Глава десятая. «НЕХОРОШИЕ» МЕСТА И ИХ ОБИТАТЕЛИ. МОСКОВСКОЕ «ДНО»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава десятая. «НЕХОРОШИЕ» МЕСТА И ИХ ОБИТАТЕЛИ. МОСКОВСКОЕ «ДНО»

«Золотая рота». — Московские тайны. — Грачевка. — Еще одна «Волчья долина». — «Крым». — «Труба». — «Билетные». — Великосветские сводни. — Толкучка. — Нищие: ерусалимцы, севастопольцы, горбачи и другие. — Дом на Варварке. — Шиповская крепость. — «Зиминовка». — Хитров рынок. — Работный дом. — Заработки хитрованцев. — Ночлежки. — А. К. Саврасов. — Благотворительные столовые. — Нищелюбцы. — Грабиловка. — Московские мосты. — «Понятия». — Криминальная специализация. — «Червонные валеты»

На протяжении всего XIX века в Москве всегда было достаточно мест, заселенных беднотой — как мелким мастеровым людом, так и разного рода голытьбой, выразительно именовавшейся «золотой ротой» (потому что голое тело то и дело «сверкало» у них сквозь лохмотья) — бродягами, пропойцами, безработными, проститутками, нищими, а также уголовниками. Эти трущобные районы находились в основном по окраинам города, хотя отдельные островки бедности встречались и в самом центре. Сюда стекались обитатели дна общества, и эти места имели свое специфическое лицо и пользовались в городе недоброй славой: появляться здесь было не безопасно.

Одним из наименее фешенебельных районов Москвы на протяжении всего века были Грузины. Когда с легкой руки Эжена Сю с его «Парижскими тайнами» и Александра Дюма, написавшего роман «Парижские могикане», где действие происходило в парижских трущобах, в европейской литературе началась мода на аналогичные сюжеты («модная „трущобщина“», как тогда выражались) и пошли гулять всевозможные «Лондонские», «Варшавские», «Лионские» и прочие «тайны», в Москве сюжеты подобных произведений (какие-нибудь «Московские тайны и трущобы») черпали именно в Грузинах, где неказистые домишки сплошь да рядом служили притонами беглых из Сибири «варнаков» и другой темной и криминальной публики. Здесь было много по-настоящему глухих мест, особенно на пустырях вблизи заросших оврагов, по которым протекали речки Бубна и Кабаниха. Видимо, не случайно две улицы вблизи Грузин долго носили названия Большой и Малой Живодерки. Как писал С. П. Подъячев, еще и в 1880-х годах «с Живодерки… грязной, вонючей, узкой, плохо освещенной, часто неслись по ночам отчаянные вопли: „Ка-а-раул! Гра-а-бют!“»[276]. Однако присущая Москве пестрота сказывалась и здесь: в этом районе долго жил мирный лексикограф Владимир Даль (в Грузинах), а на Большой Живодерке в 1820-х годах — поэт князь Петр Вяземский.

Еще одним знаменитым на всю Москву трущобным районом была Грачевка (или Драчевка — по стоявшему здесь в древности храму Николы в Драчах). Этот район находился между Сретенкой и рекой Неглинной, которая в конце XVIII века была переведена из естественного русла в канал, обсаженный деревьями, а в 1810-х годах — взята в подземный коллектор. На месте реки устроили Цветной бульвар. Уже в XVIII веке здесь, рядом с Трубной площадью, находился центр московской нищеты, и в глубине квартала в переулках текла жизнь городского дна. Как писал М. Воронов, «это исконная усыпальница всевозможных бедняков, без различия пола и возраста… Спившиеся с круга дворовые и иные люди, воры (жулики) всевозможных категорий и рангов, дотла промотавшиеся купеческие и чиновничьи дети, погибшие и погибающие женщины, шулера, нищие, старьевщики, тряпичники, шарманщики, собачники, уличные гаеры и пр., — подобная-то рвань ежедневно выползает на свет божий из грязных, сырых и вонючих домишек… На каждой сотне шагов вы непременно встретите полсотни кабаков, пивных лавок, ренсковых погребов и тому подобных учреждений»[277].

Участок Неглинной рядом с «Трубой» с конца XVIII века и почти до 1880-х годов назывался москвичами «Волчьей долиной». Вплоть до 1810-х годов здесь в зарослях вечерами прятались грабители и нападали на прохожих. Было у них здесь неподалеку и сборное место в популярной в определенных кругах «полпивной», тоже называвшейся «Волчья долина» и стоявшей на том месте, где позднее построили ресторан «Эрмитаж». Это заведение просуществовало до 1830-х годов, а после его ликвидации «Волчьей долиной» стали называть другой разгульный трактир, находившийся у Большого Каменного моста, о котором в свое время уже шла речь.

Подозрительные обитатели полпивной вскоре облюбовали другое заведение, которое с 1840-х годов стояло на противоположном конце площади. Трактир «Крым» («Крымка») был также известен под именем «Грачевки» («Драчевки») или «Крымского ада».

В «Крым» вело два входа: один, главный, с Драчевки (Трубной улицы), другой с Цветного бульвара. Трактир располагался на двух этажах — наверху если не почище, то посветлее («дворянское» отделение), и публика попригляднее. Внизу (собственно и называвшемся среди постоянных посетителей «Адом») собирались откровенные золоторотцы — опухшие, вонючие, потерявшие человеческий облик. В обоих этажах: сводчатые, в подтеках, потолки, никогда не мытые окна, полы, усыпанные песком, запах кухонного чада, смешанного с перегаром и вонью махорки и немытого тела. Половые с битыми рожами, вышибала с большой дубиной, много женщин в разных стадиях алкоголизма. Сквозь дым едва пробивался свет нескольких газовых рожков; табачный дым ел глаза. Здесь «для веселья» пел хор солдат-песельников в сопровождении бубна, скрипки и кларнета.

Сво-во праздничка дожду-ся.

Во гроз-на му-жа вцеплюся!

Во гроз-на му-жа вцеплюся,

Насмерть раздеруся! —

старался-выводил солист, — и «О-о-о-ох! Насмерть раздеруся!» — браво подхватывал хор.

Веселье стояло такое, что дым коромыслом: какой-нибудь подпивший мастеровой в халате и сапожных обрезках на босу ногу, блестя глазами и чудом удерживая на затылке потасканную фуражку, наяривал трепака, и когда хор с молодецким присвистом, покрываемым трелями бубенчиков бубна, кончал песню, плясун тоже, с картинным притопом, застывал, эффектно разведя руки. От восторга «весь Крым бесновался до неистовства. Один молодчина упал на четвереньки и ревел от наслаждения, как дикий зверь:

— А-а-атлична! Подать солдатам водки на пять целковых!..»[278].

Обычным явлением в «Крымке» были пьяные драки, перераставшие в многолюдные побоища, к которым завсегдатаи относились философски, говоря: «Кто в „Аду“ побывает, тот и адские мытарства узнает! Иначе нельзя! Порядок того требует». По аналогии с названием трактира буфетчика в нем называли «вельзевулом» или «сатаной», половых — «чертями» или «дьяволами», завсегдатаи же его величались «грешниками»[279].

Со стороны Цветного бульвара попасть в «Ад» можно было через коридор, именуемый «Адскими кузницами». Здесь по обе стороны коридора были понаделаны небольшие клетушки — «каюты», использовавшиеся и для свиданий, и для ночлега.

Поближе к ночи в «Аду» собирались и люди посерьезней: налетчики, медвежатники, профессиональные шулера и нередко прямо отсюда шли «на дело». Полиция знала о такой роли «Грачевки», но накрыть никого не пыталась: здесь имелись тайники и скрытые ходы, ведущие в старинный, еще екатерининского времени, уже не действующий к середине девятнадцатого века водовод, что позволяло быстро и в буквальном смысле «смываться» и успешно соблюдать конспирацию. Кстати, благодаря этой особенности трактира, здесь в 1860-х годах собирались революционеры-ишутинцы.

«Крым» просуществовал до 1880 года, потом был перепродан, отремонтирован, а вновь открывшись, и выглядел иначе, и носил другое название. В 1890-х годах верхняя его часть была занята частью рестораном, частью меблированными комнатами, а внизу были устроены лавки, портерные и закусочные.

«Фартовые» (общее название уголовников) попроще — карманники, форточники, «трубочисты» — предпочитали трактир «Воробьевка», тоже невдалеке от «Трубы»: он находился на Петровке, в сохранившемся доныне доме, выходящем торцом на Петровский бульвар.

Как Грузины, так и «Труба» славились в Москве девятнадцатого века своими «веселыми домами» и гулящими девицами.

Вплоть до 1840-х годов публичные дома в России существовали нелегально и обычно маскировались под добропорядочный семейный дом, где «почтенная» вдова-хозяйка бывала окружена вереницей «племянниц» или «приживалок», или под швейную мастерскую с несколькими молоденькими и хорошенькими «мастерицами». Проститутки-одиночки нередко тоже числились в какой-нибудь мастерской (швейной, кондитерской и т. п.).

Тот «веселый домишко» с толстой сводней и парой «воспитанниц», который описан в поэме Василия Львовича Пушкина «Опасный сосед», находился в Грузинах, во всяком случае, насколько можно судить по маршруту следования («Кузнецкий мост, и вал, Арбат, и Поварская…» — и еще немного, чтобы доехать до Грузин). Здесь же чуть позднее было подобное же заведение, описанное уже Лермонтовым в поэме «Сашка»:

… «На Пресню погоняй, извозчик!»…

Но вот уже пруды…

Белеет мост, по сторонам сады…

… и вот конец

Перилам. — «Всё направо!» — Заскрипели

Полозья по сугробам, как резец

По мрамору… Лачуги, цепью длинной

Мелькая мимо, кланяются чинно…

Вдали мелькнул знакомый огонек..

Проститутки-одиночки уже с конца XVIII века селились в окрестностях Драчевки и на Козихе и ходили ловить клиентов «на Трубу» — на Петровский и Рождественский бульвары. Каждый день, начиная с утра и особенно, конечно, вечером, здесь можно было встретить большой ассортимент «девок» на все вкусы и кошельки и при желании проследовать за ними на снимаемую ими квартиру. «Я отправился было домой, но в голове была блажь; я захотел послоняться по бульварам. На Трубном бульваре гуляли искатели приключений и ощущений, — записывал в своем дневнике в 1854 году купец П. В. Медведев. — Я был не прочь от интрижек, две черные тальмы привлекли мое внимание, в сумраке рисовались поэтически, как будто испанки, но когда я вгляделся хорошенько, то оказалось — две старые венеры; прочь от них и по бульвару, мимо „старой избы Кокорева“, по Самотечному пруду бульваром, напал на ночную дульцинею. На разыгравшееся воображение довольно было; прикрываясь темнотою ночи, об руку у Корсакова сада белый дом с приветливыми огоньками скрыл нас на сладострастном рандеву, и бес, стоя за перегородкою, смеялся своим адским смехом»[280]. По излюбленным местам расселения легкомысленных девиц их в начале века иронически называли в Москве «княжнами Трубецкими и Козицкими».

После того как в 1843 году были узаконены публичные дома, размещать их стали в традиционных местах — в районе Живодерки и в окрестностях Трубной площади. В разное время очагами московской проституции были также Яузская набережная и Дербеневка (клиентами здесь были мастеровые и фабричные), но потом веселые дома отсюда выселили на ту же Трубу. Борделей здесь была масса, целые переулки, — от дешевых, «двугривенничных», для простонародья (сосредоточенных в основном в Нижнем Колосовом переулке (нынешнем Малом Сухаревском), до дорогих и «шикарных» «пятирублевых».

До 1880-х годов здесь существовали и притоны, и «нумера», и соответствующего пошиба трактиры с «кабинетами». Вечерами на Петровский, Рождественский и Цветной бульвары в изобилии высыпали пестро разряженные местные обитательницы — и живущие в борделе, и работающие от себя, то есть обычно на сутенера. Здесь же собирались потенциальные клиенты: от мужика-крестьянина и мастерового до приказчика, офицера, студента, именитого купца. Звучали смех и пьяные выкрики, из ярко освещенных окон в переулках вырывались то развеселое пиликанье скрипок и бренчание фортепьяно, то звон бьющихся зеркал и звуки скандала…

В заведениях продажной любви нередко прятались у подружек-марух все те же беглые каторжники-«жиганы». «Пошаливали» и в самих притонах: при случае подгулявшего клиента здесь могли опоить, подсыпав наркотик («посадив на малину»), оглушить, до нитки ограбить и бросить где-нибудь на улице, а порой и в буквальном смысле слова «спрятать концы в воду»: через люки на Цветном бульваре нетрудно было спустить бесчувственное или мертвое тело в Неглинку. Об этом рассказывал В. А. Гиляровский, а он знал, о чем говорил!

Проститутки подчинялись особым правилам. Занявшись этим ремеслом, они обязаны были сдавать свой паспорт в полицию и взамен него получали удостоверение — «желтый билет». (Почему и сами девицы именовались в просторечии «билетными».) В этом документе среди прочего имелось место для отметок о состоянии здоровья, поэтому раз в месяц каждая из московских проституток отправлялась в назначенный для этого Частный дом, где ее осматривал полицейский врач.

Известная революционерка Е. Брешко-Брешковская, сидевшая под арестом в Сущевской части, вспоминала, как плац перед домом «заполнялся дважды в неделю, когда у здания части в длинную очередь выстраивались проститутки, явившиеся на медицинское обследование. Среди них попадались и очень элегантные женщины, и не столь нарядные, а замыкали процессию толпы женщин в лохмотьях и даже просто полуголых. В конце очереди стоял городовой с шашкой. К дверям один за другими подкатывали экипажи, из них выходили молодые изысканно одетые женщины и шли в просторный кабинет врача»[281].

Проститутки высшего разбора, именуемые обычно «дамами полусвета», обслуживали наиболее состоятельную и высокопоставленную часть общества — аристократию и богатое купечество. Работали они «индивидуально», пользуясь посредничеством довольно многочисленных великосветских сводней.

В 1870-х годах в числе последних была известна, к примеру, некая «Мавра» — «здоровенная русская баба, обращавшаяся со своими посетителями запросто. Всего оригинальнее было то, — вспоминал современник, — что, занимаясь таким не душеспасительным делом, она в то же время была очень набожна и под праздник не пускала к себе посетителей»[282]. Особенно знаменита среди сводниц была одна, по имени Прасковья Федоровна. Она была недурна собой, не без образования — окончила в свое время гимназию, состояла на содержании у какого-то купца и пользовалась в своей профессии наилучшей репутацией. У нее на вечерах гости могли встретиться с молодыми особами, искавшими мужского знакомства. «У нее существовала известная такса, — вспоминал Н. Шатилов, — свыше которой она не брала, и знакомила <она> своих посетителей только с женщинами, которых хорошо знала и за здоровье которых ручалась»[283].

К концу века Драчевка во многом утратила свой разгульно-трущобный характер: уменьшилось и число нищих, и количество веселых заведений — центр московской проституции к этому времени все более заметно стал смещаться к Тверской в район Бронных и Палашевского переулка. На «Трубе» появились доходные дома, населенные более-менее приличной публикой, но и вплоть до начала XX столетия Цветной бульвар, особенно зимой, считался местом, где после полуночи небезопасно бывало возвращаться одному, да и в переулках Грачевки продолжали «пошаливать» и грабить одиноких прохожих.

На протяжении значительной части XIX столетия местом притяжения трущобной публики был уже описанный выше Толкучий рынок в «Городе». Здесь пьяница-«ярыга» мог «зашибить» несколько копеек и затем опохмелиться и поесть. Здесь в толпе постоянно «работали» карманники, попрошайки и жулики разного рода; сюда приносили сбывать краденое. Именно здесь, как говорили, нашли французскую пушку, украденную от кремлевского Арсенала зимой 1857 года (как видим, проблема похищения цветного металла и тогда была актуальна). Пушка была найдена в подвале одной из лавочек со следами ударов топором (воры сперва надеялись рассечь ее на части, чтобы потом переплавить куски). Дело это в свое время считалось одним из самых громких, как по сути похищения, так и по простоте и остроумию преступления. Воры подошли к Арсеналу среди бела дня, с салазками, на которые и свалили снятую с пьедестала пушку и сразу прикрыли ее рогожами. Часовой ничего не заметил. Проезжая через Троицкие ворота, на вопрос другого часового: «Что везете?» — похитители сказали: «Свиную тушу», и стража этим удовольствовалась. Проверять ничего не стали, и жулики успешно вывезли добычу из Кремля.

На Толкучке было одно из постоянных «рабочих мест» нищих, причем вплоть до начала 1850-х годов их местожительством был ничем не примечательный дом по соседству, на Варварке, принадлежавший Знаменскому монастырю. Здесь обитала та артель нищих, которая постоянно работала в «Городе» и на Толкучке.

Нищенство относилось к числу древнейших московских занятий. Трудились в нем профессионально и организованно. Как во всякой профессии, имелась своя специализация, свои профессиональные тонкости, свои наставники и ученики. Наиболее распространены в Москве были такие нищенские специальности, как «богомолы» и «могильщики», «работавшие» на церковных папертях и на кладбищах, а также «ерусалимцы» — мнимые странники, богомольцы, калики перехожие, ходившие в черных, похожих на монашеские, платьях. Они сообщали разные подробности о своих мнимых паломничествах по святым местам, торговали пузырьками с освященным маслом и «водой реки Иордан», коробочками со «святой землицей иорданской», «иерусалимскими» и «афонскими» образками, гвоздями и щепками Креста Господня и прочими фальшивыми реликвиями, собирали деньги на новое паломничество или на обетную свечу или просто выкликали нараспев просьбы о пожертвовании «на погорелое» или «на построение храмов». В этой специальности подвизались настоящие и мнимые монахи и монашенки, спившиеся с круга причетники, юродивые и блаженные.

Еще одна околоцерковная нищенская специальность — «церковная старуха». Эти стояли у церковных дверей и отворяли и затворяли их в надежде на гонорар. «Пользующаяся разрешением — „благословением“ причта, „церковная старуха“ считает себя лицом официальным, почти административным и властно огрызается на нищих-конкурентов, открывающих поблизости свои действия»[284]. Все работавшие возле храмов хорошо владели соответствующей терминологией, при случае могли пропеть молитвы, псалмы и разного рода «духовные» песни, например, такую:

Вот теперь-то я печален,

Свою радость всю отверг,

И остался, безотраден,

Время провождать в скорбях.

Беспрестанно я вздыхаю,

И слезы льются из глаз,

Себя в перси ударяю,

И возношу к Творцу мой глас.

О, услышь мое стенанье,

Всеблагий Небесный царь,

И призри на мое страданье,

И укрепи бессильну тварь;

Будь в бедах моих отрада,

Непостижимый в Небесах,

Ты избавь меня от Ада,

Бог мой! Зри меня в слезах.

О, унылых Ободритель,

Неба и земли Творец,

Буди в скорбях Покровитель,

И Заступник, и Отец!..

На Тебя я уповаю,

О Господь Всесильный мой, —

Со надеждою взываю:

Защити в печали злой!..

Бодрствуй духом да крепися,

Сердце, верой к Небеси,

Что понесть тебе случится,

Все с терпением неси,

Будь уверен во надежде,

Кто понес Крест тяжкий прежде,

Тот и твой крест понесет,

Он управит и спасет!..

Много среди нищих было «калек». Специальные промысловики ездили по деревням и скупали у крестьян детей и родных-инвалидов и заставляли их потом просить милостыню, но существовали и подлинные профессионалы, которые умели так выворачивать конечности, что производили полное впечатление безруких или безногих, закатывали глаза, имитируя слепоту, и т. п. Часто встречались также «женщины с больными детьми», «севастопольцы» — реальные или мнимые ветераны и инвалиды войн, а также «горбачи» — побирающиеся на улицах и просящие: на лечение больной жены или детей, «на погребение», на покупку угнанной или павшей лошади, на билет для возвращения на родину, на поправку здоровья ввиду выписки из больницы и т. п.

Подвидами среди «горбачей» были «благородные, пострадавшие за правду» и «погибшие благородные» (деклассированные чиновники, купцы и студенты), которые нередко просили подаяние на французском диалекте: «Же ву при, мусье, доннэ муа кельке шоз» («Прошу вас, сударь, подайте мне что-нибудь»).

Все московские районы с их злачными местами были поделены между нищенскими артелями, причем наиболее выгодные для нищенского промысла участки (кладбища и церковные дворы и паперти) местные сторожа и привратники продавали «с торгов», и купившая их артель монополизировала местную благотворительность, не пуская никого из чужих (в других случаях кладбищенские сторожа брали плату с каждого нищего за вход на свою территорию). В каждой нищенской артели существовали своя иерархия, свой староста (обязательно грамотный и опытный в житейских передрягах, нередко отставной или беглый солдат), денежный «общак», из которого оказывали помощь временно нетрудоспособным сочленам, а также прикармливали местную полицию и «собственного» стряпчего, который вызволял артельных в случае их ареста.

Попрошайничество на улицах на протяжении большей части девятнадцатого века запрещалось законом и преследовалось (хотя и без особого рвения) полицией; за это забирали в участок, а потом отправляли в «Юсупов работный дом», но на церковных папертях, а также на базарах и рынках милостыню просить было можно. «Непрофессионалу» — «случайному нищему», обычному горемыке, оказавшемуся в безвыходной ситуации, члены артели, по негласному правилу, могли позволить один раз и недолго постоять на их территории. Его искусно оттесняли с более выгодного места куда-нибудь в сторону, и там он мог выклянчить немного денег на пропитание (по неписаным московским правилам, нищему редко подавали меньше пятака, а отказать в подаянии считалось грехом). Через какое-то время ему намекали, что пора и честь знать, а если намек не бывал понят, прибегали и к физическому воздействию. В другой раз на то же место этого чужого уже не пускали, и бедняк, оказавшийся перед необходимостью жить нищенством, должен был искать встречи с артельным старостой, вносить вступительный взнос (или соглашаться выплачивать его в рассрочку) и проходить курс обучения, во время которого осваивал технику своей новой профессии: учился правильным образом клянчить, так, чтобы просьба хватала за сердце, правильно одеваться и держаться, чтобы фигура выглядела самым жалким образом, и т. д.

В большинстве же случаев нищенство являлось семейной профессией — и профессией довольно доходной. Детей, родившихся в семье нищих, начинали обучать ремеслу буквально с пеленок и лет в семь-восемь уже выпускали одних на самостоятельный промысел. Как и другим членам артели, им назначалась определенная дневная сумма, которую следовало собрать, а чтобы лишить возможности присвоить что-нибудь из собранного, детей каждый вечер раздевали догола и тщательно обыскивали.

Способный и хорошо обученный «стрелок» (нищий) зарабатывал от одного до трех рублей в день, проживая при этом не более 60–70 копеек (по ценам второй половины XIX века, чтобы ходить сытым, хватало 15–20 копеек), и даже самый незадачливый и бесталанный не спускался ниже полтинника. В этой среде было немало собственных богачей и даже ростовщиков, работавших не только внутри своей артели, но и на стороне. Весьма не редки были случаи, когда на умерших нищих обнаруживались довольно крупные суммы денег — до нескольких — даже десятков — тысяч рублей. Вообще профессиональные нищие считались в воровской среде аристократией.

В нищенской артели, квартировавшей на Варварке, было немало бывших чиновников — как гражданских, так и военных, традиционно побиравшихся в Рядах и Гостином дворе (где буквально не давали проходу покупателям) и часто служивших добровольными шутами скучающим сидельцам, перед которыми пели, декламировали с пафосом разные стихи, готовы были ползать на четвереньках или кричать петухом. Среди этой категории попрошаек было много безнадежных алкоголиков (более-менее пьющей была практически вся нищенская братия). Не менее популярна среди «благородных» «горбачей» с Варварки была площадка около Иверской часовни. Здесь обрабатывали в первую очередь простодушных провинциалов, которых возле часовни всегда было много (приехав в Москву, в числе первых дел следовало пойти поклониться Иверской). Завидев подходящий объект, «горбач» подкатывал к нему «франтоватой военной побежкой и извиваясь змеем» и излагал горестную историю своей жизни: «Бедный офицер! Жертва злобной судьбы! Голодное семейство, больная жена, умирающие дети! М-с-вый г-с-дарь! Страждущее человечество взывает о помощи! Бог за все заплатит сторицей. Мерси боку!» [285]

И затем галопом тащил добытый гривенник в ближайший кабак — очевидно, к больной жене и умирающим детям.

В конце 1840-х годов занимаемый нищими дом при Знаменском монастыре был обследован, и ученые мужи пришли к выводу, что именно здесь находилась в конце XVI — начале XVII века городская усадьба бояр Романовых — предков первого государя из этой династии. Дом был выкуплен казной и поставлен на реставрацию; вскоре в нем открылся музей, а бывших обитателей его выселили, и они нашли приют в известной трущобе — Шиповской крепости и других подобных домах по соседству.

В числе московских нищих была прослойка так называемых (на профессиональном жаргоне) «сочинителей» из людей дворянского происхождения, которые «работали» с использованием своих дворянских «навыков». Поделив между собой наиболее престижные улицы и дома, эти деятели регулярно «окучивали» свой участок: писали (часто по-французски) многочисленные письма, где красочно изображали свое ужасное положение и плачевные житейские обстоятельства (происки влиятельных врагов, разорительные тяжбы, стихийные бедствия и т. п.), доведшие их да такого состояния. (Естественно, об истинных причинах — чаще всего алкоголизме и страсти к игре — не упоминалось.) Затем письма рассылались по адресам и через несколько дней автор отправлялся в обход по «своему» участку. Придя к подъезду, он звонил, бывал встречен швейцаром и, демонстрируя хорошие манеры, важно говорил: «Было прислано письмо от такого-то; жду ответа». Обитатели особняков редко горели желанием лично взглянуть на незваного корреспондента, но многие высылали ему с лакеем небольшую денежную купюру — обычно от рубля до трешки, и «благородный» нищий откланивался и исчезал до следующего «обхода».

Уже в первые послепожарные годы вблизи Толкучки, на Варварской (нынешней Славянской) площади сложился стихийный рынок труда: сюда приходили прибывшие в Москву на поиски работы крестьяне, здесь они собирались в артели; сюда же являлись наниматели, нуждавшиеся в рабочей силе. (Домашнюю прислугу нанимали также по соседству, в начале Никольской улицы, возле ограды Казанского собора.) Наем рабочих происходил обычно с раннего утра до полудня; оставшиеся без работы столовались тоже на Толкучем, а потом старались устроиться где-нибудь поближе на ночлег. Таким образом, вокруг рынка возникла инфраструктура трущобного толка — дешевые трактирные заведения, харчевни, а также подобия ночлежек при трактирах (как и в «Крыму-Грачевке» — в подвальном этаже). Имелись здесь и жилища для тех обитателей Толкучки, которые оседали в Москве на более-менее длительный срок.

Наиболее известным из них был дом Шипова, иначе Шиповская крепость, стоявший лицом к Лубянской площади рядом с тем местом, где сейчас Политехнический музей. Кстати, московские трущобы всегда носили именно это название: «крепость», в отличие от Петербурга, где подобные дома назывались почему-то «лаврами».

Выстроенный генералом Николаем Петровичем Шиповым, дом на Лубянской площади после смерти строителя перешел в ведение Человеколюбивого общества и вплоть до середины 1890-х годов, когда был снесен, приносил громадный доход, хотя очень скоро превратился в самую настоящую трущобу. Внизу в нем имелись лавки старьевщиков, несколько трактиров, полпивных и харчевен; одно время — и помещение, сдававшееся под концерты, а верхние этажи были густо заняты квартирами.

Человеколюбивое общество квартиры эти сдавало, хотя и задешево, но за реальные деньги. Квартиросъемщики — все люди «приличные», имевшие в полном порядке «виды», то есть паспорта, и обязанные подпиской (чаще всего не исполнявшейся) доносить в полицию о подозрительных квартирантах, практически постоянно жили в Москве и, в свою очередь, сдавали «углы» и «койки» для постоянных жильцов и ночлежников, тоже за плату. Их квартиранты пускали в свои углы — тоже за плату — еще ночлежников. Таким образом, жильцы имели свои доходы, а дом был битком набит «золоторотцами», в большинстве случаев являвшимися сюда только ночевать. В случае полицейской облавы (большинство жильцов Шиповской крепости не имели никаких документов, а многие были не в ладах с законом) вся ночующая в доме публика шустро покидала его по системе черных ходов и подземных коридоров, ведущих в подземелья китайгородских укреплений, и в опустевших квартирах стражи порядка находили только законопослушных квартиросъемщиков.

Подобных «крепостей» в Москве было довольно много, причем не обязательно на окраинах города. Олсуфьевская крепость стояла на углу Тверской улицы и Брюсова переулка и снаружи выглядела вполне приличным домом, с несколькими хорошими магазинами и даже дорогими квартирами, окна которых выходили на главный фасад. Зато со двора это была типичная трущоба — грязная, запущенная и перенаселенная низовой публикой.

Целый ряд знаменитых трущоб был в районе Смоленского рынка, в Проточном переулке: Ржановская крепость («Аржановка»), «Волчатник» (Волкова крепость) и др. Проточный переулок вообще был нехорошим местом. Одним концом он выходил на Новинский бульвар, другим — на берег Москвы-реки, упираясь в широкую заводь. «Берег был высокий, изломанный оврагами; местами он висел над самой водой. Вокруг тянулись заборы лесных и дровяных складов… Тут же лежали кучи булыжника, поросшие лопухами и крапивой, и валялись принесенные полой водой бревна и рогатые почерневшие корневища. Летом берег зарастал бурьяном», — рассказывал писатель А Вьюрков. Нечего удивляться, что в таком глухом месте ютилось много, так сказать, «антисоциального элемента» и «бесследно исчезали не только краденые вещи, но и сами ограбленные. Когда начали ломать один из флигелей, в подвалах флигеля нашли несколько человеческих скелетов»[286]. Впрочем, следует отметить, что так тоже было не всегда. В первой половине 1860-х годов здесь, в Проточном, жил профессор университета И. Д. Беляев — и ничего. Студенты к нему ходили и другие профессора. Вполне еще приличное в то время было место, а потом «опустилось».

В 1882 году, когда в России проводилась перепись населения, многие представители интеллигенции добровольно шли переписчиками в трущобные районы. Вести перепись в Проточном переулке изъявил тогда желание Лев Толстой и попал в «Зиминовку» (Зиминскую крепость). Потом он подробно описал свои впечатления от этого места.

В нижнем этаже большого дома находился трактир, как отмечал Толстой, «очень темный, вонючий и грязный» (что не мешало, однако, иметь в нем на столах скатерти). Через ворота можно было попасть во двор, застроенный многочисленными деревянными флигелями на каменном основании. Первое, что ощущал здесь гость, было зловоние. Несмотря на то, что во дворе имелся нужник, жильцы в него не заходили (видимо, из-за непомерной грязи) и воспринимали в основном как обозначение места, в котором можно отправлять естественные надобности. Поэтому все пространство далеко вокруг ретирады было покрыто нечистотами.

Внутри дома тоже стояло зловоние, только другого рода: смесь запахов кипятящегося белья (в подвальном этаже находилась прачечная), дешевой еды и ядреной махорки. Полы темного подвального этажа были земляные, и вдоль по коридору располагались двери «номеров» — обширных квартир, сдаваемых хозяином дома съемщикам. Эти съемщики ставили во всех комнатах квартиры перегородки, устраивали нары и затем сдавали уже от себя помещения в поднаем жильцам и ночлежникам. Самая маленькая комнатка, как правило, служила жильем съемщику. Типичная комната в таком доме выглядела так: квадратное в плане пространство метров в 15 площадью имело в центре печку, а вокруг нее звездой шли перегородки, делящие комнату на четыре каморки. Две из них были проходными, две — изолированными. Окно имелось в одном или двух помещениях (в последнем случае перегородка разрезала его надвое). Поскольку перегородки между каморками не доходили до потолка, небольшая доля дневного света проникала и в безоконные помещения. Оплата за изолированное помещение с окном была заметно выше, чем за проходную и темную клетушку. Такую клетку мог снять один жилец, супружеская пара, иногда с детьми, две-три девицы, «живущие от себя», а в некоторых закутках ставили двухэтажные нары и каждый вечер пускали ночлежников, со стандартной платой пятак за ночь. Бывали и комнаты, сплошь уставленные койками — «коечные квартиры», в которых жили постоянные жильцы без разбора пола и возраста (женские койки от мужских отличались обычно лишь наличием вокруг ситцевой занавески).

Наиболее дорогое жилье в таких домах было по фасаду, с окнами на улицу. Помещения, глядевшие во двор, ценились дешевле, еще дешевле было жить в дворовых флигелях, а самая низкая плата бралась за подвальные помещения, но в общем все жители «крепостей» принадлежали к числу бедноты — были среди них «богатые» бедняки, каждый день ходившие в кабак, а было и совсем отребье, вынужденно придерживавшееся системы «раздельного питания» (это когда поесть удается раза три в неделю — к примеру, во вторник, пятницу и воскресенье).

Помимо люмпенов населял «крепости» мастеровой и торговый люд. Здесь могли быть мастерские — сапожные, столярные, щеточные, часто снимали помещение извозчики, мелкие торговцы, прачки, старьевщики, поденщики, но было немало и проституток, «сидящих в трактире», и людей без определенных занятий, пропойц и попрошаек. Грань между трудовым и бездельным людом всегда в Москве была очень зыбка и легко переходима.

Имущества у большинства жильцов не было никакого, кроме надетой на себя одежды. Очень немногие имели смену платья, какую-то посуду и т. п., для чего достаточно было небольшого сундучка. Питалась эта публика печенкой, рубцом, селедкой с хлебом, наиболее везучие по дешевке скупали или получали даром в трактирах и лавках какие-нибудь остатки или обрезки. Практически все пили (по графику «два дня хмельных, один похмельный») и в пьяном виде дрались и дебоширили. Мужики избивали баб, бабы лаялись с мужиками и между собой. Дети воспитывались улицей; широко распространены были детская проституция и ранний алкоголизм.

Неподалеку от «Зиминовки» был дом Падалки. «Страшнее, мерзее, отчаяннее этой полуподземной ямины, под обманным именем человеческого жилья, я уже никогда не видал ничего впоследствии… — вспоминал А. В. Амфитеатров, также ходивший туда проводить перепись, — подвалы Падалки кишели какими-то подобиями людей — дряхлых, страшных, больных, искалеченных, почти сплошь голых и нестерпимо вонючих»[287].

Из числа других подобных крепостей известны были Сережкина крепость во 2-м Обыденском переулке и Рогожинская крепость в Нижнем Лесном переулке — обе близ аристократической Остоженки, Арбузовская крепость в Малом Сухаревском переулке на Грачевке, дом Ромейко на Страстном бульваре, Покровская крепость в районе Хапиловки, владение губернской секретарши Соколовой — «Соколиное гнездо» на Воронцовом поле, пользовавшееся дурной славой в середине века. Здесь не было дома, только какие-то постройки в глубине двора, в которых селились всевозможные жулики. Изредка на них устраивали облавы и тогда целые толпы бродяг, перескакивая через заборы, разбегались во все стороны соседскими садами, причиняя тем большие неудобства местным жителям.

Везде картина была одна и та же: «Внизу, в большом подвальном помещении, ютились в тесноте и грязи самые что ни на есть отбросы, настоящая голь, пьяная, грязная, постоянно почти ссорившаяся, страшная, а наверху сдавались углы, каморки, койки. Здесь было немного почище, но в общем и там, и здесь царствовал один и тот же бог — нужда»[288]. «Квадратная, большая, с низким (высокий человек стукался головой) потолком комната-сарай тонула в каком-то вонючем, кислом, щекочущем горло полумраке. Там и сям по углам, близко и далеко, мелькали огоньки от горевших свечных огарков, около которых сидели, стояли и двигались люди»[289].

Со второй половины XIX века самым известным и наиболее характерным трущобным районом Москвы стала знаменитая Хитровка.

В начале 1860-х годов рынок труда на Варварской площади был ликвидирован и переведен в более отдаленные районы. При этом он разделился надвое: приезжавшие в Москву мужики-отходники, имевшие в руках востребованную в городе профессию — плотника, столяра, печника, каменщика и пр. (то есть мастеровые), — отправлялись на площадь Красных ворот и здесь, сбившись в артели, ждали (и довольно быстро дожидались) нанимателя.

Крестьяне же, не умевшие делать ничего полезного в городе и имевшие на продажу только пару рук и готовность выполнять любую работу (чернорабочие), отправлялись за Покровку, где на месте нынешнего Покровского бульвара был военный плац, а за ним — Хитров рынок.

Этот рынок возник еще в 1820-х годах рядом с владением генерала Хитрово (его собственный дом сохранился до наших дней во дворе углового дома по Большому Трехсвятительскому переулку) на его земле. В те времена это было окраинное место, довольно глухое — на соседнем Воронцовом поле в оврагах «пошаливали» — и не слишком населенное, но в то же время вполне приличное: соседями Хитрово были Н. Н. Демидов, граф Ф. А. Остерман, Д. Н. Лопухина. Зеленной рынок стал пользоваться некоторым успехом, особенно перед праздниками, когда здесь был большой привоз и вереницы возов с поросятами, телятами, битой птицей и дичью тянулись по всем окрестным переулкам и даже по Солянке.

С переводом сюда рабочего рынка Хитровка еще более оживилась, и дальше ситуация развивалась по тому же сценарию, что ранее с Толкучкой: наем разнорабочих (а на иное клиенты Хитровки не годились) шел довольно вяло, много народу оставалось невостребованным и ему нужно было где-то спать, есть и развлекаться. Затем сюда, как на всякое торговое место, потянулись проходимцы и бродяги всех мастей… — и появилась та Хитровка, о которой столь красочно писал В. А. Гиляровский, а до него С. Ф. Рыскин и другие бытописцы. В 1890-х годах, когда Толкучий рынок был ликвидирован, на Хитровку переселились и его обитатели. В конце века люмпенов на Хитровке стало так много (одновременно жило до 4–5 тысяч человек), что, как острили тогда, образовалась даже не одна «золотая рота», а целый «золотой полк». Близость к Хитровке чувствовалась уже на Солянке: здесь то и дело встречались люди в лохмотьях, замызганные, с опухшими от пьянства и нередко украшенными «фингалами» лицами.

«Большая четырехугольная, поперек продолговатая площадь вся обставлена домами, — описывал это место П. Д. Боборыкин. — Справа смотрит на нее желтое здание Мясницкой части с каланчой и каменным забором. Кругом и поблизости в переулках, идут двух — и трехэтажные дома с трактирами, пекарнями, кабаками и пивными, с ночлежными квартирами. В солнечный день с раннего утра две трети рынка покрыты сплошной массой народа, пришедшего искать заработка. Мужчины скучиваются на самой средине и ближе к торгу, к навесам торговцев и возам; женщины занимают все правое крыло площади. Летом красный и розовый цвета сарафанов и фартуков так и мечутся вам в глаза. Сотни крестьянок приходят сюда предлагать себя во что угодно: в кухарки, поденщицы, горничные, прачки, работницы. Между ними шныряет городская женская прислуга, хорошая и плохая. В конце торга, если кто останется без места, тут же ложатся на мостовую, отдыхают или просто спят, едят что попало, а ночь проводят в ночлежных, если есть в кармане пятак»[290].

Пропитаться можно было в окружавших рыночную площадь «закусочных лавках», на вывесках которых значилось «Вареная ветчина и рыба». Здесь продавались вареные и жареные, обильно наперченные и сдобренные луком колбаса, головизна, брюшина и печенка, картошка во всех видах, промозглые соленые огурцы и кислый квас, которым хорошо снималось похмелье. Имелось также несколько трактиров, наиболее знамениты из которых были «Сибирь», «Пересыльный» и «Каторга». «Из трактиров самый характерный — „Каторга“, — писал П. Д. Боборыкин. — В рыночные дни, с сумерек, просторные комнаты этого заведения наполняются публикой обоего пола. Идут чаепитие и выпивка, толкуют о своих заработках, и законных, и подспудных…»[291] Несмотря на дурную репутацию и очень специфическую публику, среди которой встречались беглые каторжники с неуспевшими еще вырасти на обритой половине головы волосами, это были вполне традиционные трактиры — с половыми в белом, с салфетками на столах и даже с музыкой в виде какого-нибудь доморощенного хора.

Район Хитрова рынка имел как временных, так и постоянных жителей. Здесь оседали «стрелки» (нищие) разной специализации, всевозможные «бывшие» — оказавшиеся на дне отставные офицеры, бывшие помещики, старые барыни, выгнанные со службы чиновники, уголовники, алкоголики. Оставалось здесь жить и довольно много пришедших на заработки крестьян. Оказавшись (как всякий отходник) здесь зимой в поисках заработка, пришлый мужичок довольно часто попадал в стандартную для этих мест ситуацию: долго не работая, проживал все деньги или же его обворовывали в ночлежном доме. При этом он часто лишался паспорта. Развеять горе он отправлялся в ближайший кабак, пил с горя и довольно быстро пропивался: на Хитровке, как и в других подобных местах, на это существовала хорошо поставленная система. Если на мужике была добротная одежда, то либо на нее находился покупатель, либо кабатчик принимал ее вместо денег. Тут же выискивался старьевщик, который оценивал тулуп или другую одежду и предлагал за нее, к примеру, 15 рублей, одновременно выдавая владельцу «сменку» — какое-нибудь старое пальто или пиджак на вате. Через какое-то время с помощью трактирных завсегдатаев (а русский человек не пьет в одиночку) деньги заканчивались, и мужик предлагал кабатчику вместо денег — пальто. Та же процедура (только денег уже меньше) и новая «сменка» — рваный суконный армяк. Вслед за верхней одеждой та же участь постигала сапоги, шапку, штаны, рубаху — и в результате на свет появлялся «хитрованец» — в дырявых штанах, изодранном пиджаке прямо на голое тело, заколотом у горла булавкой, и галошах на босу ногу, а то и просто в одном халате, под которым светилось не особо прикрытое естество. Стыдливо запахиваясь, такой «золоторотец» объяснял: «Уж извините, православные, потому всей моей одёжи один этот халат остался, давеча сапоги и шапку пропил».

С этого времени надежды на нормальную жизнь исчезали, и горемыка уже не мог никуда деться с Хитровки: на пристойную работу его никто бы не взял, а на отъезд из Москвы не было денег. Он поневоле толокся вблизи рынка — более дальних вояжей его более чем легкий костюм не позволял, — пытался как-то «сшибить копейку», грелся по кабакам, смутно надеясь на дармовую выпивку, кормился в основном даровой закуской со стойки (где дадут, а где и выгонят), ночевал в ночлежках и мечтал о полицейской облаве, когда его, как беспаспортного, заберут и отправят по этапу домой вместе с другими беспаспортными или владельцами просроченных паспортов.

Со временем выяснялось, что и на Хитровке можно выжить: даже если не находилось пятака на ночлег, можно было пойти в бесплатную ночлежку Ляпиных, а обед найти в благотворительной бесплатной столовой. К тому же редкая булочная или мелочная лавка отказывала просящему в подаянии вчерашним хлебом. Многие московские монастыри по утрам бесплатно кормили всех желающих хлебом и квасом: для этого в ограде обители устраивалось специальное окошко. В самом крайнем случае можно было добровольно отправиться в работный дом, хотя этого варианта московские босяки не любили и побаивались.

Работный дом в Москве был основан в 1837 году, при активном участии известного писателя, автора повести «Тарантас» графа В. А. Соллогуба, служившего по тюремному ведомству. Бывая в Англии, Соллогуб заинтересовался тамошними работными домами и счел такие учреждения полезными для России, как места «для занятия нищих работою и для предоставления заработка лицам, добровольно обращающимся в него за помощью».

Для размещения Работного дома был приобретен один из домов князей Юсуповых в Большом Харитоньевском переулке (напротив известных всей Москве «палат Волкова-Юсупова») и в нем устроено мужское отделение на 300 мест, а еще женское и детское отделения и отделение «для неспособных к труду». По местонахождению заведение часто именовалось среди бедноты «Юсуповым работным домом».

В основном в Работный дом помещали по приговору суда: он приравнивался к исправительному заведению с мягким режимом (хотя прошедший через такое заведение Н. И. Свешников писал, что «это было нечто среднее между богадельнею и воспитательным учреждением»[292]), но было немало случаев, когда сюда просились добровольно, особенно если удавалось во время трущобных странствий сохранить документы. Для этого следовало прийти в «Юсупов», где принимали таких бедолаг дважды в неделю, по вторникам и пятницам, пораньше, часам к семи утра, ибо прием начинался в девять и места быстро заканчивались. Доброволец сдавал паспорт и поступал на полное казенное содержание. Каждый из «постояльцев» (за исключением «благородных») обязан был участвовать в назначаемых работах — обычно на уборке улиц, на расчистке свалок, рытье котлованов и т. п. (женщины — на уборке помещений). За работу он получал определенную плату, часть которой шла на его же содержание, а часть поступала на личный счет и по окончании срока выдавалась на руки. Конечно, и работа была тяжелая и неприятная, и грубости и хамства в обращении с заключенными хватало, но исстрадавшиеся босяки и этим были довольны и нередко даже с теплотой вспоминали о времени, проведенном в «Юсупове»: «…чистые, сухие и просторные спальни, с крашеными полами, с отдельными койками, на которых лежали такие мягкие и сухие постели… вполне достаточная и вкусная пища, еженедельное чистое белье и баня — все было хорошо в этом заведении»[293].