Глава пятнадцатая. ЗРЕЛИЩА. РАЗВЛЕЧЕНИЯ. СПОРТ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава пятнадцатая. ЗРЕЛИЩА. РАЗВЛЕЧЕНИЯ. СПОРТ

Московские зеваки. — Публичные наказания. — Уличные артисты. — Шарманщики. — Медвежья комедия. — Зверинцы. — Балы. — Котильон. — Маскарады. — Канкан. — Живые картины. — Английский клуб. — «Чернокнижная». — Клубные старички. — Парадные обеды. — Мода на лото. — Благодеяние князя Юсупова. — Шулера. — Страсть к птицам. — Голубятники. — Петушиные бои. — Медвежья травля. — Кулачные бои. — Бега. — Катки

Старая Москва была одновременно и богата, и скудна на зрелища. Мода на кино пришла лишь в 1900-е годы, да и появилось оно в Москве лишь в самые последние годы века, почти сразу же после изобретения. А театр… лишь после 1870-х годов посещение театра превратилось в общемосковскую привычку. Цирки, концерты, выставки — все это было в изобилии, но за все полагалось платить, что для горожан было не всегда по карману.

Вот и становилось зрелищем и развлечением буквально все на свете: пожары, уличные происшествия, чужие семейные ссоры, пьяные потасовки, свадьбы и похороны, всевозможные процессии. Московские зеваки были особой породой — многочисленной, азартной, увлеченной и в то же время изменчивой и очень привередливой. Не случайно бытовала поговорка: «москвича легче похоронить по первому разряду, чем развеселить».

Своеобразным зрелищем становились для старой Москвы даже прогоны арестантов и публичные наказания. Обычно из одной тюрьмы в другую арестантов перегоняли через город рано утром. Их вели «в грязных черных куртках, с круглыми ермолками на наполовину обритых головах. По бокам шли конвойные с обнаженными шашками, а прохожие лезли в карманы и подавали проходящим „несчастным“ свою посильную помощь»[440], — вспоминал Ю. А. Бахрушин. Подавали арестантам не только деньгами, но и хлебом. В московской традиции вообще была обязательна милостыня заключенным, особенно в праздничные дни: в это время, перед Рождеством и Пасхой, благочестивые горожане, прежде всего из купечества и мещанства, отсылали в остроги целые корзины, а иногда и подводы, с провизией — в основном с белым хлебом, калачами и пирогами, колбасой, а перед Пасхой — также с куличами и крашеными яйцами.

Публичные наказания оставались частью повседневной жизни Москвы вплоть до 1870-х годов Это были и телесные наказания — порка плетьми или кнутом (отмененная вскоре после реформы 1861 года), — и просуществовавший несколько дольше обряд «гражданской казни». Черная позорная колесница с одним, а чаще несколькими осужденными следовала из тюрьмы к месту наказания — Конной, Сенной или Болотной площадям — с барабанным боем. Одетые в серые халаты, с висящими на груди дощечками, на которых крупными буквами было написано совершенное ими преступление: «за убийство», «за поджог», «за разбой» и пр., арестанты сидели на открытой со всех сторон платформе на специально устроенном высоком сиденье, спиной к лошадям. Рядом с ними помещался палач в красной рубахе. Сзади ехала карета с прокурором. Колесницу окружали военный конвой с барабанщиками и множество зевак, обычно сочувственно смотревших на осужденного.

На площади был выстроен эшафот со столбами, и привезенных преступников по очереди, при содействии палача, возводили на эшафот и под барабанный бой короткими наручниками приковывали к столбам. Затем горемык напутствовал священник в епитрахили и давал им целовать крест. Читали приговор. Если среди приговоренных были дворяне, то над их головой ломали шпаги, а потом всех оставляли минут на десять стоять на эшафоте для всеобщего обозрения. В это время им из толпы бросали на помост медные деньги, которые после завершения процедуры оставались на долю осужденных. Потом преступников заковывали в кандалы и отправляли в Сибирь. В генерал-губернаторство князя В. А. Долгорукова этот обычай публичных наказаний был в Москве уничтожен.

Популярными зрелищами были бесчисленные уличные представления, до которых москвичи были большими охотниками — не в последнюю очередь потому, что платить за них было как бы необязательно, а уж если решался платить, то хватало и самой мелкой денежки.

«У фонарного столба комедиант потешает публику, заставляя барахтаться в грязи нескольких собачонок, разряженных в мужские и дамские костюмы. Шарманка с аккомпанементом кларнета неистово отдирает какую-то польку, собаки вертятся, падают, поднимаются — толпа хохочет»[441], — описывал М. Воронов традиционную для Москвы уличную сценку.

Среди дающих на улицах представления для простонародной толпы были фокусники с несложными, но занимательными трюками, бродячие циркачи, одетые под рваными сюртуками в обтянутое трико. С ними дети — на головах бумажные обручи, перевитые разноцветными коленкоровыми лентами в виде венка. Акробаты расстилали на земле дырявый ковер и показывали несколько номеров под звуки шарманки и бубна.

Выступали уличные музыканты — то целый оркестр, то какая-нибудь девица с арфой и мальчик со скрипкой, пиликающие что-то до того жалостное, что невозможно было не дать пятачок Изредка появлялся и певец-одиночка, иногда какой-нибудь безрукий солдат, певший надтреснутым голосом: «Вдоль да по речке, вдоль да по Казанке».

Подобные представления происходили как на улицах, так и во дворах, и в небогатых домах часто вызывали настоящий ажиотаж. «Весь дом всполошился, — писал Г. И. Успенский — вы слышите, как по коридору мимо вашей комнаты пробежало несколько человек, поднялась повсюду суматоха; взгляните в окошко, и вы увидите, что далеко прежде вас высунулся в окна весь дом, — на дворе толпы народа: мастеровые, кухарки, бросившие свое дело, разносчики с лотками на головах и с застывшим криком на разинутом рту»[442].

Многие из выступавших в Москве уличных артистов, особенно в первой половине века, были иностранцами — итальянцами или немцами, но хватало и своих доморощенных талантов, не нашедших более достойной сцены. Чаще других встречались шарманщики, игравшие на небольшом переносном ручном органе — шарманке. Название это — «шарманка» — родилось в конце XVIII века, когда первые появившиеся в России органчики играли популярную в то время французскую песенку «Шарман Катрин» (по-французски «Прелестная Катрин»). Отсюда и «шарманка». Шарманки были двух фасонов: одни — игравшие тихо и фальшиво, в виде шкафчика с танцующими на нем куклами, другие, появившиеся в середине века, — громкие, большие и тяжелые. Останавливаясь на углах улиц или во дворах, шарманщики опускали свой инструмент на деревянную ногу-подставку и, медленно вертя ручку, играли различные популярные мелодии (модные оперные арии, «Разлуку», «Хуторок» и т. п.) и сами им подпевали. Такой персонаж появлялся мимоходом на страницах одного из очерков Глеба Успенского: «Итальянец-шарманщик, в легком пальтишке, с грязным шарфом на шее, подпевает на мотив из „Эрнани“ и от холода хрипят оба — и певец, и шарманка»[443].

По окончании программы шарманщик обходил слушателей с шапкой и собирал деньги, а слушатели с верхних этажей бросали ему из окон мелкие монеты, завернутые в бумажки (чтобы не укатились и легче было найти).

Шарманщики могли аккомпанировать другим уличным музыкантам или выступать на пару с певцами (часто детьми). Некоторые добавляли к своему органчику другие музыкальные инструменты и превращались в «человека-оркестр»: на голове что-то вроде шлема с колокольчиками, «на спине пристроен небольшой турецкий барабан, а к локтю левой руки прикреплена ударная палка с набалдашником, которою он и отбивал такты в барабан, а ногою дергал за петлю ремень от литавров — медных тарелок на барабане»[444].

Часто для привлечения публики шарманщик водил с собой жалких, но забавных «ученых» собачек или обезьянок, показывающих нехитрые трюки. Иногда на шарманке сидел попугай, который за отдельную плату вытаскивал из маленького железного ящика заранее написанные «билетики» с предсказаниями судьбы.

И уличные артисты, и шарманщики считались, по сути, одной из категорий нищих. Доходы их были мизерны, условия жизни тяжелы: полиция их вечно гоняла и преследовала, но и они заполняли некую «культурную нишу». Во всяком случае, балетмейстер А. Глушковский считал, что «простолюдины, прислушиваясь к правильным и приятным звукам шарманок, стали мало-помалу петь романсы и новые русские песни, хотя и плохо, но с музыкальным тактом»[445].

Своеобразным и популярным в городе зрелищем были «ученые» медведи. С ними по Москве «ходили» в основном выходцы из Владимирской губернии и цыгане. Вожаки заставляли своих зверей ходить на задних лапах, кувыркаться через голову, подавать лапу, показывать, «как бабы пьяные падают», «как ребята горох воруют» (ползком на животе), боролись с ними, причем «побеждал» всегда медведь. Обязательной частью представления были медвежьи «танцы» с «козой». Помощник вожака (обычно мальчик-подросток) надевал на голову мешок с воткнутой в него палкой с козлиной головой и рогами на конце, а также с деревянным «языком»-трещоткой. Вожак брал барабан и выбивал на нем дробь, а «коза» тем временем выплясывала вокруг Михайло Потапыча трепака и задирала его, поклевывая деревянным «языком». Рассерженный медведь рычал, поднимался на задние лапы и кружил вокруг вожака — «танцевал» (от этого «танца» возникло выражение «отставной козы барабанщик»). Это был главный момент всего представления, после чего Мише давали косушку водки, которую он лихо и быстро выпивал из горлышка, а дальше вручали шапку и он на задних лапах обходил публику, собирая деньги, давать которые в этих случаях москвичи не жалели.

Медвежьи «комедии» сошли в Москве на нет после 1850-х годов: городская администрация запретила такие представления.

Вообще горожане были большие охотники до всего необычного, яркого, нового и поразительного, и в этом отношении Москва постоянно предлагала большой ассортимент причудливых зрелищ. То демонстрировались какие-нибудь «удивительные эквилибро-механико-гимнастико-конные представления; бриллиантовые фейерверки с великолепным табло, Венера, приезжающая на огненной колеснице в гости к Плутону», то привозилась панорама «знаменитой американской реки Миссисипи», то показывался где-то на Рождественке «редкий феномен: верблюд и пудель, играющие в домино»[446].

Газеты пестрели всевозможными соблазнительными объявлениями такого рода: «Прибывший в здешнюю столицу австрийский подданный честь имеет известить, что он открыл большое представление кинетозографического театра. Представления будут даваемы ежедневно, кроме суббот, начиная с 7 часов вечера на Большой Дмитровке, против Дворянского собрания, в доме Рудакова. Картина первая представляет торжественное шествие Их Императорских Величеств Государя Императора Александра Николаевича и Государыни Императрицы Марии Александровны после коронования из Успенского собора 26 августа 1856 года, в сопровождении блестящей свиты. Все предметы, изображающие лиц, находятся в движении. Оный театр известного механика Купаренки усовершенствован и улучшен многими новыми изобретениями, до сих пор еще нигде не виданными. Содержатель не щадил для этого ни издержек, ни трудов, и посему льстит себя надеждою, что почтеннейшая публика удостоит его своим посещением. Программа всего представления будет опубликована особыми афишами. Во время представления будет играть оркестр музыки и залы будут хорошо отоплены»[447].

Естественно, что всякий, у кого водилась копейка, легко «клевал» на подобные объявления, и в зале потом яблоку негде было упасть.

На месте Политехнического музея со стороны Яблочных рядов постоянно стояли деревянные павильоны-балаганы, где гастролировали различные заезжие штукари и умельцы. Так, в 1846 году здесь показывали «огромного кита в 14 сажен длины, между ребрами которого помещен хор музыкантов, играющих разные пьесы»[448].

Особенно часто здесь размещались различные зверинцы. В 1850–1860-х годах несколько лет подряд выступал балаган-театр Лаврентия Казанова, главными «действующими лицами» в котором были обезьяны. Потом этот балаган сгорел вместе со всеми животными, а на его месте появился зверинец Крейцберга, то и дело попадавший в московскую хронику происшествий и тем в основном прославившийся: то оттуда сбегал тигр и насмерть задирал протопопа церкви Николы на Мясницкой, то бесился слон и крушил все вокруг, так что приходилось вызвать солдат, чтобы расстреляли животное (в туше потом нашли 144 пули и об этом писали все московские газеты).

Все эти зрелища были востребованы в основном средними и низшими городскими слоями. Верхи общества развлекались преимущественно в своем кругу. Одним из основных видов светского времяпрепровождения уже с восемнадцатого века были балы, подчинявшиеся как этикетным требованиям, так и своеобразному ритуалу, полностью оформившемуся в Москве в первые годы девятнадцатого века (почему позднее его торжественно называли «фамусовским бальным каноном»).

Канон предусматривал заранее разосланные приглашения, специальное бальное убранство дома — иллюминованный подъезд, крыльцо, затянутое тиковой палаткой, ковровую дорожку от экипажа до дверей, лестницу, убранную цветами и вечнозелеными растениями, шеренги лакеев в парадных ливреях и напудренных париках с косичками (по моде восемнадцатого века), выстроившихся вдоль этой лестницы. Обязательны были и жандармы у подъезда, которые следили за порядком, а по окончании мероприятия выкликали фамилии владельцев карет.

В залах полагалось полное освещение, поэтому в люстрах и бра горели сотни свечей (особенно торжественным считалось если восковых, а не сальных); свечи эти исправно нагревали воздух и создавали в помещениях почти тропическую жару.

Рядом с танцевальным залом полагался открытый буфет, обставленный по периметру прилавками, на которых в хрустальных чашах глаз радовали фрукты, конфеты и печенье, стояли графины с разноцветными прохладительными напитками и кипящий серебряный самовар.

Открывались танцы торжественным «польским» («полонезом»), в котором участвовали все приглашенные, причем хозяйка дома шла в первой паре об руку с наиболее почетным гостем, а за ними выступал хозяин с самой важной гостьей. После полонеза молодежь продолжала плясать, а гости постарше расходились по гостиным, где предавались карточной игре — висту, бостону, а после 1840-х годов — преферансу.

Танцевали три кадрили, перемежавшиеся «легкими» танцами — вальсами, польками, а финалом-апофеозом вечера был котильон — танец-игра, объединявшая все эти танцы и еще мазурку.

К котильону устроители бала готовились заранее: запасались особыми котильонными «орденами», всякими бантиками, бубенчиками, карточками со словами, букетиками цветов и пр., что участвовало потом в игре.

Обладатели одинаковых «орденов», врученных бальным распорядителем, составляли пару, хотя бы до этого были едва знакомы друг с другом. Пару могли составить и обладатели карточек с общеизвестными именами, к примеру — Демон, Тамара, Онегин, Татьяна и пр. «Получивший карточку должен был отыскать суженого ему компаньона и протанцевать с ним. Иногда распорядитель подхватывал двух дам или двух кавалеров, предлагал каждой или каждому избрать название цветка или предмета, подводил к желаемому ими танцующему и предлагал ему выбрать — розу или фиалку, крапиву или чертополох. Последнее, конечно, о мужчинах. Выбранный танцевал с выбравшим, а невыбранная с распорядителем»[449].

Все это вносило в бальный церемониал элемент неожиданности и оживления и делало завершающую часть танцевальной программы особенно захватывающей. Вообще переживаний на балах хватало: будет ли успех, пригласит ли «он» — и как пригласит — заранее или перед самым танцем. И если пригласит, то на какой танец, ведь все знали, что вторую кадриль танцуют «по обязанности», а третью — «по любви».

Ну а после котильона «в залу должны были вноситься столы для ужина с лежащими на приборах карточками-меню. Карточки эти входили в ритуал московских балов и к концу ужина бывали испещрены самыми разнообразными надписями, остроумными и неостроумными, любезными и нелюбезными»[450].

После ужина — обычно уже в предутренние часы — гости постепенно разъезжались, увозя с собой кто досаду, кто список побед, кто сладкие воспоминания, заставлявшие потом трепетно хранить помятое меню или «те самые» бальные туфли, на подошве которых можно было и надписать: «Впервые увидела Его» (туфли с такой надписью есть в запасниках Исторического музея).

Уже с 1830-х годов балы перестали быть привилегией одного только дворянства и «спустились» в другие общественные слои: сперва к купечеству, а во второй половине века устраивались уже и студенческие балы, и балы художников, магазинных приказчиков, домашней прислуги, а еще более распространены оказались танцевальные вечера, на которых тоже плясала вся Москва, и тем охотнее, что для вечера, в отличие от бала, не нужно было ни жандармов, ни лакеев в пудре, ни ковров, ни даже оркестра — достаточно было нанять пианиста-«тапера», и все получалось очень хорошо и весело.

Разновидностью бала были маскарады, устраивавшиеся в Москве на Святки и Масленицу, как частные, в домах вельмож, так и публичные — в клубах и Большом театре. Частные маскарады, как и балы, посещались по приглашениям, а на публичные всякий желающий мог купить билет в кассе.

На частные маскарады старались сшить или, в крайнем случае, взять напрокат в театральной костюмерной специальный костюм, порой довольно замысловатый. В отношении маскарадного наряда фантазию ничто не ограничивало. Рядились магами и волшебницами, животными и птицами, карточными и шахматными фигурами, цветами, предметами (Мельница, Календарь), надевали крестьянские и народные костюмы всех частей света — арабские, тирольские, цыганские, неаполитанские, даже африканские — наряды исторических и литературных персонажей и т. д. К костюму полагалась маска — черная бархатная или белая атласная, а еще чаще полумаска, к которой пришивали кружевную оборку или бахрому, закрывающие нижнюю часть лица. В такой полумаске легче было дышать и говорить.

Главный интерес маскарада состоял в том, чтобы нарядиться так, чтобы никто не узнал, и кого-нибудь «заинтриговать». С этой целью «маски» меняли походку и жесты, пытались говорить басом или, наоборот, пищать, и подходили к знакомым и незнакомым с разными разговорами, намекали на какие-нибудь малоизвестные обстоятельства, кокетничали, признавались в любви и т. д. Иногда к интриге заранее готовились, наводя справки и собирая сведения об интересном «предмете», а потом с успехом морочили ему голову, заставляя теряться в догадках по поводу осведомленности маски. Особенно большой маскарадной удачей считалось, если удалось «заинтриговать» знакомого и при этом самому остаться неузнанным. В конце частного маскарада (а иногда и в середине его по просьбе хозяев) все должны были снять маски.

Из публичных наиболее известны были маскарады в Большом театре, которые давали после спектаклей, в 11 часов вечера: зал превращали в танцевальный, для этого настилали навесные полы прямо поверх зрительских кресел и оркестровой ямы. В разных концах большого зала получалось две эстрады: одна на сцене для бального оркестра, другая в торце, за барьером, огораживающим «кресла» — для цыганского или тирольского хора. Иногда на сцене устраивали фонтан. Вход на маскарад был платным только для мужчин; дамы проходили свободно. Народу набивалось очень много, но современники вспоминали, что общая атмосфера не отличалась веселостью: было тесно, из курительных комнат проникал запах дыма, танцевали мало, интриговали без увлечения. В одном из фойе устраивали большой буфет с горячительными напитками, и состоявшие при буфете блюстители порядка безжалостно выпроваживали на улицу каждого, кто этими напитками злоупотреблял.

На публичные маскарады довольно часто ездили мужчины «из общества»; светские же дамы посещали их сравнительно редко, как место малодостойное: по маскарадной традиции «маске» говорили «ты»; ее можно было брать за руки, за талию и вообще проявлять вольности, несвойственные обычному обращению. Только в царствование Николая I, когда на маскарады была большая мода, ездили чаще. В любом случае, большинство дам «из общества» в танцах не участвовали и приезжали «только посмотреть», а порой и как бы ненароком встретиться с поклонником. Сидя в ложах, они пили шампанское, ели фрукты и конфеты, принимали посетителей и в зал не выходили.

Основными посетительницами маскарадов были «дамы полусвета», «снимавшие» здесь клиентов, а иногда тут же их и обслуживавшие (для этой цели тоже использовались театральные ложи, благо они имели задергивающиеся занавески и запирались на задвижку). Соответственно, мужчины чаще всего приезжали в Большой без масок и в обычной одежде, лишь изредка набросив на плечи маскарадный плащ — домино, а «дамы» старались «подать товар лицом» и потому надевали мужские костюмы или что-нибудь маскарадное с огромным декольте, облегающим трико или ультракороткой юбкой (какая-нибудь Бабочка, Стрекоза, Цирковая наездница и пр.), так что распорядители иногда бывали вынуждены выводить вон красотку в чересчур уж откровенном наряде.

Выводили и за слишком бойкую манеру танцевать. Особенно много забот в этом отношении доставлял канкан, вошедший в моду в 1860-х годах и сразу поселившийся на танцевальных вечерах богемы и студенчества. «Такого забористого канкана я не видел и в Париже», — вспоминал современник[451]. Достаточно сказать, что одна из фигур этого новомодного танца заключалась в том, что дама, резко вскинув ножку в ворохе юбок, должна была носком туфельки сбить пенсне, сидящее на носу у ее партнера. Ясное дело, что для нравов девятнадцатого века такие телодвижения были чересчур эпатирующими и прямо неприличными. В подобных случаях распорядители находили нужным вмешаться. «Пытавшихся резко канканировать немедленно усмиряли, а при непослушании и сопротивлении выводили без церемоний»[452].

Еще одним «благородным развлечением», распространенным в образованных слоях населения, были так называемые «живые картины». Они были распространены главным образом на семейных балах и вечерах без танцев. Зрелище требовало некоторой подготовки и репетиций, поэтому готовилось заранее, часто в виде сюрприза кому-нибудь из членов семьи. Для живых картин выбирали несколько сюжетов, хорошо известных всем зрителям — исторических, мифологических, литературных и т. п., к примеру: «Три грации», «Мария Стюарт в темнице», «Аполлон и музы», «Венецианские гондольеры» или даже «Три богатыря», затем распределяли роли и готовили реквизит. Участвовали преимущественно дети и молодежь из числа родни и друзей дома. Если была возможность, писали декорации и шили специальные костюмы, а нет — так импровизировали из подручных материалов, вешали драпировку, сводили костюм к нескольким деталям: плащ, корона, кинжал и т. п.

Представляли на специально устроенной сцене: занавес раздвигался и под музыку на подмостки выходили участники, располагались группой и по команде, шепотом отданной распорядителем, замирали в полной неподвижности, как на картине. Через минуту по новой команде позы менялись, и возникала новая сцена на тот же сюжет, а потом еще раз. Особенно изысканной считалась такая живая картина, в которой после всех передвижений действующих лиц возникала сцена, в точности повторяющая какое-нибудь общеизвестное живописное полотно. Всего за представление могли дать от трех до пяти «живых картин». К примеру, в сохранившейся программе домашнего праздника у князей Юсуповых значатся такие: «Четыре времени года», «Прогулка», «Три парки», «Спальня одалиски» и «Урок танцев», а в письме известного поэта Василия Львовича Пушкина описан вечер с «живыми картинами», данный Мусиными-Пушкиными 1 мая 1819 года. «Первая картина изображала Корнелию, матерь Гракхов, указывающую жене Кампанейской на детей своих. — Кн. Волконская с детьми своими была Корнелия, а сестра двоюродная ее мужа, кн. Волконская — Кампанейская жена. Во второй картине гр. Варвара Алексеевна представляла святую Сесилию, играющую на арфе и окруженную поющими ангелами (сыновьями Веневитиновой). Эта картина была прелестна! Третья картина показывала нам Антигону, ведущую слепца Эдипа: Антигона была гр. Софья Алексеевна, а Эдип — Тончи. Зрелище, можно сказать, очаровательное. В антрактах кн. Маргарита Ивановна Ухтомская играла на фортепьяно, Пудиков на арфе, славный валторнист Кугель на валторне»…[453]

Из вседневных развлечений образованные горожане предпочитали посещение клубов.

Старейшим из них был Английский клуб, возникший в Москве в 1772 году. За образец при его создании были взяты клубы, издавна существующие в Англии. Как и прообраз, московский клуб предназначался для приятного проведения досуга, особенно немолодыми холостяками. Здесь можно было пообедать, выпить кофе или вина, сыграть партию-другую в карты, почитать какую-нибудь книгу, полистать свежие газеты и журналы на европейских языках, скоротать время за беседой с приятелем или послушать разговор умных людей, обсудить новости. Но в отличие от тех клубов, которые существовали в Англии, где можно было жить, как в гостинице, и всегда имелось несколько комфортабельных спальных комнат, московское заведение предназначалось только для «дневного пребывания» и после определенного времени (часа ночи) находиться здесь можно было лишь выплачивая штраф, неуклонно возраставший каждые полчаса.

За время своего существования, с 1772 по 1918 год, Английский клуб сменил несколько помещений. Первоначально он находился в Немецкой слободе, в Посланниковом переулке — и этот его дом не сохранился. С начала XIX века и до войны 1812 года адресом Английского клуба был дом Гагарина на Страстном бульваре (нынешнее здание городской больницы № 20). Именно здесь произошел исторический обед 1805 года в честь героя военной кампании князя П. И. Багратиона, использованный Л. Н. Толстым в «Войне и мире» (сцена ссоры Пьера Безухова с Долоховым).

С 1815 года Английский клуб квартировал во флигеле дома генерала Н. Н. Муравьева на углу Малой Дмитровки и Столешникова переулка, и лишь в 1830 году переехал, наконец, по своему наиболее известному адресу на Тверскую улицу, в дом, принадлежавший ранее графу Разумовскому.

Одновременно состоять в Английском клубе могло 3 тысячи человек Большую часть его истории членами его были только дворяне; лишь к концу XIX века это правило стало нарушаться и тогда в числе принятых оказалось немало представителей состоятельной купеческой верхушки (в частности, известный коллекционер П. И. Щукин). Членство считалось очень престижным, и добиться его было не так просто. «Есть люди, — замечал П. Вистенгоф, — ожидающие поступления в члены Английского клуба с таким же нетерпением, как другой ордена или чина»[454].

Кандидаты на освобождавшиеся вакансии проходили процедуру баллотировки, в которой участвовали все наличные члены, и даже один черный шар, опущенный в урну для голосования, преграждал соискателю путь к вожделенному членству. Впрочем, наиболее известным и уважаемым москвичам руководство клуба само предлагало в него вступить, и это воспринималось как особая честь. Среди тех, кто в разное время состоял в московском Английском клубе, были известный философ П. Я. Чаадаев, декабрист М. Ф. Орлов, историк П. И. Бартенев, библиограф-любитель и известный острослов С. А Соболевский, университетские профессора И. И. Давыдов и М. Т. Каченовский, поэт М. А. Дмитриев (именуемый «Лжедмитриевым» для отличия от своего дяди, поэта-классика и тоже члена клуба). Был в числе членов молодой Л. Н. Толстой и однажды проиграл здесь на бильярде в одну ночь 6 тысяч рублей.

Принят был в клуб и знаменитый московский актер М. С. Щепкин. Бывший крепостной, он служил в Императорском Малом театре, считался по службе чиновником министерства двора и в один прекрасный день выслужился и приобрел потомственное дворянство. В клубе Щепкиным особенно дорожили как великолепным рассказчиком, украшением «говорильни» (иначе именуемой «чернокнижной»), в которой собирались те, кто предпочитал игре беседу и создавал интеллектуальную репутацию клуба. «Стены этой „чернокнижной“ были ярко-алого цвета, большие книжные шкафы по стенам, покойная мебель с обивкой несколько устаревшей, облака табачного дыма, столики с заманчивыми напитками, — все придавало обстановке особый притягательный оттенок», — вспоминал современник[455]. В этих красных стенах разглагольствовали лучшие московские говоруны и рассказчики и выносились самые авторитетные оценки людей и событий, которые на следующий день становились известны в светских салонах и гостиных и превращались там уже в голос «всей Москвы».

И все-таки вполне своим Щепкин в клубной среде, видимо, так и не стал. Рассказывали, что когда в феврале 1861 года был опубликован Манифест об освобождении крестьян, Щепкин, страшно взволнованный, прибежал в клуб с газетами в руках и принялся громко выражать свое восхищение и радость. Один из клубных старичков, сумрачно склонившийся над газетным листом, поднял на актера кислую физиономию и процедил:

— Вы-то чему радуетесь? Вы уж давно вольноотпущенник.

В николаевскую эпоху критическое направление клуба, и прежде всего его «чернокнижной», было либеральным, в эпоху Великих реформ Александра II — крепостническим и консервативным. Здесь активно обсуждались все военные кампании, и самыми рьяными стратегами были те, кто никогда не участвовал ни в одной войне.

Членами клуба бывали по многу лет, и старинные завсегдатаи его являлись сюда практически ежедневно и просиживали целый вечер, то беседуя с ровесниками, то наблюдая за игрой в карты или на бильярде, то просто подремывая в каком-нибудь излюбленном кресле. «Иные, приезжая в клуб, решительно ничего там не делают, а только спят, — свидетельствовал П. Вистенгоф, — и если их разбудит приятель при наступлении штрафа, то удаляются домой опять спать, и просыпаются тогда только, когда наступает время ехать в клуб»[456].

В 1850-х годах ежевечерним «украшением» клуба был престарелый князь Грузинский. Приезжал он всегда в старинной восьмирессорной карете, запряженной двумя старыми белыми лошадьми — едва ли не ровесницами хозяина, никогда не обедал и не ужинал, не играл, а усаживался на свое любимое место в угол дивана и бывал счастлив, когда удавалось усадить рядом кого-нибудь из молодых сочленов и предаться воспоминаниям: старичок князь был очень словоохотлив. На другом диване, в другом углу сидел в это время завсегдатай Казаков, молча куривший всегда одну и ту же длинную трубку, которую набивал и подавал ему всегда один и тот же старый клубный лакей.

В молчании проводил время и Н. И. Тютчев, брат великого поэта. Он целый вечер ходил, прихрамывая, по длинной анфиладе клубных комнат, время от времени останавливался, вынимал и клал обратно шар из лузы бильярдного стола или постукивал кулаком по притолоке двери, словно проверяя, крепко ли она держится, и шел дальше.

Наконец, были завсегдатаи, которые в клубе без конца перекусывали и выпивали. Сохранилась запись в одной из клубных счетных книг, заводимых на каждого из «господ членов», где фиксировались все их требования: «22 числа июля: 1 рюмка хереса, обед, 2 рюмки хереса, порция арбуза, 3 рюмки хереса, порция чаю, 4 рюмки хереса, 3 трубки, 1 рюмочка хереса, судак с картофелем, 2 рюмки хереса, 3 рюмки хереса, 1 рюмка очищенного, 4 рюмочки хереса…» и т. д.[457]

Клуб славился своей библиотекой — вероятно, лучшей в Москве. Здесь получали все журнальные и книжные новинки, вплоть до запрещенных цензурой изданий Вольной русской типографии, выпускавшихся за границей А. И. Герценом. В конце 1850-х годов, когда издания Герцена помещали множество материалов, посвященных предстоящей Крестьянской реформе, в Английский клуб регулярно приезжали московский генерал-губернатор и другие «отцы города» — специально, чтобы почитать герценовский «Колокол».

Не менее знамениты были и обеды Английского клуба. Здешний повар традиционно считался лучшим в Москве и всегда оправдывал свою репутацию. Московское барство выстраивалось в очередь, чтобы отдать в обучение к кудеснику из Английского клуба собственных крепостных поваров, но удовольствие это было не из дешевых — до 600 рублей за курс. По средам и субботам в клубе давались большие парадные обеды с особо изысканным меню (так называемая «уха»), на которые съезжалась «вся Москва», где рекой лилось шампанское и после обеда пели цыгане. В экстраординарных случаях устраивались подписные обеды в честь кого-либо из модных знаменитостей. Помимо упомянутого обеда в честь князя Багратиона, славны были обеды Английского клуба в честь покорителя Кавказа фельдмаршала князя А. И. Барятинского, проезжавшего через Москву после того, как им был взят в плен Шамиль, а также обед в честь «белого генерала» М. Д. Скобелева, данного ему после турецкой кампании 1877 года. В остальные дни клубная столовая работала, как ресторан, и «господа члены» могли получить любые блюда и напитки по карте или порционный обед ценой в 5 рублей.

И все же главной специализацией клуба были всевозможные игры. Неукоснительно соблюдавшееся правило: женщины в Английский клуб ни под каким видом (даже в качестве прислуги) не допускаются, приводило к тому, что ни балов, ни концертов в его стенах не устраивали, зато здесь имелась комната для игры в шахматы и бильярдная (куда заглядывал погонять шары даже сам генерал-губернатор князь Владимир Андреевич Долгоруков). В 1830-х годах появилось отдельное помещение для игры в лото — оно неожиданно вошло в моду и лет сорок было очень популярно в московских клубах, включая и Английский, лишь потом переместившись в сферу семейного и детского досуга. Именно клубные игроки придумали те шутливые термины-заместители, которые хорошо известны и всем современным любителям этой игры: «барабанные палочки» (11), «дедушка» (99), «утки» (22), «туда-сюда» (69), «дюжина» (12) и «чертова дюжина» (13), «бобыль» (1), «крючки» (77), «неделя» (7) и «шесть кверху ногами» (9).

Ну и, конечно, центральное место среди всех клубных игр занимали карты. Здесь было несколько помещений для карточных сражений — от «детской», где игра шла «по маленькой», до расположенной в дальней части дома «адской» комнаты, где в одну ночь приобретались и просаживались целые состояния. Карточный долг полагалось выплатить в недельный срок, в противном случае имя неплательщика выносилось на позорную черную доску, и с той поры вход в клуб был для него закрыт, — наказание, которого московские игроки боялись, как черт ладана.

Ведущаяся в Английском клубе карточная игра постоянно пополняла московскую хронику удивительными и ужасными историями о небывалых проигрышах и многотысячных выигрышах. Бывали и замысловатые случаи.

Большую известность в Москве середины века имел антиквар Гаврила Григорьевич Волков. Он был блестящим знатоком старины, и его магазин изобиловал по-настоящему художественными и ценными вещами, на продаже которых торговец, собственно, и разбогател. Услугами Волкова пользовались представители даже придворного ведомства, отбиравшие ценные предметы для дворцового обихода и императорских коллекций.

При всем том Волков был крепостным и долго не мог откупиться на волю у своего барина Голохвастова. «Голохвастов, отличавшийся большой гордостью, отказывал в просьбе, кичась тем, что его крепостной человек обладает большим состоянием и представляет лицо, небезызвестное в Москве, — повествовал современник. — Это было в тоне больших бар. Рассказывали, что такой же политики держались и Шереметевы. У них крепостные достигали миллионных состояний и тем не менее, несмотря ни на какие предложения, не отпускались на волю. Шереметев говорил: — Пусть платят ничтожные оброки, как прежде. Я горжусь тем, что у меня крепостные-миллионеры!»[458] Волков очень хотел жениться на купеческой дочери, но родители девушки не желали отдавать ее за «господского человека». В один прекрасный день Гаврила Григорьевич решил обратиться за помощью к благоволившему ему князю Н. Б. Юсупову. Князь согласился помочь и при первом же удобном случае сел в Английском клубе с Голохвастовым за карты. Вскоре Голохвастов начал проигрывать и Юсупов предложил ему поставить на карту Гаврилу Волкова, дескать, «коли проиграешь — давай Волкову вольную». Голохвастов проиграл.

Естественно, что клуб притягивал к себе и профессиональных игроков, и шулеров, игравших нечисто. И тех и других в московском обществе было немало: карточная игра считалась вполне приемлемым способом пополнения скудеющего дохода. По тогдашнему московскому выражению, играли «как для удовольствия, так и для продовольствия». В числе наиболее известных московских шулеров был некто Петр Николаевич Дмитриев, который в год составил себе картами громадное состояние, обыграв миллионера Дмитрия Ивановича Яковлева. Наслаждался новообретенным богатством Дмитриев недолго: его самого обыграл шулер Иван Родионович Кошелев, и Дмитриев сошел с ума. Одно время пользовался репутацией нечистого на руку игрока и известный приятель А. С. Пушкина — Павел Воинович Нащокин. В той же категории игроков находился Николай Иванович Квашнин-Самарин, и вообще среди сомнительных игроков часто встречались персонажи со звучными дворянскими фамилиями.

Еще одному шулеру — некоему Равичу — удалось пустить по миру того самого богача Асташевского, о саде которого близ Тверского бульвара говорилось в предыдущей главе. Оставшись практически нищим, Асташевский вынужден был переселиться куда-то в провинцию.

На Страстной неделе Английский клуб закрывался; зато на Святой открывался вновь, и истосковавшиеся в разлуке завсегдатаи с радостными криками «Христос воскрес!» устремлялись на свои любимые и насиженные места.

«Помнится, как, проходя вереницею комнат, — рассказывал граф С. Д. Шереметев, — внушавших особое чувство какого-то суеверного почтения, некоего даже трепета, я видел сидящих по боковым длинным диванам старичков московских с черешневыми трубками, подагриков, старых знаменитостей, героев своего времени, столбов старой Москвы, не всегда доступных, нередко раздраженных… потомков прежних поколений Москвы допожарной, резонирующей, болтливой, независимой, оппозиционной, своеобразной, иногда смешной, но ни в каком случае не безличной… Иные снисходительно протягивали руки, другие испытывали по части наклонностей и вкусов нового пришельца, другие предупредительно и с сознанием достоинства вводили в особенности и интересы этого сборища, всегда готового оживиться и даже умилиться при виде классической стерляжьей ухи либо при пении цыганского хора, изредка приглашаемого в исключительных событиях»[459].

Помимо Английского клуба московские дворяне могли членствовать в Дворянском клубе, занимавшем часть помещений Благородного собрания. Здесь главным занятием тоже была игра в карты и имелся ресторан с обедами по 3 рубля 50 копеек, но давались и так называемые семейные вечера, то есть настоящие балы, отличавшиеся непринужденной и веселой атмосферой и потому любимые молодежью. Основными посетителями этого клуба были чиновники, а дворянская «мелочь» из числа небогатых и нечиновных вступала также в возникшие в начале девятнадцатого века Купеческий и Немецкий клубы.

Из них Немецкий, или «Шустер-клуб» («сапожничий»), как его высокомерно называли в аристократических кругах, был основан в 1819 году живущими в Москве иностранцами, преимущественно ремесленниками. Находился он первоначально в одном здании с Благородным собранием, а позднее в доме на Пушечной улице. С 1830 года посещать Немецкий клуб получили право и русские. Он был популярен у юных чиновников, учителей, приказчиков, актеров из некрупных, модисток, продавщиц и девиц неопределенных профессий. Особенно славились здешние маскарады, собиравшие столько народа, что приходилось арендовать залы в Благородном собрании. Здесь случалось до 9 тысяч посетителей, а ужинать приходилось в четыре смены, причем каждый раз накрывали на тысячу человек.

В Немецкий клуб обожали заглядывать великосветские «шалуны», которые приезжали специально, чтобы устроить какую-нибудь «фарсу» и поскандалить. Приехав развеселой и уже порядочно подогретой компанией, «шалуны» намеренно начинали приглашать на танец дам побезобразнее: кривых, сутулых, необъятных толстух, сухопарых дылд и коротеньких резвушек и, кривляясь, плясали с ними кадриль, проделывая немыслимые антраша и иногда специально роняя какую-нибудь из партнерш на пол. По-немецки обстоятельные и флегматичные клубные старшины, сразу догадавшись, к чему идет дело, дожидались лишь момента, когда кривляния примут совсем уж карикатурную форму, и, остановив музыку, требовали от хулиганов удалиться. Те принимались громко возражать, после чего их брали под руки и, упирающихся, выводили, а иногда и выносили из зала. Оркестр при этом играл туш.

У Немецкого клуба имелась загородная дача в Петровском парке, в бывшем здании «воксала», которая начинала функционировать в июне. Здесь устраивали летние «сельские» балы, бывали представления фокусников и других артистов, пели цыгане.

На протяжении всего девятнадцатого века мода на клубы шла в Москве по нарастающей, так что в итоге к 1890-м годам свой клуб имели и велосипедисты, и железнодорожники, и лыжники, и служащие в кредитных учреждениях, а у дам их было даже два… Как правило, в клубах ужинали и допоздна играли, но устраивались здесь и любительские спектакли, и ученые диспуты, и литературные вечера, и концерты заезжих знаменитостей.

В числе более простонародных общегородских увлечений девятнадцатого века следует в первую очередь отметить всеобщую, всемосковскую страсть к птицам — певчим и голубям. К нынешним домашним любимцам, тиранам и кумирам, то есть собакам и кошкам, москвичи прошлого были в массе своей довольно равнодушны. Собака (порой и не одна) сидела в каждом дворе в конуре и охраняла дом — или жила на псарне, дожидаясь барской охоты. Дружили с собаками преимущественно дети (а с собачками — старые барыни). Кошки и коты были постоянной принадлежностью всякой лавки, амбара и кухни и исполняли свою работу — боролись с грызунами. Хотя и сидельцы, и кухарки обычно относились к своим кошкам с нежностью и устраивали между собой негласные соревнования на самого крупного и холеного кота, но все же особенно их не баловали и с легким сердцем оставляли на ночь в холодной лавке или неуютной кладовке. Были, конечно, среди москвичей, а особенно москвичек, собако- и кошколюбцы, подбиравшие даже на улицах хвостатых беспризорников и нежно их пестовавшие, но большинство горожан смотрели на эту блажь без сочувствия и с насмешкой. Н. А. Бычкова, служившая домашней швеей в доме купцов Евдокимовых, вспоминала о некой Ольге Ивановне, посещавшей ее хозяйку Марью Дмитриевну: «Собак, кошек у ней ужасть водилось. Всех бездомных подбирала. Вонища в квартире — я чуть не задохнулась (посылали меня раз к ней). К нам, бывало, придет, сидит за обедом и так это тихонечко, чтоб никто не видал, суп ли, жаркое ли, в ридикюльчик потихоньку прячет (так уж всегда с ридикюльчиком ходила). Своим кошкам, значит. Потешалась над ней Марья Дмитровна: „А ну-ка, — говорит, — Ольга Ивановна, открой ридикюльчик-то, покажи, что у тебя там есть“. А та красная сидит, смущенная, несвязное бормочет. Пошутит, посмеется Марья Дмитровна, и с всего-то ей велит из кухни с собой надавать»[460].

Иное дело — птицы. Птичка — тварь Божия, она и места мало занимает, и ест немного, и пачкает лишь чуть-чуть, и никакой-то от этой птички пользы, одна только красота и душевное утешение. «Птичка, то есть средственная, по карману и бедному человеку, и на содержание себе требует она сущие пустяки: горсточку корму да капелька водицы — вот и весь ее паек А уход за ней небольшой: вымел клетку, песочком посыпал, воткнул зеленую веточку, — больше ничего и не надо ей»[461]. Потому почти во всяком московском доме имелись клетки с канарейками, чижиками, щеглами, синичками, дроздами, а то и с соловьями, а знатоков и ценителей птичьего пения («охотников» по-тогдашнему) было среди горожан видимо-невидимо. Для таких знатоков имелись даже специальные трактиры, которые держал такой же птичий ценитель, и там можно было и увидеть редкие экземпляры певунов, и похвастаться собственными, и обсудить их всласть в компании единомышленников. О наиболее редких по своему пению птицах даже помещали особые извещения в газетах: «Сим извещаются господа охотники, что вывешен соловей старой поклички, которая лет 7 тому назад существовала; можно слушать оного, молодых и старых под ним птиц учить во всякое время, на Большой Тверской улице в доме купца Варгина в трактирном заведении»[462]. Если обычная синичка или чижик могли стоить в середине века копеек 10 (и еще во столько же обходилась месячная порция корма), то хорошо обученная певчая птица — канарейка или соловей — ценилась в десятки и даже сотни, до тысячи рублей и умела петь со всеми птичьими премудростями: соловьи — с дудками и трелями, с овсяночными стукотнями, дробями и свистками, а канарейки — с песнями, трелями, овсянками, россыпями, свистами, дудками, флейтовыми, червяковыми, колокольчиками и бубенчиками. К такому виртуозу любители охотно и за немалые деньги отдавали «в выучку» собственных птиц (выучка заключалась в том, что клетку с учеником вешали возле «наставника», и он постепенно перенимал более замысловатую манеру пения). Очень ценились настоящие знатоки птиц, и для того чтобы проконсультироваться с ними или услышать авторитетное мнение о своем питомце, «охотники» готовы были даже пешком месить грязь через всю Москву.

Не менее нежно Москва любила голубей. Редкий двор, особенно купеческий и мещанский, обходился без своей голубятни. Голубятники составляли особую, тоже очень многочисленную касту среди птичьих «охотников» и пользовались собственными специальными сведениями и особой терминологией.