали ли ему, Дербушеву, чего и не роспечатывал ли того пакета он для смотрения, что в нем имеется, понеже по роспросу ево за истину того, чтоб тот пакет он поднял, принять неможно, потому что свидетельства на оное никакова он не объявил, а показал, что в то время, как тот пакет он, Дербушев, поднял и якобы других никого не было, того ради ис подлинной правды оного Дербушева в застенке, подняв на дыбу, с пристрастием и pocпросить»26.

Бедный Дербушев! Он думал, что делает благое дело, подбирая на улице, быть может оброненный кем-то, пакет, и забыл о том, что поднимать его одному, без свидетелей, ни в коем случае нельзя, и теперь эту очевидную для всех истину ему предстояло усвоить в застенке.

Итак, началом начал политического дела являлся извет — донос о совершённом или готовящемся государственном преступлении. Об истории доносов в России можно написать целую книгу — столь значительный и интересный материал хранится в отечественных архивах. Исследователи относят появление правовых норм о доносах (изветах) ко времени образования Московского государства, когда великие московские князья, стремясь сохранить переходивших к ним служилых людей, включали в «укрепленные грамоты» (крестоцеловальные записи) положения не только о верности вассала своему новому сюзерену, но и о его обязанности доносить о замыслах против господина: «…где какого лиходея государя своего взведаю или услышу, и мне то сказати своему государю великому князю безо всякие хитрости по сей укрепленной грамоте».

Соборное Уложение 1649 года включило уже традиционную норму о доносе, дополнив ее нормой о наказании за недонесение: «А буде кто, сведав или услыша на царьское величество в каких людех скоп и заговор или иной какой злой умысел, а… про то не известит… и его за то казнити смертию безо всякия пощады».

Особенностью действия закона об извете было то, что обязанность политического доноса лежала и на всех родственниках преступника. Именно этим и был страшен самовольный выезд за рубеж — дети, жены, родители, братья становились заложниками, их рассматривали как соучастников побега, которые не могли не знать о готовящемся государственном преступлении{5}. Всем им грозила смертная казнь; «А будет кто изменит, а после его в Московском государьстве останутся отец или мать, или братья родные и неродные, или дядья, или иной кто его роду, а жил он с ними вместе, и животы, и вотчины у них были вопче — и про такова изменника сыскивати всякими сыски накрепко, отец и мати, и род его про ту измену ведали ли. Да будет сыщется допряма, что они про измену ведали, и их казнити смертию же, и вотчины, и поместья их, и животы взяты на гocyдapя»27. Как мы узнаем чуть позже, у следователей было много способов «сыскать допряма» о государственной измене.

Но в ?VII веке закон об извете-доносе распространялся преимущественно на государственные преступления. Петровская же эпоха стала новой главой в истории политического сыска. Поскольку зона государственного преступления безгранично расширилась, практически все преступления подпали под действие закона о доносительстве. Можно сказать, что государство поставило перед собой цель искоренить преступность с помощью извета. Практика доносов расцвела под сильным воздействием государства, активно толкавшего людей к доносительству. Донести «где надлежит» стало не только обязанностью каждого подданного, но и профессией, за которую платили деньги: в 1711 году был создан институт фискальства.

Главная обязанность фискала состояла в том, чтобы «над всеми делами тайно надсматривать и проведывать про неправый суд, також — в зборе казны и протчего», а затем уличать обнаруженного преступника. Успешная деятельность фискала вознаграждалась половиной штрафа, наложенного на преступника. Если фискальский донос оказывался ложным, то доносчик-чиновник выходил сухим из воды — законом предписывалось «отнюдь фискалу в вину не ставить, ниже? досадовать».

Создание казенного ведомства по доносам имело большое значение для развития системы доносительства в России — принципы работы фискалов, освященные властью самодержавного государства, служили образцом поведения для тысяч безвестных «героев» — добровольных доносчиков. Петр именно об этом и радел в своих указах. Так, в указе от 25 января 1715 года, возмущаясь распространением анонимных изветов в виде подметных писем, царь писал, что их авторы могут смело приходить с доносом: «А ежели б кто сумнился о том, что ежели явится, тот бедствовать будет, то не истинно, ибо не может никто доказать, которому бы доносителю какое наказание или озлобление было, а милость многим явно показана».

И далее Петр останавливается на «педагогическом» значении фискалитета: «К тому ж могут на всяк час видеть, как учинены фискалы, которые непрестанно доносят, не точию на подлых (то есть простых людей. — Е. ?.), но и на самые знатные лица без всякой боязни, за что получают награждение… И тако всякому уже довольно из сего видеть возможно, что нет в доношениях никакой опасности. Того для, кто истинный христианин и верный слуга своему государю и отечеству, тот без всякого сумнения может явно доносить словесно и письменно о нужных и важных делax»28.

И хотя доносчикам не гарантировалась тайна их деятельности — они, согласно законодательной традиции, должны были участвовать в «обличении» преступника в сыскном ведомстве — власти все же стремились по возможности избежать огласки и тем самым сохранить кадры сексотов.

С появлением фискалов стало юридической нормой материальное поощрение за донос, чего не фиксировало Уложение 1649 года, но знала практика политического сыска XVII века. Указ 1713 года был обращен к каждому потенциальному доносчику: «…кто на такого злодея (государственного преступника. — Е. А.) подлинно донесет, то ему за такую ево службу богатство тово преступника, движимое и недвижимое, отдано будет, а буде достоин будет, дастся ему и чин его, а сие позволение даетца всякого чина людем от первых даже и до земледелцоф»29.

Обещания властей не были пустым звуком: издавались постановления о награждении доносчиков, им предоставлялись если уж не чины, то различные льготы при налогообложении, сборе торговых пошлин и т. д. Принцип доноса всех на всех, невзирая на место, которое занимают доносчик и подозреваемый в чиновной или социальной иерархии, подтверждался неоднократно.

Нельзя думать, что в XVIII веке доносительство было делом сугубо добровольным. Как и в предшествующую эпоху, недоносительство оставалось одним из тяжких преступлений. Указ Петра от 28 апреля 1722 года предусматривал: «А буде кто, видя означенных злодеев, явно что злое в народе рассеивающих, или ведая, что такое зло тайно они производят, а их не поймает, или о том не известит, и в том от кого изобличен будет, и за это учинена будет таковым смертная казнь без всякого пощажения, движимое и недвижимое их имение все взято будет на его императорское величество»30.