VIII. Последние дни

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

VIII. Последние дни

Подходили последние, самые страшные дни господства большевиков над Киевом. Недели за две до прихода Добровольческой Армии[51] привезли в ВУЧК 29 человек судейских. На них смотрели, как на заложников. Относились к ним даже как будто снисходительнее, чем к другим. Давали им свидания. Говорили, что Мануильский, комиссия которого еще существовала, затребовал их списки. Большинство судей были старики, больные. Все были уверены, что положение их лучше, чем других. Пугал только возможный увоз в Москву.

Бывший мальчик из кинематографа, помощник коменданта Извощиков, явился, просмотрел список и некоторых из юристов приказал отправить в больницу, при Лукьяновской тюрьме. Шансы на спасение увеличивались, так как тюрьма была не так на глазах, и людей там забывали. Юристы сравнительно спокойно ждали своей участи, некоторых из них освободили по хлопотам родных.

Вдруг в пятницу, 9 августа, появилась комиссия по разгрузке тюрем. Быстро стали разбирать дела, опрашивать. Многих освободили. ВУЧК совсем очистили. Перевели всех заключенных в самое страшное место в Губ. ЧК. Там сразу пошли строгости, грубость и издевательства. Всех обыскали, все отобрали.

— Теперь мы вашим покажем, — повторяли тюремщики, точно раньше у них был не застенок, а благотворительное учреждение.

В понедельник и вторник шли усиленные, торопливые допросы. Судейских спрашивали: «Вы участвовали в процессе Бейлиса?»[52] Если ответ был утвердительный, смертный приговор был неизбежен. Заключенные предчувствовали свою судьбу. Молодой товарищ прокурора Гейнрихсон, когда вели его в Губ. ЧК, успел передать няне своих детей образок.

Расстрелы производились почти непрерывно и раньше. В июне, в июле, в августе каждую ночь расстреливали. Но последняя неделя была уже настоящая бойня. Большевики предполагали, что им придется 14 августа сдать Киев. 9 августа они закрыли Концентрационный лагерь, потом ВУЧК. До последнего дня существовал Особый отдел. В Особом отделе сидели заподозренные не только в сочувствии, но и в организации контрреволюции. Там дела решались обычно очень быстро — свобода или смерть.

В понедельник сестра раздала в Особом отделе 80 обедов. В тот же день она нашла в темном шкафу-карцере молодую интеллигентную женщину. Она служила в военном комиссариате и, по-видимому, была уличена в передаче каких-то сведений армии Деникина. Ночью ее расстреляли.

В среду уже никого из арестованных в Особом отделе не было. Сменилась стража. Никто ничего не знал о судьбе исчезнувших заключенных. Нельзя было понять, кто жив, кто убит. На следующий день появился в газетах список: «В ответ на расстрелы коммунистов Добровольческой Армией мы расстреливаем таких-то…» Дальше шли имена.

В ночь на четверг привели человек двенадцать молодых людей, только что арестованных. Среди них был 17-летний студент Глеб Жикулин, сын известной всему Киеву начальницы гимназии. Были отец и сын Прянишниковы. Они лежали на носилках жестоко избитые. Был офицер Ткаченко, также избитый. Эту всю партию перед казнью жестоко били. Они знали свою судьбу, но держали себя спокойно и твердо.

В субботу санитары сказали сестре, что на их пункте никого больше нет. У дома стояли караульные, в палисаднике соседнего дома князя Яшвили пьяные солдаты валялись на траве, спали на креслах, вытащенных из дома.

Сестры боялись, что их самих могут арестовать, но все-таки задали караульному начальнику обычный вопрос: «Сколько надо обедов?» — «Нисколько обедов не нужно», — махнул он рукой.

А в это время рядом в саду зарывали еще не остывшие трупы убитой молодежи. Только один из них спасся. Было схвачено два брата Диких. За одного из них хлопотала его приятельница, коммунистка. Его освободили. Он не хотел уходить, пока не узнает о судьбе брата. Но тюремщики, как всегда, солгали: «Идите скорей домой, ваш брат придет сейчас вслед за вами».

А в это время брата расстреливали рядом в саду.

13 августа стала работать новая комиссия по разгрузке тюрем. В Концентрационный лагерь приехали следователи — двое мужчин и одна женщина. Это были люди совсем неинтеллигентные. По очереди, в алфавитном порядке, вызывали заключенных к этим людям, от которых всецело зависела их судьба. Они имели право освободить, зачислить в заложники, расстрелять.

Никаких предварительных протоколов, никакого судебного дела эти революционные следователи не имели перед собой. В их руках была только личная карточка арестованного. На ней значилось имя, лета, сословие, занятия, категория, к которой его раньше причисляли, иногда краткая квалификация преступления. Затем перед глазами следователей был живой преступник. Они подвергали его быстрому допросу. Работали с 12 до 5 часов и в это время пропустили 200 человек, так что на каждого приходилось одна-две минуты. С молниеносной быстротой постановлялся приговор. Жаловаться было некуда и некому. Это был приговор в окончательной форме.

Когда первые три следователя устали — им на смену прислали других, которые до ночи продолжали ту же безумную работу Человек 80 было выпущено на свободу. Молодые люди отправлены на фронт. Большинство было осуждено на смерть.

Нельзя дать точного определения, по каким признакам человека присуждали к расстрелу. Старика Маньковского расстреляли за то, что у него до революции было 6 000 десятин земли, хотя крестьяне уже давно отобрали у него всю землю. Вместе с ними был осужден молодой Рейтеровский, служивший где-то бухгалгером.

Арестованного Бирского спросили:

— Вы были в Гомеле городским головой?

— Был.

— Останьтесь.

Это простое слово — «останьтесь» — значило: «Останьтесь, мы вас убьем».

В одной из камер был старостой чех Вольф. Его все уважали. В чешской колонии он занимал видное место. Его спросили:

— За что Вы арестованы?

— Я не знаю, якобы за то, что я враг советской власти.

— А, вот что. Останьтесь.

Им не нужно было доказательств. Достаточно было обвинения. Когда после этого беглого опроса арестованных собрали в Губ. ЧК, они поняли, что надежды больше нет. Раньше у всех была какая-то возможность уцелеть. Теперь никаких иллюзий больше не оставалось. Потянулись последние ужасные часы, о которых даже караульные солдаты говорили шепотом.

Три камеры были наполнены смертниками. Всю ночь в них стоял сплошной шум. Они кричали, стонали, просили, проклинали. Более религиозные устроили хор и пели молитвы. Среди приговоренных были две женщины. Одна была советская служащая, Мария Николаевна Громова, молодая интеллигентная женщина. Она была социалистка, но вряд ли большевичка. Ее честность возмущалась против взяточничества и грабежа комиссаров. По-видимому, она кого-то хотела обличить и за это попала в тюрьму. Все последние дни она страшно волновалась. Предчувствие ее не обмануло. Коммунисты расстреляли ее. Другая была черниговская помещица Бобровникова. На нее донесла прислуга. Ее посадили в тюрьму вместе с грудным ребенком. Когда она поняла, что смерть неизбежна, Бобровникова, рыдая, бросилась на пол, рвала на себе волосы, умоляла пожалеть ее, хотя бы ради ребенка. Но ее мольбы слышали только ее товарищи по несчастью, да караульные солдаты.

Кроме Громовой, в этой последней партии, был еще один советский служащий, председатель Полтавской Чрезвычайки, обвиненный в растрате 20 миллионов. Он умолял товарища коменданта, еврея Абнавера, спасти его, отправить на фронт, подвергнуть какому угодно наказанию, только бы сохранить ему жизнь. Абнавер, худой, извивающийся, наглый, смеялся ему в лицо, и, поигрывая хлыстиком, презрительно говорил: «Умел красиво жить, умей и умереть. Все вы здесь приговорены к смерти. Это не страшно. Одна минута и кончено. Этой ночью все вы умрете». Это было в кухне, где заключенным в последний раз раздавался обед. Как всегда за обедом пришли из камер старосты. Абнавер в их присутствии говорил свои циничные слова, чтобы лишний раз насладиться страданиями жертв.

Садическое сладострастие мучителя, старающегося как можно глубже заглянуть в истерзанную душу мучеников, упоение чужим горем — это одна из психологических особенностей большевизма. Им было чем потешиться в эти последние сутки красной власти над Киевом. Заключенные бились в смертельной тоске, еще живые были похожи уже на мертвецов.

Гейнрихсен, тот самый молодой прокурор, который успел переслать детям образок, подошел к сестре за супом и тихонько шепнул ей по-французски: «Я обречен. Перекрестите меня, сестра».

В этот день, 14 августа, сестре не позволяли делать медицинского обхода. «Они не нуждаются в вашем уходе. Мы сами им пропишем лекарства», — с наглой усмешкой говорили коменданты.

Была вырыта огромная общая могила в саду дома Бродского, на Садовой, 15. Дом, где жили важные коммунисты, Глейзер, Угаров и другие, выходил окнами в сад, где раздавались стоны вперемежку с выстрелами. Арестованных, совершенно раздетых, выводили по 10 человек, ставили на край ямы и из винтовок расстреливали. Это был необычный способ. Обыкновенно осужденного клали в подвал на пол лицом к земле, и комендант убивал его выстрелом из револьвера, в затылок, в упор.

На этот раз переменили систему, но так как торопились, нервничали, были возбуждены, то стреляли плохо, беспорядочно. Многие падали недобитыми. Валились прямо с края в яму, живые и мертвые. Когда пришли Добровольцы и следственная власть вскрыла эту общую могилу и произвела осмотр трупов, многие были найдены в скрюченном виде. Должно быть, бились под землей, но раненые не нашли сил подняться из-под груды трупов. Их было найдено 123.

Солдаты утром говорили, что всего застрелено в ту ночь 139 человек. Это были солдаты из Особого корпуса при ЧК. Там были русские, латыши и евреи. На следующее утро они сами рассказали сестрам про эту страшную ночь. Солдаты были возмущены, возбуждены и не скрывали своего омерзения.

28 августа Добровольцы вошли в Киев. На время кончилась власть большевиков над Киевом. Тюрьмы ЧК опустели. Сестрам осталось только отдать последний долг последним жертвам свирепого большевистского режима. Они присутствовали при вскрытии могил, помогали омыть и убрать обезображенные трупы, которые красноречивее слов говорили о том, чем может стать человек, когда его зверским инстинктам нет сопротивления, когда свирепость поощряется, когда на ней строится система управления государством.