ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. Заговор Шуйского. — Польские послы. — Сопротивление браку со стороны духовенства. — Новые причины к неудовольствиям народа. — Свадьба и коронация Марины. — Столкновение национальностей. — Наглость поляков. — Действия заговорщиков. — Дерзкие речи на площади. — Доносы. — Явные признаки

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ.

Заговор Шуйского. — Польские послы. — Сопротивление браку со стороны духовенства. — Новые причины к неудовольствиям народа. — Свадьба и коронация Марины. — Столкновение национальностей. — Наглость поляков. — Действия заговорщиков. — Дерзкие речи на площади. — Доносы. — Явные признаки мятежа. — Беспечность Дмитрия. — Ночь с 16 на 17 мая. — Мятеж. — Смерть Басманова. — Бессильный гнев, отчаяние, бегство Дмитрия. — Марина пощажена. — Стрельцы сражаются за царя. — Речь Шуйского. — Убийство Дмитрия. — Поругание тела Дмитриева. — Избиение поляков. — Бояре заглушают мятеж. — Судьба Марины. — Избрание Шуйского в цари. — Рассказы о Дмитриевом теле. — Сожжение его останков. — Слухи о его спасении.

Шуйский, между тем, не дремал с своим замыслом; в общей суматохе ему было безопаснее вести переговоры с избранными ненавистниками Дмитрия и иноземцев. Он созвал в свой дом многих бояр, купцов, сотников, пятидесятников и объявил им, что Москва, наполненная иноземцами, находится в крайней опасности, что сам Дмитрий поляк и предал столицу в руки своих земляков, что бояре признали его царевичем только для свержения Бориса, но горько ошиблись в надежде на перемену к лучшему, что, для спасения веры и отечества, остается теперь одна решительная мера — истребить его внезапно вместе с его любимцами. «Я снова», говорил он, «готов на все за веру православную; помогите только вы мне с усердием и неизменною верностью. Пускай каждый сотник объявит подчиненным, что царь самозванец и замышляет злое с своими поляками; пускай условятся с горожанами, как отклонить беду. Стоит только назначить ночь, чтоб избить их сонных, вместе с обманщиком.» Заговорщики поклялись хранить тайну и начали работать в толпах народа, подбирая себе соучастников. Но большинство было на стороне царя; ненавидели только иноземцев и желали им гибели. Поэтому решено было, в кругу отъявленных заговорщиков, по первому набату броситься во дворец и кричать: «Поляки губят царя!» тут окружить Дмитрия, под предлогом защиты, и предать смерти; потом ворваться в польские жилища, означенные заблаговременно русскими буквами, и истребить всех, кроме немцев, которые всегда служили России верно.

Такой обширный круг заговорщиков не мог утаиться; кое-что было узнано. Но Дмитрий, под влиянием оживлявшей его радости, был еще самонадеяннее прежнего: он полагался и на большинство своих приверженцев в простонародье, и на помощь стрельцов и иноземцев. Поздо узнал он, что безоружное простонародье бессильно против ратных людей и что поляки, размещенные по городу отдельными толпами, не в состоянии помочь ему.

За час до въезда Марины, прибыли в Москву послы короля Сигизмунда, Олесницкий и Гонсевский, из которых последний был в Москве в то время, когда происходило в Кракове обручение, и спорил уже раз с Дмитрием за царский титул. Король, воспользовавшись оказанным ему недавно покровительством, хотел поставить его ниже себя и в поздравительной грамоте называл его просто великим князем. А Дмитрий, с своей стороны, желая возвысить честь русского престола в глазах народа, перетолковал слово царь римским титулом цезарь и прибавил к нему непобедимый. Польские паны рады и король вознегодовали на такое высокомерие, однакож, сознавая важность союза с Дмитрием, решились не разрывать с ним связей за пустые титулы и отправили Олесницкого и Гонсевского присутствовать у него на свадьбе вместо короля. 3 мая было торжественное их представление, и как грамота королевская была опять не только без императорского, но и без царского титула, то Дмитрий не принял ее и, на жалобы послов, отвечал: «Необыкновенное и неслыханное дело, чтоб монархи, восседая на троне, спорили с послами; но король польский, опуская наши титулы, принуждает нас к сему. От послов наших и от старосты Велижского, бывшего здесь недавно и подобно вам спорившего о наших титулах, королю польскому уже известно, что мы не только князь, не только господарь, не только царь, но также император в своих обширных владениях. Сам Бог даровал нам сей титул, и мы носим его не одними словами, подобно другим, но самым делом, по всей справедливости, когда ни ассирийские, ни мидийские монархи, ни самые цесари римские не имели на оный более нас права и преимущества. Мы не можем довольствоваться титулом княжеским, господарским; ибо не только князья и господари, но, Божию милостью, и короли состоят под скипетром нашим и нам служат. Нам нет равного в краях полночных: никто нами не управляет, кроме Бога и нас самих. К тому же все государи признают нас императором; один король польский на сие не соглашается.»

В ответ на эту речь, посол Олесницкий, сказав, что он поляк, человек народа вольного, и потому привык говорить свободно; резко упрекал Дмитрия в несправедливом присвоении императорского титула и в неблагодарности за покровительство, оказанное ему польским королем. Дмитрий не оскорблялся, отложил доказательства прав своих до особенного заседания думных бояр и звал Олесницкого к руке не как посла, но как старого приятеля. Но гордый пан отказался от чести поцеловать царскую руку и настоял, чтоб его приняли, как посла. Потом, когда Дмитрий спросил о здоровье Сигизмунда сидя, он напомнил ему неприличие такого поведения, и царь должен был привстать с престола и снять корону.

Свадьба не могла совершиться немедленно, потому что встретилось затруднение со стороны духовенства: казанский митрополит Гермоген и коломенский епископ Иоасаф объявили, что Марину должно сперва крестить, и тогда только она может быть обвенчана с «христианским государем». При содействии патриарха Игнатия, Гермогена заточили в дальний монастырь, а Иоасафа оставили еще, до некоторого времени, в Москве. Решено было венчать Марину без перемены веры.

Пока происходили эти события и делались приготовления к свадьбе, невеста царская жила в монастыре у мнимой матери Дмитрия. Монастырская пища не нравилась изнеженной польке, и жених прислал к ней поваров её отца, велев отдать им ключи от погребов и кладовых [117]. Москвичи с ужасом узнали, что монастырские кухни оскверняются мясною пищею, что будущая царица по средам и пятницам ест скоромное и во всем ведет себя, как «некрещенная латинка». Соблазн еще увеличился, когда Дмитрий, навещая невесту вместе с её родственниками и друзьями, стал привозить с собою музыку и легкомысленно предаваться в обители молитв светским удовольствиям. Слова Шуйского, что Дмитрий поляк, более и более переходили в народное убеждение. Все тогда стало истолковываться еретичеством и желанием уничтожить в России православие. Так переезд Марины перед свадьбою в царский дворец, во втором часу ночи, при свете двух сот факелов показался народу делом, угодным мрачному духу тьмы. Желание Марины венчаться в польском костюме также возбудило негодование москвичей, и бояре, действовавшие уже смело, настояли, чтоб на царице был убор русский. Дмитрий с досадою уступил им, сказав, что один день ничего не значит, и позволил одеть невесту в тяжкий наряд до того богатый, что за золотом, за жемчугом и драгоценными камнями почти совсем не видно было ни материи на платье из красного бархату с широкими рукавами, ни сяфьяну на сапогах с высокими кованными каблуками. Но всего больше возбудило негодования в народе пренебрежение Дмитрия к церковным уставам, выказанное избранием дня для свадьбы: свадьба была совершена 9 мая, с четверга на пятницу, на Николин день. Теперь-то Дмитрий расточил весь блеск великолепия, который уменьшил во время своей коронации. Везде разостланы были красные бархаты, золотая парча, везде наряды не только бояр, дворян, но и простых горожан сияли шёлком, сребром и золотом. Царь хотел изумить гостей роскошью; но и гости, с своей стороны, не думали уступить москвичам: бархат и шёлк расточались не только на пышные их кунтуши, не только на чепраки и попоны гордых коней панских, но и на одежду простых слуг.

Обряд венчанья соединен был с другим, небывалым дотоле в России, обрядом: Марина была коронована. При этом католикам показалось неучтивством, что для них не приготовили седалищ, и королевские послы громко потребовали себе кресел. Царь сказал им через Власьева, что в русских церквях не сидят и сам он сидит только по случаю коронации. Но вельможные паны не успокоились от этого ответа и, отойдя в сторону, сели на чем могли, к великому соблазну православных.

В записках иноземцев характеристически рассказано, как царь обходился в церкви с своими вельможами: «Не излишним будет упомянуть, каким образом царь, в продолжение этого обряда, хотел показать послам свое величие: подозвав знатнейшего сенатора, Василия Ивановича Шуйского, он велел подставить себе скамейку и положить на нее свои ноги; то же приказал сделать и брату его, Дмитрию Шуйскому; потом выслал их обоих с каким-то повелением; вместо их, подозвал других знатных бояр и велел им держать себя под руки; выслав и этих, призвал снова других князей. Так он подзывал и высылал своих вельмож несколько раз. Все они должны были исполнять такие поручения, каких наши государи не дают и последнему дворянину.»

При выходе из церкви, осыпали царя золотыми монетами, на которые толпа бросилась, тесня и толкая друг друга. Пишут, что многие дрались даже палками и что в суматохе досталось довольно палочных ударов и полякам из посольской свиты. Приняв такие подарки с огорчением, они разъехались по квартирам и не провожали царя во дворец.

Подходя к палатам, Дмитрий заметил толпу знатных панов и приказал бросить в нее несколько португальских червонцев; но никто из них не поднял их; даже, когда два червонца упали одному пану на шляпу, он стряхнул их долой.

Это было столкновение двух наций, из которых каждая, в лице своих представителей, старалась возвысить свое достоинство. Так польские послы отказались присутствовать на свадебном пиру Дмитрия оттого, что им не дано места за одним столом с царем и царицею. Об этом шли у них долгие переговоры с Власьевым, которому они напоминали, как он, будучи царским послом в Кракове, сидел за обедом вместе с королем. Власьев отвечал на это очень оригинально: «Правда, я, быв посланником, имел место за одним столом с королем вашим, но это случилось потому, что за тем же столом сидели послы папский и цесарский; следовательно меня посадить за другим столом было невозможно. Наш цесарь не только не менее папы и римского цесаря, но еще более: у нашего преславного цесаря каждый поп — папа.» Дмитрий хотел показать русским, что ни союз, ни родство с поляками не могут заставить его низойти, хоть одною ступенью ниже, с высоты московского престола. Он обещал Польской республике уступки другого рода, но не дозволил послам сидеть с собою и даже тестя своего, гордого воеводу сендомирского, заставлял стоять почтительно у царского стола во все время обеда, вместе с знатною полькою, Тарло.

Но этому величию предназначено было сиять еще лишь несколько дней. Заговорщики действовали не в одной Москве, но склонили и новгородцев, старых приверженцев рода Шуйских, действовать против самозванца. Гибель Дмитрия и многих поляков была близка. Поляки приспешили ее собственным безрассудством. Их набралось тогда в Москве около 4 тысяч, и всё это была, по большей части, молодежь, своевольная и жаждущая разгульных удовольствий. Не раз, возвращаясь с веселого пира, вооруженные толпы поляков пробегали ночью по московским улицам с музыкой, плясками и бешеными восклицаниями, не спускали никому встречному, рубили саблями горожан, вытаскивали из колымаг знатных московок и бесчестили среди улиц, вламывались даже в дома и на всяком шагу, пьяные и трезвые, выказывали презрение ко всему русскому. Царь, среди свадебных праздников, не мог всего этого знать, — иначе он не спустил бы полякам, как и прежде, когда, после одной ссоры их с русскими, он вытребовал от них зачинщиков и посадил в тюрьму. Теперь бояре с умыслом не доводили до его сведения неистовств поляков; а между тем народ все более и более убеждался, что царь не истинный Дмитрий и что страшная беда грозит отечеству.

Об этом говорили уже вслух на всех рынках. Немецкие алебардщики, схватив одного из дерзких говорунов, привели во дворец и донесли царю, что москвичи затеяли мятеж. Дмитрий сделался осторожнее, велел своей гвардии быть безотлучно во дворце и приказал допросить возмутителя. Но бояре уверили царя, что виновник болтал дерзкие речи от глупости, в пьяном виде, что и трезвый он умнее не бывает. «Не слушай, царь», говорили они, «лихих наушников, немцев. У тебя ли нет силы для усмирения мятежа, если б его и затеяли?» Знали бояре слабую сторону характера его — самонадеянность и хвастовство неустрашимостью; знали и то, какую важность придает он приверженности к себе простонародья, на которого суд он любил отдавать своих обличителей и заговорщиков: их уверения успокоили Дмитрия, который без этого, может быть, сделал бы попытку к разузнанию тайных сетей, раскинутых на его пагубу, и отвратил бы свою гибель.

Сделав отвод для большинства его приверженцев условными словами: «Поляки губят царя», бояре продолжали уменьшать это большинство возмутительными слухами, которые проносили в толпах их темные клевреты. Начальники немецкой гвардии, три дня сряду, доносили царю на бумаге о таящейся в Москве измене; но царь, в ослеплении своим могуществом, твердил: «Все это пустяки!» и оставлял без исследования доносы их. Не образумили его и толпы народа, собиравшиеся ночью на улицах с намерением разбивать дворы, наполненные поляками: это казалось ему национальною враждою к иноземцам и завистью нищей сволочи к богатству свадебных гостей. Поляки, уведомленные также немцами о заговоре, донесли о том царице; но когда донос дошел до Дмитрия, он смеялся трусости панов и отправил к послам Бучинского с успокоением: «Я», говорил он, «так хорошо взял в руки свое государство, что без моей воли ничего быть не может.» Паны, однакож, не успокоились, и некоторые из них учредили на своих дворах крепкую дневную и ночную сторожу.

За два дня до условленного к мятежу времени, волнение затихло, но это было оттого, что все заговорщики готовились на решительный удар. Еще раз, накануне, обнаружился признак, который, по-видимому, должен бы был встревожить всякого; но Дмитрий, обреченный уже на смерть судьбою, равнодушно смотрел на сгущающиеся вокруг него тучи. В Москве перестали продавать полякам порох и оружие. Жолнеры польские сказали об этом Юрию Мнишку, а Мнишек царю; но тот принял его донос, как беспокойство трусливого человека. Он уже освоился с небольшими вспышками народного неудовольствия. Беспрестанные доносы только раздражали его. Он досадовал, что ему не дают веселиться в первые дни супружества, и велел даже наказывать иных доносчиков. Внимание его, в эти предсмертные дни, было обращено больше всего на приготовление великолепного конского ристалища, турнира и огнестрельной потехи.

Эти приготовления дали врагам Дмитрия новое средство внушить народу, что царь, под видом ристания, готовится истребить знатнейших бояр, дворян, голов, сотников, стрельцов и, вместе с ними, простолюдинов, которые за них вступятся.

Приспело, наконец, время, когда партия Шуйского начала действовать решительно. Вечером, с 16 на 17 мая, в восьмые сутки после свадьбы Дмитриевой, в пятницу, бояре отдали, именем царским, немецкой гвардии приказ разойтись по домам, так что во дворце осталось только 30 алебардщиков, и в ту же ночь впустили в Москву 18 тысяч стрельцов, которые были отправлены царем к Ельцу и ожидали умышленного вместе с боярами бунта в миле от города; заняли все 12 городских ворот и не пускали никого ни в Москву, ни из Москвы.

Поляки, между тем, мирно спали, утомленные вечерними пирами и успокоенные тем, что истекшие сутки прошли в совершенной тишине, со стороны москвичей. Дмитрий также, накануне, долго веселился и поздо лег в постель. В царских покоях было только несколько слуг из поляков и немного музыкантов. Там же спал и верный Басманов, на этот раз так хитро обойденный боярами, что вовсе не воображал, до какой степени доведено их дело.

Василий Шуйский и его соучастники, бояре, дети боярские, стрельцы и отважнейшие из торговых людей, всего человек 200, провели ночь в совещаниях и в разъездах по городу. Они таинственно окликали дома своих товарищей, также без сна ожидавших набата; клали роковые надписи на воротах домов, занимаемых поляками; осматривали стражу, расставленную у въездов в Москву; наконец съехались на Красной площади, и, едва восходящее солнце сверкнуло по их тяжелым латам, кольчугам, шишакам, рогатинам и боевым секирам, ударили в колокол у Ильи Пророка. На этот сигнал отвечали по всем церквам в Ильинской улице, потом в Успенском соборе, и через минуту загудело по всей Москве несколько тысяч колоколов. Прежде всего прибежали на Красную площадь люди, составлявшие ближайший круг приверженцев Шуйского. Их подкрепляли преступники, выпущенные из темниц и наскоро вооруженные копьями, протазанами, кольями и чем ни попало. Не дожидаясь большего многолюдства, опасного для предпринятого дела, Шуйский повел отважную толпу в Кремль через Спасские ворота, держа в одной руке крест, а в другой меч. А между тем особо изготовленные толпы обступили квартиры поляков и не позволяли никому выйти за ворота. На вопросы прибывающих с каждой минутой жителей, клевреты Шуйских отвечали: «В Кремль! в Кремль! Поляки губят царя!» Народ, не зная ничего о замысле против Дмитрия, неистово толпился в Кремль, где уже густая толпа вооруженных обступила бурным приливом царские палаты.

Дмитрий, лишь только услышал набат, выслал Басманова узнать, что за тревога. Встречные бояре отвечали ему, с простодушным видом, что и они не знают, от чего взволновалась Москва: видно случился где-нибудь пожар. Но едва успел Басманов передать царю этот ответ, как до слуха его долетели буйные вопли тысячи голосов. Он взглянул в окно — весь двор кипел сверкающими копьями, секирами, саблями. Не теряя духа, царь выслал Басманова в другой раз, а сам спешил одеться. Но лишь показался Басманов на крыльце, как его оглушили ругательства и восклицания: «Выдай самозванца!» Басманов бросился назад, приказал страже защищать вход и в отчаянье прибежал к царю с страшным известием. Немцы увидели тогда, что дались с вечера в обман боярам, и так смутились, что позволили прорваться в царский покой одному из самых горячих патриотов. «Ну, безвременный царь!» закричал он, «проспался ли ты? Зачем не выходишь к народу и не даешь ему отчета?» Тут Басманов схватил со стены царский палаш и снес ему голову. Дмитрий, вместо ужаса, вскипел гневом, побежал в сени, где стояли алебардщики, выхватил меч у курляндского дворянина, Вильгельма Шварцгофа, и велел отворить дверь, как будто его силы было достаточно для сражения тысяч. «Я вам не Борис!» кричал он к мятежникам, грозя мечом и требуя покорности. Выстрелы, посыпавшиеся прямо в дверь, заставили, однакож, его опомниться. Он удалился во внутренние комнаты успокоить жену, предоставя Басманову делать, что можно. Басманов вышел на крыльцо и старался склонить бояр в пользу царя. Но из толпы их выдвинулся Татищев, — тот самый, которому недавно вымолил он прощение, — и, прогремев несколько ругательств, ударил Басманова длинным ножом в грудь. Басманов повалился мертвый. Тогда бояре, ободренные смертью этого храброго и неустрашимого человека, столкнули его тело с крыльца, бросились в сени и требовали у гвардейцев выдачи самозванца. Дмитрий еще раз явился перед толпою с палашом, надеясь разогнать ее с помощью телохранителей; но скоро убедился в совершенном своем бессилии. Москвичи вырубили топорами несколько бревен в стене, вломились в покои и обезоружили стрелков Маржерета; царь с пятнадцатью алебардщиками едва успел уйти во внутренние комнаты. Немцы заперли их и стали за дверьми. Тут-то почувствовал он всю муку позднего сожаления о своей оплошности. Страстно любимая жена, прелесть верховной власти, великие правительственные предприятия, слава завоеваний и больше всего жизнь, горячая, исполненная сильных душевных волнений, жизнь, с которою должно теперь расстаться, — все это вместе отозвалось в душе его и повергло его в самое горькое отчаянье. Он бросил палаш и молча рвал на себе волосы; потом удалился в другую комнату.

Между тем выстрелы сыпались в дверь и заставили немцев отойти в сторону. Топоры раздробили дверь; комната наполнилась грозными фигурами патриотов. Немцы должны были отступить в следующий покой. Опять заперли двери, но знали, что это не надолго удержит напор преследователей. Изукрашенные алебарды были для них плохой защитою. Видя, что и в этом покое дверь уступает выстрелам и ударам обухов, они отступили к следующей; но там не было уже царя. Пробежав царицины комнаты, он сказал ей, что всему конец, присоветовал, как спасти жизнь, и пустился далее из комнаты в комнату. Ряд покоев привел его, наконец, к каменному дворцу; он выскочил в окно на подмостки, устроенные для свадебного праздненства, хотел спрыгнуть на другие, оступился, упал с пятнадцатисаженной высоты и вывихнул ногу. Тогда исчезла и последняя надежда на спасение.

Между тем преследователи самозванца, обезоружив, наконец, немцев, искали его по всем комнатам и достигли покоев Марины. Женщины с ужасом прислушивались к их грозным голосам, подступавшим ближе и ближе. Царица, узнав от мужа об опасности, сперва сбежала вниз и спряталась, было в подвале; но скоро убедилась, что там гибель еще вернее, и возвратилась в палаты. Она была не одета; её не узнали и столкнули с лестницы. Однакож она добралась до своих комнат и ожидала там судьбы своей. За нею вслед нахлынул туда раздраженный народ московский. Несколько минут удерживал в дверях толпу верный служитель Марины, Ян Осмульский, защищая вход саблею; наконец пал под выстрелами, которые ранили смертельно и одну из дам царицы. Вломившись через труп Осмульского в дверь, толпа прекратила убийства и бросилась грабить спальни. Царица еще до этого спряталась под юбку своей гофмейстерины. Некоторые, в разгаре долго сдерживаемого негодования, забыли даже о грабеже и приступили к дамам с ругательствами. «Где царь и царица?» спрашивали они, и, не получив удовлетворительного ответа, излили свою досаду на женщин. Но тут подоспели бояре и положили конец недостойной сцене. Они отвели царицу с её дамами в другую комнату и старались уверить ее в безопасности. Все вещи их спрятали в кладовые за печатью и приставили к покоям стражу, чтоб никто не оскорблял женщин.

В течение этого времени Дмитрий, разбитый падением, лежал и стонал на дворе запасного при дворце магазина. Стрельцы, стоявшие на страже у Чертольских ворот услышали его стоны и скоро узнали в нем царя. Дмитрий убеждал их быть верными в эту роковую годину, обещая им великие награды, и стрельцы решились сражаться за него до последнего издыхания. Тут подоспели к ним приверженцы Шуйского, требуя самозванца; но стрельцы встретили их ружейною пальбою. Легко вообразить, с каким чувством услышал Дмитрий их выстрелы! Надежда еще раз оживила душу его. Два, или три человека пало с противной стороны. Толпа отхлынула назад.

Это была минута, грозная для Шуйского. Он убеждал бояр, купцов и простолюдинов докончить начатое дело. Воображая самого себя на месте Дмитрия, он толковал так его чувства: «Мы имеем дело не с таким человеком, который мог бы забыть малейшую обиду. Только дайте ему волю — он запоет другую песню: перед своими глазами погубит нас в жесточайших муках! Мы имеем дело не просто с коварным плутом, но с свирепым чудовищем! Задушим, пока оно в яме! Горе нам, горе женам и детям нашим, если бестия выползет из пропасти!» Речь эта возбудила новый жар в тех до кого ближе касались жизнь и смерть Дмитрия. Но, боясь действовать открытою силою, потому что в таком случае стрельцы, сопротивляясь упорно, нашли бы, может быть, себе помощников в толпе народа, бояре придумали хитрость: «Пойдем», закричали они, «в стрелецкую слободу, истребим семейства стрельцов, коли не хотят нам выдать изменника, плута, обманщика!» Хитрость удалась. Усердие стрельцов не выдержало испытания, и они выдали Дмитрия.

Торжествующие приверженцы Шуйского потащили тогда Дмитрия в новый, уже разграбленный и обезображенный дворец. В сенях он увидел под стражею несколько телохранителей своих, обезоруженных и печальных. Слезы потекли из глаз его; он протянул одному руку, но не мог выговорить ни слова. Его повели далее, в залу, где так часто пировал он с своими приближенными. Вместе с толпою пробрался туда и один из пленных телохранителей, ливонский дворянин Вильгельм Фирстенберг, чтоб узнать, что будет с царем. Но там скоро заметили нерусского свидетеля, и один из бояр заколол его подле самого Дмитрия. «Смотри», говорили москвичи, «как усердны немецкие псы: и теперь не покидают его! Побьем их всех до последнего!» Но большинство отвергло эту жестокость. Между тем беззащитного Дмитрия кололи, щипали и терзали каждый в свою охоту, потом нарядили в платье пирожника и осыпали насмешками. «Поглядите на царя всероссийского», говорил один: «у меня такой царь на конюшне!» — «А я бы этому царю дал себя знать!» подхватывал другой. Третий, ударив его по щеке, закричал: «Говори, негодяй, кто ты? Кто твой отец и откуда ты родом?» — «Вы все знаете», отвечал Дмитрий, «что я царь ваш, сын Иоанна Васильевича. Спросите мать мою — она в монастыре, или выведите меня на Лобное место и дозвольте объясниться.» — «Нечего объясняться», отвечал князь Голицын: «я был у царицы; она отрекается от тебя и говорит, что ты обманщик.» В это время народ теснился во дворец и спрашивал, что говорит польский шут? Ему отвечали, что он винится в самозванстве и что Нагие подтверждают отречение царицы Марфы. Тогда загремела тысяча голосов: «Бей его! руби его!» в палаты ворвался боярский сын, Григорий Валуев, и, сказав: «Что толковать с еретиком? вот я благословлю этого польского свистуна!» прострелил его насквозь из пистолета. Другие спешили насладиться удовольствием, которого так долго жаждали: один рассек ему лоб, другой затылок, многие вонзили ему в живот ножи; потом вытащили изуродованное тело в сени и бросили с крыльца на труп Басманова. «Ты любил его живого», говорили убийцы, «не расставайся ж и с мертвым!»

Неразумная чернь, обыкновенно пристающая к торжествующей стороне [118], овладела бездушными останками того, кто еще так недавно был её идолом, и, зацепя их веревками за ноги, повлекла из Кремля на Красную площадь, мимо монастыря царицы Марфы. То же сделано было и с верным его слугою, Басмановым. На площади тело Дмитрия положили на короткий стол, так что голова его висела с одного конца, а ноги с другого. Под ноги бросили ему труп Басманова и оставили их в таком положении для всенародного зрелища. Тут уже не было конца грубому остроумию мещан и мещанок. Кто-то принес из дворца безобразную маску, положил на живот Дмитрию и объявил шумному сборищу, что она найдена в комнатах царских наложниц, на месте образов, которые отысканы под кроватью. «Вот твой Бог!» кричали голоса. Другие старались преобразить его в уличного музыканта: всунули в рот дудку, под мышку положили волынку, а в руку медную деньгу и приговаривали: «Ты часто заставлял дудить; теперь дуди сам в нашу забаву!» Некоторые секли бездушный труп плетьми и восклицали: «Сгубил ты наше царство, разорил казну, дорогой приятель немцев!» А московские бабы осыпали, между тем, царицу всевозможными ругательствами.

Но эти сцены, как ни было ужасно их значение, можно еще назвать мирными в сравнении с тем, что совершала в это время другая часть московских горожан, которой принадлежит честь низвержения самозванца и бесчестие цареубийства. В оправдание старой Москвы, заключавшей в себе много людей добродетельных, должно сказать, что большинство народонаселения, состоящее из граждан умеренных и спокойных, ничего не знало о замысле Шуйского. Каких людей Шуйский избрал орудиями кровавого своего дела, видно уже из того, что, когда, во время грабежа дворцовых конюшен, они увели 95 лошадей и нельзя было увесть последней, на ту пору захромавшей, то ее убили, содрали кожу, рассекли начетверо и унесли с собою. Не в одной столице, но и в окрестных черных слободах подготовлены были жители к московскому восстанию, хоть и не была объявлена прямая цель его. По первому набату вооруженные секирами, косами и кольями толпы поселян прискакали верхами и на повозках, а иные прибежали пешком на место убийств и грабежа. Условный крик москвичей: «Поляки режут бояр и царя!» обратил ярость их и жажду добычи на квартиры польских жолнеров. Иностранцы вовсе не ожидали такой бури, иначе они соединились бы в крепких квартирах знатнейших польских панов. «Видно, Бог хотел отнять у нас ум», говорят они в своих записках, «чтобы всех нас покарать за гордость, надменность и наглые поступки жолнеров из царициной свиты: на пути к Москве они грабили королевских подданных и отовсюду слышали проклятия....» Такого-то сорту были, по большей части, люди, нахлынувшие в Москву с Мнишками. В дороге они до того нагло обходились с русскими поселянами, что старшие принуждены были, для обуздания их, учредить особенных судей, «которых однако», замечает очевидец, «никто не слушал». Теперь они получили достойную кару по делам своим. Но было много жертв невинных и достойных сожаления. Так во дворце и по квартирам, в самом Кремле, погибло человек до ста музыкантов и песенников, которые, по свидетельству немецкого пастора, были люди благонравные и в своем деле весьма искусные. Жен их и дочерей горожане отводили в свои дома, но не из сострадания.... Воевода Мнишек не мог подать помощи своему зятю: ворота его квартиры завалены были снаружи колодами и всякою всячиною. Жолнеры его выстроились, однакож, в боевой порядок и хотели пробиться на конях в крепость, но скоро убедились в невозможности этой попытки: улицы были заставлены рогатками и кипели буйными толпами народа. Также поступил и князь Вишневецкий: сев на коней с своими людьми, он хотел пробиться в крепость или ускользнуть в поле: но, узнав о смерти царя и гибели многих поляков, решился остаться в доме и спасти себя упорною защитою. Завязалась резня на обоих дворах. Русские хотели вломиться в ворота и, неумея владеть оружием как поляки, падали в свалке кучами; наконец привезли пушки и открыли пальбу, но и тут, второпях, или от неуменья, пушкарь навел большую пушку так, что вместо поляков прорезал в толпе своих целую улицу. Бояре, управясь с Дмитрием, спешили унимать буйство черни — орудия более не нужного — и, отогнав ее не без труда, приставили к воротам квартир Мнишка, Вишневецкого, к посольскому и к другим домам охранительную стражу. Но, пока они подоспели, совершено было много кровавых дел. Некоторые паны, поверив клятвам осаждающих, что будут оставлены в покое, выдали оружие и были изрублены в куски; другие защищались до последних сил и пали в сече. Чернь не отваживалась нападать на многолюдные квартиры, но где находила десяток, или немного более поляков вместе, побивала всех без пощады. Чтоб дать понятие об отвратительном характере этих убийств — хотя всякое убийство отвратительно, — приведем расказ очевидца, пастора Бера.

«Один благородный поляк, пробужденный тревогою, вскочил с постели в одной рубашке и, взяв кошелек с сотнею червонцев, кинулся в погреб и зарылся там в песок. Русские, думая, что в погребу закопаны сокровища, нашли его. Бросив им свой кошелек, он молил об одной жизни, отдавался в плен, уверял, что не знает за собой никакой вины ни против царя, ни против народа, предлагал все свое имение в Москве и в Польше, просил только отвести его во дворец, где он даст отчет в своих поступках. Его вывели из погреба. На дворе он увидел своих людей, раздетых до нага и изрубленных. Принужденный идти по трупам их, этот добрый человек погрузился в печаль невыразимую. С какою горестью смотрел он! как тяжки были вздохи его! Между тем встретился один москвич и закричал: «Бей этого...!» Несчастный поляк кланялся ему почти до земли и умолял ради Бога пощадить жизнь его такими словами, которые бы смягчили самый камень; видя же непреклонность злодея, стал просить именем Святого Николая и Пречистой Девы Марии. Жестокосердый москвич ударил его саблею. Тут вырвался несчастный из рук проводников, отскочил назад, снова поклонился и воскликнул: «О москвичи! Вы называетесь христианами: где же христианское ваше милосердие? Пощадите меня ради святой веры вашей, ради жены и детей моих, покинутых мною в отечестве!» Все было напрасно. Убийца рассек ему плечо; кровь полилась ручьями. Отчаянный поляк бросился бежать. Злодеи догнали и изрубили его, он умер в жестоких муках; потом бросились на труп и поссорились друг с другом за рубашку убитого. Я сам был тому свидетелем.»

Это был один из ужаснейших дней, какие только помнит история. Шесть часов сряду гремел набат, раздавались ружейные выстрелы, стук оружия, топот коней, грохот колес и крики ожесточенного народа: «Секи, руби подлых ляхов!» Наконец, к 11 часам, бояре успели прекратить резню. Народ удовлетворил жажде мщения, упился кровью ненавистных гостей своих и винами их погребов. После кровавой бури настало время буйной радости. Каждый хвалился своими подвигами [119], забывая, что они куплены не дешевою ценою в настоящем, и не предчувствуя, что следует за ними в будущем. По одним известиям, поляков было убито тогда 1,200 человек, а русских 400; по другим, одних поляков 2,135 человек; а иные полагают 1,500 поляков и 2,000 москвичей.

На другой день бояре возвратили Марину отцу её, но содержали их вместе с другими поляками под стражею и потом отправили, до решения дела, в Ярославль, откуда престарелый честолюбец возвратился, через два года, на родину, а дочь его, не желая расстаться с царским титулом, закружилась в новом вихре народных смятений; наконец очутилась в московской тюрьме и умерла там самою горестною смертью.

Совершив свой многосложный подвиг — уничтожив трех царей сряду, к бесчестию своему и к бедствию отечества, — Шуйский вкусил, наконец, плод тяжких забот своих, плод горестный, как оказалось в последствии: 19 мая собрались на Красной площади всех сословий московские жители, и, едва зашла речь о собрании земской думы для избрания царя, партия Шуйского, не дав пойти в ход этой мысли, поспешила провозгласить его царем [120].

Народ остался в недоумении, что с ним делают. Царская власть, в которую Годунов облекся после стольких всенародных молений и которая утвердилась за Дмитрием, в силу добровольного признания его сыном Иоанна Грозного, теперь была дерзостно схвачена рукою старого крамольника и, соединясь с его именем, без участия народа, потеряла священное свое значение. Большинство, верное Дмитрию до самого восстания, скоро отрезвилось от одуряющего чаду внутреннего переворота, и, как, не смотря на усилия боярской партии, вера в истину происхождения царя далеко не у всех была поколебана, то многие чувствовали, что сделано дело, как говорится, не чистое. Этим объясняются странные слухи о Дмитриевом теле, ходившие по городу. Рассказывали, что по ночам сиял над ним какой-то свет, который исчезал, когда к нему приближались, и вновь сиял, когда отходили в сторону. А когда его отвезли за город и бросили в Божий дом вместе с другими мертвецами, ожидавшими погребения, оно на другой день очутилось при входе. Над ним сидели два голубя, которые тотчас улетали, когда кто приближался, и снова садились, когда никого не было. Бояре приказали зарыть его в землю; но на утро нашли его на другом кладбище, далеко от Божьего дома. Ужас нашел на москвичей. Одни считали покойника чернокнижником, другие «человеком необыкновенным», которого кровь вопиет к Богу об отмщении. Чтоб прекратить вредные толки, бояре Шуйского распорядились сжечь останки самозванца и пепел развеять по ветру. Но лучше было бы для них и для России, если б они набальзамировали убитого хищника престола и сохранили во свидетельство действительности его смерти; гораздо безопаснее было бы для них даже и тогда, когда б они, обнаружа род и племя мнимого Дмитрия, не умертвили его и держали в крепком заточении: ибо умы простолюдинов, потеряв всякий след Дмитрия, своротили на более опасную дорогу. Еще в первый день мятежа пронеслась весть, что убит был не Дмитрий, а простой немец, на него похожий. Может быть, поляки, чтобы встревожить Шуйского, распустили в народе эту молву; но она расширялась с чудовищною быстротою, так что скоро стали рассказывать с разными вероятными подробностями, когда, как и куда бежал Дмитрий. Чего желают, тому верят. К Шуйскому не лежала душа народа; большинство было предано храброму, деятельному, и щедрому Дмитрию. О его низком обмане никто уже не помнил; этот обман не оскорблял уж более народной гордости. И вот пошла и пошла расти в Москве и в областях старая сказка на новый лад, сказка, которую Шуйский избрал для низвержения Годунова, а судьба — для низвержения самого Шуйского.

КОНЕЦ.