ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ. Успехи и горести политики «сдерживания»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ. Успехи и горести политики «сдерживания»

В конце 1945 года ответственные американские политики оказались в замешательстве. Потсдам и последовавшие за ним конференции министров иностранных дел дали нулевой результат. Сталин, похоже, навязывал свою волю Восточной Европе, не обращая ни малейшего внимания на американские мольбы о демократии. В Польше, Болгарии и Румынии американские дипломаты все время наталкивались на советскую неуступчивость. В побежденных Германии и Италии Москва, похоже, позабыла значение слова «партнерство». Что оставалось делать ответственным американским политикам?

Весной 1946 года Трумэн перещел к «жесткой» политике и преуспел, потребовав от Советов ухода из Иранского Азербайджана. Но сделал он это в вильсоновском ключе. Как и Рузвельт, Трумэн отрицал равновесие сил, отказывался искать оправдания американским действиям в рамках понятия безопасности и стремился везде, где это возможно, обосновывать их общими принципами, применимыми ко всему человечеству и находящимися в соответствии с новым Уставом Организации Объединенных Наций. Трумэн воспринимал надвигающуюся борьбу между Соединенными Штатами и Советским Союзом как схватку добра и зла, а не как имеющую отношение к сферам политического влияния.

И все же сферы влияния зарождались на самом деле, независимо от того, как их называли американские политики, и им суждено было существовать на протяжении четырех десятилетий, пока не настал крах коммунизма. Под руководством Соединенных Штатов произошла консолидация западных оккупационных зон Германии, в то время как Советский Союз стал превращать страны Восточной Европы в свои придатки. Бывшие державы «оси»: Италия, Япония, а после 1949 года Федеративная Республика Германия — постепенно склонялись к союзу с Соединенными Штатами. Хотя Советский Союз начал цементировать свое господство в Восточной Европе посредством Варшавского пакта, этот номинально существовавший союз крепился только принуждением. Одновременно Кремль делал все, что от него зависело, чтобы помешать процессу консолидации Запада, путем подпитывания партизанской войны в Греции и поощрения массовых выступлений западноевропейских коммунистических партий, особенно во Франции и в Италии.

Американские руководители знали, что им обязательно следует противостоять дальнейшей советской экспансии. Но национальная традиция вынуждала их искать оправдание противостоянию, беря за основу что угодно, только не призыв к сохранению традиционного равновесия сил. Поступая так, американские руководители не лицемерили. Когда они наконец осознали, что идея Рузвельта относительно «четырех полицейских» не может быть воплощена в жизнь, они предпочли истолковывать это как временное отступление на пути к изначально гармоничному мировому порядку. Тут они столкнулись с вызовом философского свойства. Была ли советская неуступчивость просто преходящей фазой, которую Вашингтону следует переждать? А вдруг американцы, как уже намекал вице-президент Генри Уоллес, непроизвольно вызывают у Советов параноидальные ощущения, не будучи в состоянии адекватно донести свои мирные намерения до Сталина? Действительно ли Сталин отвергает послевоенное сотрудничество с самой сильной нацией в мире? Неужели он не хочет быть другом Америки?

Пока в высоких политических сферах Вашингтона рассматривались все эти вопросы, прибыл документ, составленный одним из экспертов по России, неким Джорджем Кеннаном, дипломатом сравнительно невысокого ранга из американского посольства в Москве, причем этот документ стал философской и концептуальной базой осмысления сталинской внешней политики. Этот один из редких докладов из посольств, которому было суждено изменить взгляд Вашингтона на мир, стал известен как «длинная телеграмма»[591]. Кеннан настаивал на том, что Соединенным Штатам следует перестать винить самих себя за советскую неуступчивость, ибо истоки советской внешней политики находятся внутри самой советской системы. По существу, настаивал он, советская внешняя политика представляет собой сплав идеологического коммунистического рвения и давнего экспансионизма времен царизма.

Согласно Кеннану, сталинский подход к миру насквозь идеологичен. Сталин рассматривает западные капиталистические державы как изначально враждебные коммунизму. Трения между Советским Союзом и Америкой, таким образом, не проистекают из какого-либо недопонимания или нечеткости контактов между Вашингтоном и Москвой, но являются органическим следствием восприятия Советским Союзом внешнего мира:

«В этой [коммунистической] догме, изначально покоящейся на альтруизме цели, они находят оправдание своему инстинктивному страху перед внешним миром, диктатуре, без которой не знают, как управлять, жестокостям, от которых не осмеливаются воздержаться, жертвам, которые вынуждены требовать. Во имя марксизма, применяя свой метод и тактику, они пренебрегли всеми без исключения этическими ценностями. Сегодня они не могут обойтись без этого. Это фиговый листок, свидетельствующий об их моральной и интеллектуальной респектабельности. Без него они бы стояли перед лицом истории в лучшем случае как всего лишь последние в длинном ряду сменяющих друг друга жестоких и никчемных российских правителей, которые безудержно толкали свою страну к новым высотам военной мощи, чтобы гарантировать внешнюю безопасность своих внутренне слабых режимов...»[592]

С незапамятных времен, утверждал Кеннан, цари стремились расширить свои владения. Они старались подчинить себе Польшу и превратить ее в зависимое государство. Они рассматривали Болгарию как составную часть российской сферы влияния. Они также рвались овладеть незамерзающим портом на Средиземном море, обеспечивающим контроль над черноморскими проливами.

«В основе невротического восприятия Кремлем мировых событий лежит традиционное и инстинктивное русское чувство неуверенности в собственной безопасности. Первоначально это была неуверенность мирного, земледельческого народа, пытающегося выжить на открытых равнинных пространствах в непосредственной близости от воинственных кочевых племен. На это, по мере того как Россия вступала в контакт с экономически передовым Западом, стал накладываться страх перед более компетентными, более могущественными, более высокоорганизованными сообществами. Такой вид неуверенности в собственной безопасности скорее характерен не для русского народа, а для русских властей; ибо последние не могли не ощущать, что их правление относительно архаично по форме, хрупко и искусственно в своем психологическом обосновании и не способно выдержать сравнение или сопоставление с политическими системами западных стран. По этой причине они всегда боялись иностранного проникновения, опасались прямого контакта западного мира с их собственным, опасались последствий того, что русские узнают правду о внешнем мире, а иностранцы узнают все об их внутренней жизни. И они привыкли искать безопасность не в союзе или взаимных компромиссах с соперничающей державой, а в терпеливой, но смертельной борьбе на полное ее уничтожение»[593].

Именно таковы, настаивал Кеннан, и были стоящие перед Советским Союзом цели, и никакие американские льстивые увещевания их не изменят. Америке, утверждал Кеннан, надлежит быть готовой к длительной борьбе; цели и философские принципы Соединенных Штатов и Советского Союза непримиримы.

Первое систематизированное представление о новом подходе воплотилось в меморандуме Государственного департамента, переданном комитету по связи с правительственными учреждениями 1 апреля 1946 года. Составленный служащим государственного департамента X. Фрименом Мэтьюзом, этот меморандум представляет собой попытку перевести в основном философские наблюдения Кеннана в план оперативной внешнеполитической деятельности. Впервые американский политический документ трактует разногласия с Советским Союзом как врожденное свойство советской системы. Москву следует убедить «в первую очередь дипломатическими средствами, а если придется, то и при помощи военной силы, коль это будет рекомендовано аналитически, в том, что ее нынешний внешнеполитический курс может привести Советский Союз только к катастрофе»[594].

Означали ли столь смелые слова, высказанные менее чем через год по окончании второй мировой войны, что Соединенные Штаты встанут на защиту каждой находящейся под угрозой территории по всему обширному периметру советских границ? Метьюз отступает перед собственной смелостью и добавляет два предварительных условия. Америка, утверждает он, господствует на море и в воздухе; Советский Союз не имеет себе равных на суше. Обращая внимание на «нашу военную неэффективность на огромных пространствах евразийских земель», меморандум Мэтьюза ограничивает использование силы теми районами, где мощь «советских войск может быть встречена оборонительным противодействием военно-морских, амфибийных и военно-воздушных сил США и их потенциальных союзников»[595]. Второе предварительное условие исключает односторонние действия: «Устав Организации Объединенных Наций предоставляет наилучшие и наиболее неуязвимые средства, с помощью которых США могут воплотить в жизнь свое противодействие советской физической экспансии»[596].

Но где же могут быть выполнены эти два предварительных условия? Документ Мэтьюза оговаривает, что следующие страны или территории могут стать зонами риска. «Финляндия, Скандинавия, Восточная, Центральная и Юго-Восточная Европа, Иран, Ирак, Турция, Афганистан, Синьцзян и Маньчжурия»[597]. Беда заключалась в том, что ни одно из этих мест не находилось в пределах досягаемости соответствующих американских сил. Демонстрируя продолжающуюся переоценку Америкой возможностей Великобритании, меморандум взывает к ней, чтобы возложить на нее ту самую роль регулятора, которую американские лидеры столь рьяно отрицали в принципе еще несколькими годами ранее (см. гл. 16);

«Если Советской России придется отказывать в праве на гегемонию в Европе, Великобритании надлежит сохранять за собой роль главной державы Западной Европы в экономическом и военном отношении. Вследствие этого США... должны оказать всевозможную политическую, экономическую и, в случае необходимости, военную поддержку Соединенному Королевству в рамках Организации Объединенных Наций...»[598]

Меморандум Мэтьюза не поясняет, каким образом стратегическая досягаемость Великобритании превышает аналогичные возможности Соединенных Штатов.

Второе условие выполнить не легче. За свою короткую и пустую жизнь Лига наций чрезвычайно мало преуспела в организации коллективных действий против великой державы. Вдобавок страна, которая обозначена в меморандуме Мэтьюза как главный носитель угрозы безопасности, является членом Организации Объединенных Наций и обладает правом вето. Если Организация Объединенных Наций будет играть пассивную роль, а Соединенные Штаты не смогут реализовать свои планы, то предполагаемая роль Великобритании сведется к выполнению функций временной затычки.

Кларк Клиффорд, получив одно из первых заданий за время своей продолжительной и замечательной карьеры президентского советника, снял двусмысленности и ограничения меморандума Мэтьюза. В совершенно секретном докладе от 24 сентября 1946 года Клиффорд придерживался мнения, что Кремль сможет кардинально изменить свою политику только при наличии противовеса советской мощи. «Основной сдерживающей силой для советского нападения на Соединенные Штаты или для нападения на те районы мира, которые жизненно важны для нашей безопасности, явится военная мощь данной страны»[599].

Теперь это уже стало расхожим местом, но Клиффорд использовал это как точку опоры, отталкиваясь от которой, провозглашал глобальную миссию Америки по обеспечению безопасности, охватывающую «все демократические страны, для которых СССР может представлять угрозу или опасность любого вида»[600]. Неясно, что имелось в виду под «демократическими». Ограничивал ли подобный термин оборонные обязательства Америки одной лишь Западной Европой, или это был термин вежливости, применимый к любой угрожаемой зоне и требующий от Соединенных Штатов одновременной защиты джунглей Юго-Восточной Азии, пустынь Ближнего Востока и густонаселенной Центральной Европы? Со временем последняя интерпретация стала преобладающей.

Клиффорд отрицал какое бы то ни было сходство между нарождающейся политикой сдерживания и традиционной дипломатией. С его точки зрения, советско-американский конфликт был вызван не столкновением национальных интересов — что по своей сути могло бы стать предметом переговоров, — но моральной ущербностью советского руководства. Поэтому задачей американской политики было не столько восстановление равновесия сил, сколько трансформация советского общества. Так же как в 1917 году Вильсон возлагал ответственность за необходимость объявления войны Германии на кайзера, а не говорил об угрозе американской безопасности со стороны Германии, так и Клиффорд считал источником напряженности «небольшую правящую клику, а не советский народ»[601]. Для того чтобы заключение всеобъемлющего советско-американского соглашения оказалось возможным, требовались существенная перемена образа мыслей советского руководства и, возможно, появление новой группы лидеров. В какой-то критический момент эта новая группа сможет «выработать вместе с нами новое справедливое и равноправное урегулирование, когда поймет, что мы слишком сильны, чтобы нас можно было разбить, и в достаточной мере преисполнены решимости, чтобы нас можно было запугать»[602].

Ни Клиффорд, ни кто-либо из появившихся позднее американских государственных деятелей, вовлеченных в дискуссию по поводу «холодной войны», не выдвигал конкретных условий для окончания конфронтации или начала процесса, который мог привести к переговорам на эту тему. Пока Советский Союз сохранял свою идеологию, переговоры считались бессмысленными. После перемены образа мыслей урегулирование достигалось бы почти автоматически. В каждом из этих случаев предварительная выработка условий подобного урегулирования сковывала бы американскую свободу действий — точно такой же аргумент выдвигался во время второй мировой войны, чтобы избежать дискуссий по послевоенному устройству мира.

Теперь у Америки была концептуальная основа для оправдания практического противодействия советскому экспансионизму. С конца войны советский нажим осуществлялся согласно историческим российским стереотипам. Советский Союз контролировал Балканы (за исключением Югославии), а в Греции разгоралась партизанская война, поддерживаемая с базы в коммунистической Югославии и просоветской Болгарии. Предъявлялись территориальные претензии Турции одновременно с запросом на предоставление Советскому Союзу баз в проливах примерно в том же ключе, в каком 25 ноября 1940 года были предъявлены Сталиным требования Гитлеру (см. гл. 14).

Едва окончилась война, Великобритания стала поддерживать как Турцию, так и Грецию и в экономическом, и в военном отношении. Зимой 1946/47 года правительство Эттли проинформировало Вашингтон, что более не может нести это бремя. Трумэн был готов принять на себя роль Великобритании по сдерживанию русского продвижения в Средиземноморье, но ни американская общественность, ни Конгресс не в состоянии были понять традиционную британскую геополитическую обязанность. Сопротивление советскому экспансионизму должно было проистекать из принципов, строго базирующихся на американском подходе к вопросам внешней политики.

Этот императив стал очевиден на ключевой по значению встрече 27 февраля 1947 года в Овальном кабинете. Трумэн, государственный секретарь Маршалл и заместитель государственного секретаря Дин Ачесон пытались убедить делегацию Конгресса, возглавляемую сенатором-республиканцем от штата Мичиган Артуром Ванденбергом в исключительной важности помощи Греции и Турции, что было непростым предприятием, поскольку традиционно изоляционистские республиканцы контролировали обе палаты Конгресса.

Маршалл начал с бесстрастного анализа, очерчивающего связь между предлагаемыми программами помощи и американскими интересами. Результатом было стереотипное ворчание на тему «вытаскивания британских каштанов из огня», безнравственности равновесия сил и обременительности помощи зарубежным странам. Осознавая, что администрация вот-вот проиграет дело, Ачесон шепотом спросил Маршалла, будет ли он вести борьбу в одиночку или допустит выступление кого-либо еще на своей стороне. И когда Ачесону дали слово, тот начал, как выразился один из помощников, «выдергивать все заглушки». Ачесон храбро обрисовал собравшимся перспективы сурового и мрачного будущего, когда силы коммунизма наверняка возьмут верх:

«В мире останутся только две великие державы... Соединенные Штаты и Советский Союз. Мы дошли до той точки, когда создавшаяся ситуация имеет параллели лишь в античных временах. Со времен противостояния Рима и Карфагена на земле не было такой поляризации сил... Для Соединенных Штатов принятие мер по усилению стран, которым угрожает советская агрессия или коммунистический заговор... равносильно защите самих Соединенных Штатов — равносильно защите свободы как таковой»[603].

Когда стало ясно, что Ачесону удалось тронуть сердца делегации, администрация могла рассчитывать на принципиальное одобрение мероприятия. С этого момента программа помощи Греции и Турции рисовалась, как часть глобальной схватки между демократией и диктатурой. И когда 12 марта 1947 года Трумэн выступил с доктриной, которая позднее стала называться его именем, он опустил стратегический аспект ачесоновского анализа и заговорил в традиционных рамках вильсонианства по поводу борьбы между двумя образами жизни:

«Один образ жизни базируется на воле большинства и определяется свободными институтами, представительным правительством, свободными выборами, гарантиями личной свободы, свободы слова и вероисповедания и свободы от политического угнетения. Второй образ жизни целиком основывается на воле меньшинства, насильственно навязываемой большинству. Она имеет в своей основе террор и угнетение, контролируемые прессу и радио, заранее просчитанные выборы и подавление личных свобод»[604].

Более того, при защите независимых стран Соединенные Штаты действовали от имени демократии и мирового сообщества, даже если советское вето мешало формальной санкции Организации Объединенных Наций: «Оказывая помощь свободным и независимым нациям отстаивать свою свободу, Соединенные Штаты будут проводить в жизнь принципы Устава Организации Объединенных Наций»[605].

Если бы советские руководители лучше знали американскую историю, они бы поняли грозную суть того, о чем говорил президент. «Доктриной Трумэна» Америка бросила перчатку в моральном смысле, с «Realpolitik» в том виде, в котором Сталин понимал ее лучше всего, было покончено раз и навсегда, и взаимное согласование уступок заведомо исключалось. С той поры разрешением конфликта могли быть только перемена в советских устремлениях либо крах советской системы, а то и оба обстоятельства, вместе взятые.

Трумэн провозгласил свою доктрину как «политику Соединенных Штатов в поддержку свободных народов, которые противостоят попыткам порабощения вооруженным меньшинством или давлению со стороны»[606]. Само собой разумеется, это вызвало двухстороннюю критику интеллектуалов: одни протестовали на том основании, что Америка защищает страны, недостойные в моральном плане; другие возражали на том основании, что Америка связывает себя обязательствами защищать сообщества, не важно, свободные или нет, которые не имеют жизненно важного значения для безопасности Америки. Эта двусмысленность так и не исчезла, открыв дорогу дебатам на тему американских целей и задач в почти каждом из кризисов, которые не стихают по сей день. С той поры американская внешняя политика вынуждена лавировать между теми, кто клеймит ее за аморализм, и теми, кто критикует ее за переход через рамки национальных интересов посредством крестоносного морализаторства.

Когда по существу речь пошла не больше не меньше, как о судьбах демократии, Америка покончила с ожиданием фактического возникновения гражданских войн, как это было в Греции; в американском национальном характере заложено стремление отыскать противодействие злу. 5 июня, менее чем через три месяца после провозглашения «доктрины Трумэна», государственный секретарь Маршалл во время обращения по случаю присуждения ученых степеней в Гарварде сделал именно это. когда объявил о принятии Америкой на себя задачи искоренения социальных и экономических предпосылок, понуждающих к агрессии. Америка поможет восстановлению Европы, объявил Маршалл, чтобы избежать «политических беспорядков» и «отчаяния», чтобы восстановить мировую экономику и поддерживать свободные институты. Поэтому «любое правительство, выражающее желание оказать содействие в выполнении этой задачи, встретит, как я уверен, полнейшее сотрудничество со стороны правительства Соединенных Штатов»[607]. Иными словами, участие в «плане Маршалла» было открыто даже для правительств советской сферы влияния — намек этот тотчас же нашел отклик в Варшаве и Праге, за которым последовал сокрушительный удар со стороны Сталина.

Вставшие на платформу социальной и экономической реформы, Соединенные Штаты объявили, что будут выступать не только против любого правительства, но и против любой организации, которая станет препятствовать процессу европейского восстановления. Маршалл конкретно определил их как коммунистические партии и прикрывающие их организации: «...Правительства, политические партии и группировки, стремящиеся увековечить человеческие страдания, чтобы извлечь из этого политическую или иную выгоду, встретятся с противодействием Соединенных Штатов»[608].

Только столь идеалистическая, столь готовая к освоению неизведанных пространств, столь относительно неопытная страна, как Соединенные Штаты, могла выдвинуть план глобального экономического возрождения на базе одних лишь собственных ресурсов. И всего лишь намек на подобную перспективу вызвал общенациональную поддержку, которая станет опорой поколения «холодной войны» вплоть до окончательной в ней победы. Программа экономического восстановления, заявил государственный секретарь Маршалл, будет «направлена не против какой-либо страны или доктрины, но против голода, нищеты, отчаяния и хаоса»[609]. И точно так же, как и при провозглашении Атлантической хартии, глобальный крестовый поход против голода и отчаяния американцам более импонировал, чем призыв к защите насущных интересов страны или восстановление равновесия сил.

В итоге всех этих более или менее разрозненных инициатив возник документ, который на протяжении жизни более чем одного поколения послужит библией политики «сдерживания». Все различные направления американской послевоенной мысли были сведены воедино в этой исключительной по содержанию статье, опубликованной в журнале «Форин аффэарз» в номере за июль 1947 года. Хотя под ней стояла анонимная подпись «Икс», автором ее, как выяснилось позднее, оказался Джордж Ф. Кеннан, тогда уже руководитель аппарата политического планирования государственного департамента. Из тысяч статей, написанных после окончания второй мировой войны, кеннановские «Истоки советского поведения» представляют собой совершенно особое явление. Эта, написанная ясным языком, наполненная страстной аргументацией, литературная адаптация кеннановской «длинной телеграммы» поднимает вопросы советского вызова до уровня философии истории.

Ко времени появления статьи Кеннана советская неуступчивость стала общим местом инструктивно-политических документов. И весомым вкладом Кеннана стало объяснение того, почему враждебность к демократическим странам являлась неотъемлемой частью советского внутреннего устройства и почему советские государственные структуры невосприимчивы к западной политике умиротворения.

Трения с внешним миром — изначальное свойство коммунистического мировоззрения и, что самое главное, существенная составляющая внутреннего функционирования советской системы. Внутри страны единственной организованной группой является только партия, а остальное общество раздроблено на рудиментарные массы. Таким образом, непримиримая враждебность Советского Союза к внешнему миру проистекает из попытки приспособить международные дела к ритму внутренней жизни. Главной концепцией советской политики является требование «удостовериться в том, что ей удалось заполнить каждую трещину и щель, доступную ей в пространстве мировой мощи. Но если на ее пути окажутся непроходимые препятствия, она философски смиряется с их существованием и приспосабливается к ним... В советской психологии нет ни малейшего намека на представление, что та или иная цель обязана быть достигнута в любое конкретно заданное время».[610]

Советскую стратегию можно победить лишь при помощи «политики твердого сдерживания, предназначенной для противодействия русским при помощи всегда имеющейся в наличии противостоящей силы в любой точке, где появляются признаки покушения на интересы мирного и стабильного мира»[611].

Как и в почти всех внешнеполитических документах того времени, в статье Кеннана, за подписью «Икс», отсутствует разработка постановки конкретных дипломатических целей. Обрисованное им представляет собой вековую американскую мечту, пусть даже описанную более возвышенным языком и изображенную с гораздо большей проницательностью, чем это сделал бы любой его современник, о достижении мира путем обращения противника в свою веру. Зато Кеннан отличался от всех прочих экспертов тем, что описал механизм, посредством которого рано или поздно, в результате той или иной силовой схватки, советская система фундаментально трансформируется. Поскольку у этой системы никогда не было «законного» порядка передачи власти, Кеннан полагал возможным, что в какой-то момент различные соискатели верховной власти «смогут спуститься в недра политически незрелых и неопытных масс, чтобы найти у них поддержку своим определенным требованиям. И если это когда-либо случится, то отсюда будут проистекать невероятные последствия для коммунистической партии: ибо членство в ней в широком плане основывается на железной дисциплине и повиновении, а не на искусстве компромисса и взаимного приспособления... Если вследствие указанного произойдет что-либо, что разрушит единство партии и эффективность ее как политического инструмента, Советская Россия за одну ночь из одного из самых сильных национальных сообществ превратится в одно из самых слабых и жалких»[612].

Ни одно из документальных предвидений не оказалось столь точным и соответствующим реальному положению вещей после прихода к власти Михаила Горбачева. И теперь, после полнейшего краха Советского Союза, было бы ненужной придиркой заявлять о том, какую сногсшибательную задачу поставил Кеннан своему народу. Ибо он возложил на Америку противодействие советскому давлению в течение неопределенного срока на обширных пространствах, вобравших в себя культуру Азии, Ближнего и Среднего Востока и Европы. Более того, Кремль свободно выбирал для себя точки атаки, предпочтительно там, где, по его расчетам, он получит наибольшую выгоду. В продолжение последующих кризисов задачей американской политики считалось сохранение статус-кво, чтобы совокупными усилиями обеспечить окончательный крах коммунизма лишь после продолжительной серии внешне незавершенных конфликтов. Когда столь умудренный опытом наблюдатель, как Джордж Кеннан, отвел своему обществу такую глобальную, жесткую и в то же время динамичную роль, он совершенно справедливо положился на национальный оптимизм и ничем не омраченное чувство уверенности американцев в себе.

Эта непреклонная, даже героическая доктрина вечной борьбы призвала американский народ к бесконечным схваткам по правилам, отдававшим инициативу противнику и сводящим роль Америки к усилению стран, уже стоящих на разделительной черте, — поведение, типичное для политики сфер влияния. Отвергая переговоры как таковые, политика «сдерживания» потеряла драгоценное время в период величайшего относительного могущества Америки, обладавшей атомной монополией. И вот, еще на стадии «сдерживания» — позицию силы надо было еще создать, —«холодная война» оказалась милитаризированной и насыщенной ложными и неточными представлениями об относительной слабости Запада.

Обращение Советского Союза в истинную веру становилось, таким образом, конечной политической целью; стабильность могла возникнуть только тогда, когда будет изгнано зло. И не случайно статья Кеннана заканчивалась ораторским пассажем, призывающим миролюбивых соотечественников оценить такую добродетель, как терпение, и осмысливать собственную роль в международных делах как испытание достоинства собственной страны.

«Вопрос советско-американских отношений является, по существу, испытанием того, достойны ли Соединенные Штаты быть во всех отношениях нацией среди наций... Мыслящий наблюдатель русско-американских отношений не станет жаловаться в связи с тем, что Кремль бросил вызов американскому обществу. Он скорее будет в определенной степени благодарен Провидению за наличие столь жестокого вызова, поставившего безопасность нации в зависимость от того, сможет ли она сплотиться и принять на себя обязанности морально-политического лидерства, явно предназначенные для нее историей»[613].

Одной из бросающихся в глаза черт столь благородного заявления является его крайняя двусмысленность. Оно возлагает на страну глобальную миссию, но делает задачу столь сложной, что Америке грозит буквально разорваться на части, если она попытается ее исполнить. И все же сама амбивалентность сдерживания, похоже, явилась мощным стимулом американской политики. Хотя в дипломатическом плане политика «сдерживания» по отношению к Советскому Союзу являлась изначально пассивной, она вызвала к жизни недюжинные творческие силы, когда дело дошло до создания «позиции силы» в военной и экономической областях. Это произошло потому, что политика «сдерживания» вобрала в себя уроки и представления, извлеченные из двух наиболее важных испытаний предшествующего поколения американцев: «новый курс» показал правильность представления о том, что угрозы политической стабильности проистекают в первую очередь из разрыва между экономическими и политическими ожиданиями и реальностью, и потому возник «план Маршалла»; вторая мировая война научила Америку тому, что наилучшей защитой от агрессии является наличие преобладающих сил и готовность их использовать, и потому возник Атлантический пакт. «План Маршалла» был предназначен для того, чтобы дать Европе возможность экономически встать на ноги. Организация Северо-Атлантического пакта (НАТО) обязана была проследить за ее безопасностью.

НАТО был первым в истории Америки военным союзом, в который она вступила в мирное время. Непосредственным толчком создания пакта послужил коммунистический переворот в Чехословакии в феврале 1948 года. После провозглашения «плана Маршалла» Сталин усилил коммунистический контроль над Восточной Европой. Он стал относиться жестко, если не параноидально, к вопросам верности восточноевропейских стран Москве. Старые коммунистические лидеры, заподозренные в наличии у них даже намека на национальные чувства, были подвергнуты чисткам. В Чехословакии в результате свободных выборов коммунисты оказались самой сильной партией и контролировали правительство. Но и этого Сталину было недостаточно. Избранное правительство было свергнуто, а некоммунист, министр иностранных дел Ян Масарик, сын основателя Чехословацкой республики, разбился насмерть, выпав из окна кабинета, наверняка после того, как его оттуда вытолкнули коммунистические палачи. В Праге установилась коммунистическая диктатура.

Вторично на протяжении одного десятилетия Прага стала символом сопротивления тоталитаризму. Точно так же, как оккупация Праги нацистами стала последней каплей, переполнившей чашу терпения Великобритании в 1939 году, коммунистический переворот через девять лет после этого заставил Соединенные Штаты и демократии Западной Европы объединиться, чтобы предотвратить повторение подобного в любой из европейских стран.

Зверская жестокость чешского переворота вызвала к жизни опасения, что Советы могут организовать такого же рода захват власти в других местах — к примеру, содействовать насильственному захвату власти коммунистами, признать новое коммунистическое правительство и поддержать его при помощи военной силы. Поэтому в апреле 1948 года ряд европейских стран объединился в Брюссельский пакт — оборонительный пакт, имеющий целью противодействовать любым попыткам свергнуть силой демократические правительства. Однако все анализы соотношения сил показывали, что Западная Европа не обладает достаточной мощью, чтобы отразить советское нападение. Так возникла организация Северо-Атлантического пакта, посредством которой Америка привязывалась к обороне Западной Европы. НАТО явился беспрецедентным отклонением от обычной американской внешней политики: американские и канадские войска подключились к европейским армиям под международным командованием НАТО. Результатом стала конфронтация между двумя военными союзами и появление двух сфер влияния на протяжении всей разграничительной линии в Центральной Европе.

В Америке, однако, этот процесс воспринимался не так. Вильсонианство было еще слишком сильным, чтобы позволить Америке называть союзом любую организацию, защищающую статус-кво в Европе. Каждый из представителей администрации Трумэна лез из кожи вон, чтобы показать различие между НАТО и коалицией традиционного типа, создаваемой для защиты равновесия сил. С учетом провозглашенного принципа создания «позиции силы» это требовало весьма обширной изобретательности. Но представители администрации оказались на уровне поставленной задачи.

Когда Уоррен Остин, бывший сенатор, ставший послом в Организации Объединенных Наций, давал показания от имени НАТО в сенатском комитете по международным делам в апреле 1949 года, он справился с этой проблемой, объявив равновесие сил мертвым:

«Старый ветеран, принцип равновесия сил, получил полную отставку, как только была образована Организация Объединенных Наций. Взятые на себя народами, входящими в Организацию Объединенных Наций, обязательства объединять свои усилия в международном сотрудничестве ради сохранения мира и безопасности во всем мире и принимать в этих целях эффективные меры коллективной безопасности, ввели в официальную практику категорию накопления преобладающих сил ради мира. Так ушел в прошлое наш старый знакомый — принцип равновесия сил»[614].

Сенатский комитет по иностранным делам с радостью воспринял эту концепцию. Большинство свидетелей, выступавших от имени Атлантического союза, в значительной степени заимствовали свою аргументацию из подготовленного государственным департаментом документа, озаглавленного: «Различия между Северо-Атлантическим пактом и традиционными военными союзами»[615]. Этот исключительный в своем роде документ претендовал на анализ в историческом плане семи союзов, начиная с первой половины XIX века— от Священного союза 1815 года вплоть до нацистско-советского пакта 1939 года. Вывод гласил, что Северо-Атлантический пакт отличается от них всех «и буквой и духом». В то время как «большинство традиционных союзов клятвенно отвергали агрессивные или экспансионистские намерения», цели их часто отличались от чисто оборонительных.

Поразительно, но документ, составленный государственным департаментом, утверждал, что НАТО задуман вовсе не для того, чтобы защищать статус-кво в Европе, — последнее, безусловно, для союзников Америки явилось бы открытием. Там говорилось, что для Атлантического союза важен принцип, а не территория; он не отвергает изменений, а лишь противодействует применению силы для совершения подобных изменений. Из сделанного государственным департаментом анализа вытекало, что Северо-Атлантический пакт «не направлен ни против кого конкретно; он направлен исключительно против агрессии как таковой. Он не преследует цели повлиять на изменения „равновесия сил", но создан, чтобы сохранить „равновесие принципов"». Документ восхвалял как Северо-Атлантический пакт, так и одновременно с ним подписанный «Пакт Рио» по поводу защиты Западного полушария и полагал, что они являются «дальнейшим развитием концепции коллективной безопасности», тем самым предвосхищая утверждение председателя сенатского комитета Тома Коннелли, что этот пакт — не военный союз, а «союз против войны как таковой»[616].

Ни один студент исторического факультета не получил бы за подобный анализ проходной балл. Исторически в союзных договорах редко упоминались страны, против которых эти союзы были направлены. Вместо этого там оговаривались условия, при которых союзные обязательства вступали в силу, — что и имелось налицо в Северо-Атлантическом пакте. Поскольку в 1949 году единственным потенциальным агрессором в Европе был Советский Союз, то по сравнению с прошлым называть конкретные страны было еще меньше нужды. А настоятельные утверждения о том, что Соединенные Штаты защищают принцип, а не территорию, всегда были квинтэссенцией американского политического мышления, хотя вряд ли подобное заявление могло бы успокоить страны, как огня боявшиеся советской территориальной экспансии. Утверждение же, будто Америка выступает только против силовых преобразований, а не против перемен как таковых, было в равной степени дымовой завесой и источником тревоги; в продолжение всей истории Европы вряд ли возможно насчитать значительное количество территориальных изменений, произведенных не при помощи силы, если таковые вообще имели место.

Тем не менее мало какой из документов государственного департамента был встречен со столь единодушным одобрением со стороны обычно преисполненного подозрительности сенатского комитета. Сенатор Коннелли неутомимо развивал выдвинутый администрацией тезис, будто бы смыслом НАТО является противодействие самой концепции агрессии, а не какой-либо конкретной нации. Примером безграничного энтузиазма со стороны Коннелли может служить выдержка из свидетельских показаний государственного секретаря Дина Ачесона.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ (сенатор Коннелли). Итак, господин секретарь, вы заявили достаточно четко — повторение этих слов никому не повредит, — что данный договор не направлен против какой-либо из наций конкретно. Он направлен лишь против любой из наций, или любой из стран, которая готовит или реально осуществляет вооруженную агрессию против подписавших пакт договаривающихся сторон. Это верно?

СЕКРЕТАРЬ АЧЕСОН. Это верно, сенатор Коннелли. Он не направлен против какой-либо страны; он направлен только против вооруженной агрессии.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Иначе говоря, если какая-либо нация, не являющаяся участником договора, не предполагает, не задумывает и не осуществляет агрессию или вооруженное нападение по отношению к другой нации, ей нечего опасаться данного договора.

СЕКРЕТАРЬ АЧЕСОН. Совершенно точно, сенатор Коннелли, и мне представляется, что если какая-либо из стран утверждает, что этот договор направлен против нее, ей следует припомнить библейскую притчу о том, как человек, чувствующий за собой вину, бежит, хотя его никто не преследует[617].

И едва комитет проникся тем, как подается данный вопрос, Коннелли практически сам начинает свидетельствовать от имени всех прочих свидетелей, как, к примеру, это имело место во время обмена репликами с министром обороны Луисом Джонсоном.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. По существу, этот договор не является ни в каком смысле военным союзом общего характера. Он ограничивает себя защитой против вооруженного нападения.

МИНИСТР ДЖОНСОН. Верно, сэр.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Это полностью противоречит самому принципу военного союза.

СЕНАТОР ТАЙДИНГС. Он исключительно оборонительный.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Он исключительно оборонительный. Это мирный союз, если вообще кто-либо желает пользоваться словом «союз».

МИНИСТР ДЖОНСОН. Мне нравится ваш язык.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Это союз против вооруженного нападения, это союз против войны, и в договоре отсутствуют какие бы то ни было существенные признаки основополагающих обязательств, характерных для военного союза в том виде, в котором мы вообще представляем себе военный союз; это верно?

МИНИСТР ДЖОНСОН. Именно так, сэр[618].

Иными словами, Атлантический союз, не будучи на самом деле союзом, претендовал на некую моральную универсальность. Он объединял мировое большинство, противостоящее беспокойному меньшинству. В какой-то степени роль Атлантического союза сводилась к тому, чтобы действовать до тех пор, пока Совет Безопасности Организации Объединенных Наций не «примет меры, необходимые для восстановления мира и безопасности»[619].

Дин Ачесон был в высшей степени умудренным опытом государственным секретарем, который знал, что к чему. Можно представить себе, как сардонически он усмехался про себя, когда председатель сенатского комитета поучал его по его же собственной шпаргалке. Ачесон ясно и отчетливо представлял себе, что следует делать, чтобы сохранить равновесие сил, свидетельством чему являются проводимые им тонкие наблюдения аналитического характера по конкретным геостратегическим вопросам[620]. Но одновременно он был в достаточной мере американцем с точки зрения подхода к собственной дипломатической деятельности и не сомневался, что если Европу оставить вариться в собственном соку, то вместо равновесия сил налицо будет хаос, а для того, чтобы понятие равновесия сил приобрело хоть какую-то значимость для американцев, надо было заложить в него некий более возвышенный идеал. В речи, произнесенной перед Ассоциацией выпускников Гарвардского университета, уже по прошествии значительного времени с момента ратификации договора, Ачесон все еще продолжал защищать Атлантический союз в типично американской манере, заявляя, что это новый подход к международным делам:

«Он поднял международное сотрудничество на новую высоту в целях поддержания мира, в целях дальнейшего утверждения прав человека, в целях поднятия уровня жизни и в целях достижения уважительного отношения к принципу равноправия и самоопределения народов»[621].

Короче говоря, Америка охотно отдавала должное Атлантическому союзу, но не соглашалась открыто называть его союзом. Она готова была включиться в освященную историей политику коалиций при условии, что такого рода действия можно было бы оправдать в рамках доктрины коллективной безопасности, которую впервые, в качестве альтернативы системе союзов, выдвинул еще Вильсон. Таким образом, европейская система равновесия сил была возрождена к жизни при помощи американской риторики.

Огромную роль для Атлантического союза сыграло, пусть даже почти не замеченное американской публикой, создание Федеративной Республики Германии посредством слияния американской, британской и французской оккупационных зон. Конечно, появление этого нового государства означало, по существу, отказ от трудов Бисмарка, ибо на неопределенный срок Германия становилась разделенной. Однако само существование Федеративной Республики Германии становилось непрекращающимся вызовом советскому присутствию в Центральной Европе, поскольку Федеративная Республика не собиралась признавать коммунистическое восточногерманское советское государство (созданное Советами из своей зоны оккупации). На протяжении двух десятилетий Федеративная Республика отказывалась признавать то, что стало называться Германской Демократической Республикой, и угрожала разрывом дипломатических отношений с любой страной, которая ее признает. После 1970 года Федеративная Республика отступила от так называемой «доктрины Хальштейна» и установила дипломатические отношения с восточногерманским сателлитом, не отказываясь, однако, от претензий выступать от имени всего немецкого населения.

Решительность, с которой Америка бросилась заполнять вакуум силы в Европе, удивила даже самых ревностных сторонников политики «сдерживания». «Я не мог даже подумать, — позднее рассуждал Черчилль, — когда 1944 год подходил к концу, что не пройдет и двух лет, как государственный департамент, поддержанный преобладающей массой американской общественности, не только примет и начнет осуществлять заложенный нами курс, но и осуществит смелые и дорогостоящие мероприятия, даже военного характера, чтобы он принес свои плоды»[622].

Через четыре года после безоговорочной капитуляции держав «оси» международный порядок был во многом сходен с периодом перед самым началом первой мировой войны: имело место наличие двух жестко организованных союзов при весьма ограниченном пространстве для дипломатического маневра, но на этот раз в масштабе всего земного шара. Было, правда, одно отличие кардинального характера: союзы перед началом первой мировой войны сплачивало опасение каждой из сторон, как бы перемена партнерства любым из членов союза не привела к краху сооружения, которое как бы обеспечивало их безопасность. Иными словами, наиболее воинственный из партнеров получал возможность толкать всех остальных в пропасть. Во время «холодной войны», однако, каждый из союзов возглавлялся сверхдержавой, без которой союз в значительной степени не мог существовать и которая в достаточной степени была заинтересована в том, чтобы сдерживать риск вовлечения мира в войну со стороны любого из своих союзников. А наличие ядерного оружия исключало иллюзии 1914 года относительно того, что война якобы может быть короткой и безболезненной.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.