ГЛАВА ВОСЬМАЯ. Первые распоряжения нового царя. — Басманов и родовитые бояре. — Вступление Дмитрия в Москву. — Образование совета. — Милости опальным Борисова времени. — Пощада Годуновых. — Новый патриарх. — Царица Марфа. — Венчание. — Правительственная деятельность Дмитрия. — Отпуск иноземной дружи

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА ВОСЬМАЯ.

Первые распоряжения нового царя. — Басманов и родовитые бояре. — Вступление Дмитрия в Москву. — Образование совета. — Милости опальным Борисова времени. — Пощада Годуновых. — Новый патриарх. — Царица Марфа. — Венчание. — Правительственная деятельность Дмитрия. — Отпуск иноземной дружины. — Отступления от русских обычаев. — Образ жизни Дмитрия. — Внушения бояр народу. — Неудовольствия. — Василий Шуйский. — Новые обличения. — Иноземные телохранители.

Не выезжая еще из Тулы, Дмитрий начал державствовать, и первая грамота, разосланная по государству, была о прекращении мятежей, которые тогда кипели повсюду, в низших сословиях, против помещиков и законных властей. Новый царь накрепко приказывал, «чтоб не было в людях шатости, убийства и грабежу», а кто на кого имеет неудовольствие, то писал бы к нему. Так, возвысясь на престол посредством вражды черни к высшим сословиям, Дмитрий не хотел, однакож, терпеть её самоуправства. В то же время он заботился уже и о государственном богатстве. Зная, что все в России, так сказать, сдвинулось с своего места, он опасался, чтоб черные и другие земли не уклонились от податей, а казначеи не утаили старых сумм, под шум и треволнение государства, и потому строго повелевал не выпускать из казны денег, беречь их крепко и собирать подати без всякой отсрочки и послабления. Посреди суматохи первых дней, когда толпы за толпами приходили в Тулу из окрестных городов и сел видеть сына Иоанна Грозного, когда вельможи приезжали из Москвы бить ему челом и, один перед другим, выказаться с верно-подданостью, когда гонцы скакали с грамотами и наказами во все концы России и обратно, Дмитрий не упустил также из виду и политико-торговых интересов своего царства. Узнав, что посол английского короля Иакова, Фома Смит, и агент по торговле, Джон Меррик, возвращаются на Архангельск в отечество, он велел возвратить их, взять у них грамоты Борисовы и обещать, своим именем, заключение дружественного союза с королем Иаковом и новые торговые выгоды в России для английских купцов.

Устроив дела, не терпевшие отлагательства, новый царь двинулся, наконец, к Москве, но не спешил вступать в нее. Басманов, вошедший, после Кромской измены, в круг сановных крамольников, не мог не заметить, что Дмитрий был для них только орудие к низвержению Годуновых и что в душах их кроется замысел погубить его при первой возможности. Для родовитых бояр и князей это было выгодно: одним тогда очистилось бы право на престол, другим представились бы новые средства к возвышению; но для Басманова низвержение самозванца не представляло никакой пользы, и потому он решился быть верным новому царю и защищать его от зависти аристократов. По его-то донесениям, Отрепьев не вступил прямо в столицу и простоял у села Коломенского, на лугах Москвы-реки, два дня [96], пока получил от него верные известия, что явной измены нигде не заметно. Туда явились к нему московские граждане с хлебом-солью и дарами, а потом вельможи и власти [97] с царскою утварью из кремлевской казны, явились также и начальники немецкой дружины с просьбою не гневаться на них за дело под Добрыничами, где они сперва дали ему сильный отпор, а потом беспощадно разили его войска на побеге. Вместо гнева, новый царь принял их чрезвычайно ласково, хвалил их мужество и верность к прежнему царю, надеялся и себе от них того ж усердия и сказал, что верит им больше, нежели своим русским. Потом спросил: «Кто был знаменоносцем в Добрынской битве?» и когда этот выступил вперед, Дмитрий, потрепав его по щеке и по груди, сказал: «Сохрани нас, Боже, от зла!»

Наконец, 20 июня, Дмитрий вступил в Москву. Летний день сиял во всей красе. Столица представляла зрелище шумной радости; улицы, заборы, кровли домов, башни и колокольни покрыты были народом, как роями пчел; яркие цвета праздничных одежд делали вид этот великолепным. И везде раздавалось имя Дмитрия, который ехал медленно, на белом коне, в царской одежде, в драгоценном ожерелье. Вокруг него — 60 бояр и князей, перед ним — стройные дружины поляков, в полном вооружении, с трубами и литаврами, за ним — ряды иностранцев, казаков и стрельцов. Везде москвичи падали перед ним ниц и восклицали: «Здравствуй, отец наш! государь и великий князь всероссийский! даруй тебе, Боже, многие лета! да осенит тебя Господь на всех путях жизни чудесною милостью, которою он спас тебя в сем мире! Ты наше солнце красное!» Дмитрий, ознакомясь с обычаями польского дворянства, не любил восточных поклонений, хоть и радовался выражению любви народной. Он отвечал на приветы приветами и велел вставать простертым на земле подданным, и молиться за него Богу. Но, не смотря на видимый восторг Москвы, впереди всего поезда ехал отряд хорошо вооруженных трубачей и литаврщиков для разведыванья, не таится ли где измена. Гонцы скакали, из улицы в улицу и возвращались к царю с успокоительными донесениями. Случилось, однакож, нечто неприятное: когда Дмитрий взъехал на площадь через живой мост и Москворецкие ворота, вдруг поднялся такой страшный вихрь, что всадники и кони чуть не попадали. Пыль взвилась столбом и на несколько минут всех ослепила. Москвичи ужаснулись и, творя крестные знамения, говорили друг другу: «Господи, спаси нас! быть беде и несчастью!»

На лобном месте ожидало царя духовенство с крестами и хоругвями. Поезд остановился. Дмитрий сошел с коня и подошел ко крестам. Здесь Благовещенский протопоп, Терентий, произнес к нему речь, униженно моля о пощаде народа, который был во тьме и теперь только увидел свет, уподобляя царя Богу и прося не слушать людей, подвигающих его на гнев «неподобными» слухами. Потом пели молебствие; и в то время, как русские, в благоговейном молчании, внимали церковному клиру, поляки продолжали играть в трубы и в бубны. Дмитрий не унял их, по рассеянности ли, среди новой для него роли, по вольнодумству ли и пристрастию к иноземным обычаям, но только это обстоятельство, на которое горько жалуются набожные летописцы, зачлось ему, в умах народа, на черный день его. Еще сильнее оскорблено было православное чувство русское, когда, вслед за царем, вошли в Успенский и Архангельский собор «поганые католики и люторы», не знаменуясь крестом, не покланяясь образам, на все глядя без благоговения, с гордым и насмешливым видом. Народ, однакож, тронут был искренним чувством, с каким Дмитрий пал на гроб своего мнимого отца, Иоанна Грозного, плакал и вспоминал свое сиротство и гонения.

Из храмов новый царь отправился во дворец, где некогда, стоя в толпе дворян боярских, завидовал блеску и величию Годунова и простодушно отгадывал, где скитается царевич Дмитрий. Теперь он, чудной игрой обстоятельств, сам очутился на сцене, прежде доступной только удивлению его, но был ли оттого счастливее, неизвестно. По крайней мере, на пиру красноречие его лилось потоком. Этим даром он был похож на мнимого отца своего, любившего витийствовать и на духовных соборах, и в верховной думе, и в переписке с своим беспощадным судьею, Курбским. Много было у нового царя предметов для застольной беседы. Он говорил о недавних своих сражениях, описывал их с увлекательною живостью, приводил для сравнения примеры из истории разных народов, вспоминал приключения скитальческой своей жизни; но осторожно избегал намеков на свое монашество. При всей вере в царственное свое происхождение, он знал, что для русских тяжело было бы видеть на престоле расстригу, хоть бы и сына царского. Пострижение в монахи уничтожало у них право царствовать. Эта осторожность была необходима, потому что, во время шествия, многие узнали в царе Чудовского монаха.

По окончании шествия, сочтено за нужное выслать к народу на лобное место Богдана Бельского с окончательным уверением, что царь — истинный сын Иоанна Грозного. Засвидетельствовав это, как человек, которому был поручен надзор за младенцем Дмитрием и который потому более всякого другого мог узнать истину, Бельский славил Бога за спасение царя и убеждал москвичей быть верными сыну Иоанна Васильевича; потом снял с груди крест, с изображением Чудотворца Николая, поцеловал его и воскликнул: «Храните и чтите своего государя!» Народ отвечал в один голос: «Бог да сохранит царя и погубит всех врагов его!»

Новый царь немедленно приступил к устройству двора своего, подражая в названиях сановников обычаям двора польского: появились в России великий дворецкий, великий оружничий, великий мечник, надворный подскарбий и прочая. Совет его составили четыре разряда сановников: сановники духовные, бояре, окольничие и думные дворяне. В размещении вельмож по степеням Дмитрий придерживался родовой знатности, однакож возвел дьяков Василия Щелкалова и Афанасия Власьева в сан окольничих, недоступный прежде для людей канцелярских. Тут кстати упомянуть, что Василий Щелкалов, сделанный, по смерти брата своего Андрея (около 1595 года), печатником, впал при Борисе в немилость и удален от дел. На нем лежало тяжкое подозрение Годунова в содействии Отрепьеву, и сам Отрепьев подтвердил справедливость темных догадок его, когда называл, за границею, дьяков Щелкаловых в числе тайных своих покровителей. Теперь он возвратил его из опалы и пожаловал саном, выше которого не в состоянии был ничего дать ему.

Политика, а может быть, и иные побуждения заставили его оказать милости и всем другим опальным Борисова времени. Возвращены из ссылки и оставшиеся в живых Романовы. Монах Филарет, возведенный, еще по приказанию Годунова, в архимандриты, сделан теперь Ростовским митрополитом; сын его Михаил, будущий царь, поселился с матерью в Ипатьевском монастыре, близ Костромы, а брат, Иван Никитич Романов, получил место в царском совете. Призваны ко двору и царь Касимовский, Симеон: сыну Иоанна Грозного не страшны были права его на престол, как боярину Годунову. Что касается до мнимых родственников нового царя, Нагих, то не только живые, Михайло и Григорий Федоровичи, Михайло и Афанасий Александровичи, извлечены из темниц и получили места в царском совете, но и мертвым воздана почесть: тела их перевезли из дальних пустынь в Москву и погребли с почетом, рядом с предковскими гробами. Даже Годуновы пощажены от опалы; им раздали воеводские места в Сибири и в других отдаленных областях: царь вел себя великодушно, не унижаясь до преследования падших. Новое доказательство, что умерщвление Фёдора и его матери было не его дело.

На четвертый день по приезде в Москву, Дмитрий поставил нового патриарха, на место сверженного Иова. Ему нужно было покорное орудие в замышляемых им преобразованиях, а он знал, что русские святители строго держатся преданий старины, противясь всеми зависящими от них средствами каждому нововведению, и потому избрал в патриархи Всероссийские грека, Игнатия. Этот архиерей, спасаясь от гонения турков, бежал из отечества в Рим и жил там несколько времени; потом, при царе Фёдоре Иоанновиче, приехал в Россию, умел понравиться Годунову и поставлен, в 1603 году, Рязанским архиепископом. Игнатий встретил Дмитрия в Туле, как сына Иоанна Грозного. Дмитрий заметил в нем свободу мыслей, касательно уставов церкви, и поспешил возвести его в сан патриарха, торопясь освятить свою власть царским венчанием.

К этому важному делу нельзя, однакож, было приступить без последнего и самого главного доказательства, что царь есть сын Иоанна Грозного. Еще жива была царица Марфа, мать Угличского Дмитрия. После бесполезного допроса, сделанного ей Годуновым, она жила в пятистах верстах от Москвы, в Выксинском монастыре. Как добрый сын, Дмитрий немедленно вызвал бы ее в столицу и возвратил бы ей царские почести; но это было опасно для его советников, которые знали о его самозванстве и боялись погибнуть, вместе с ним, если бы Марфа отреклась от него всенародно. Стращая, может быть, самого царя её щекотливостью касательно монашеского обета, уничтожающего право престолонаследия, они удерживали его целый месяц от вызова ее в столицу и употребили это время на тайные сношения с опасною монахинею, которой предоставлено было на выбор — или притворство и царские почести, или истина и насильственная смерть. К Марфе, во все это время, не допускали никаких людей, которые могли бы подкреплять её твердость и вредить убеждениям советников Дмитрия [98]; а когда, наконец, она согласилась действовать заодно с начальными людьми, послан был за нею один из Шуйских, именно князь Михаил Васильевич, прозванный Скопиным: ни на кого другого придворные крамольники не смели положиться в деле, требующем величайшей осторожности и ловкости.

Июля 18, Марфа приблизилась к Москве. Дмитрий встретил ее в селе Тайнинском. Народ нетерпеливо ожидал свидания царя с матерью: тут должно было рассеяться и последние сомнение, что он — истинный сын Грозного. И надо отдать справедливость смышлености бояр: они, употребя предварительно все меры предосторожности, в эту важную минуту не побоялись допустить свидание въявь пред всеми зрителями [99]. Уверенный в своей царственности, Дмитрий, едва завидел мнимую мать свою, соскочил с коня, прошел несколько шагов пешком и со слезами бросился к ней на шею. Марфа, прижимая его к груди своей, также плакала, может быть от притворства, а может быть и от горькой мысли, что сын её в могиле, а его царство досталось темному бродяге! Как бы то ни было, свидание мнимого царевича с матерью, после стольких приключений, страшных и таинственных, растрогало зрителей до слез, и многие готовы были присягнуть, что он истинный сын царицы Марфы. После короткого разговора, состоявшего из радостных восклицаний и нежных ласок, царица села в карету, а Дмитрий пошел подле неё пешком, с открытою головою; бояре также не садились на коней и провожали царицу-мать, с открытыми головами, до самого дворца. Но там жила она лишь несколько дней, пока отделали для неё комнаты в Вознесенском девичьем монастыре. Так и для царской матери непреложен был иноческий обет, отчуждающий человека от блеска и величия мирского. Понятно, почему Дмитрий должен был скрывать свое монашество и уверять народ, что воспитывался в Белоруссии [100]. Поместив мнимую мать свою в монастыре, Дмитрий все-таки не мог ввериться её скромности, касательно этого обстоятельства, и по совету бояр, имевших опасения гораздо важнейшие, окружил ее преданными себе людьми, которые берегли накрепко, чтоб никто из посторонних не разговаривал с царицею о её сыне без свидетелей [101]. Сам он посещал ее каждый день и оказывал ей самую нежную почтительность. Наконец, июля 21, совершилось и последнее утверждение Дмитрия на престоле: он был венчан на царство патриархом Игнатием, в Успенском соборе. Дмитрий принял корону, скипетр и державу с величавым спокойствием, как законное свое достояние; даже пышность обрядов при венчании была им уменьшена, только дорогу от дворца до церкви устлали по красному сукну персидскою парчою да, по выходе из собора, рассыпали народу небольшие золотые монеты, вычеканенные на память этого торжества.

С самого вступления своего в Москву, он деятельно занимался делами правления. Постоянно, в каждую среду и субботу, принимал сам на красном крыльце челобитные; ежедневно присутствовал в совете; в облегчение бедняков, изнуряемых долговременными тяжбами, побуждал приказы решать дела без всяких посулов, а для прекращения дороговизны, как русским, так и иноземцам, дал свободу торговли и промышленности. Он был милосерд до слабости и щедр до расточительности. Во время скитальческой жизни, глядя на страдания народа от подозрительности Борисовой и от кабальных притеснений, он дал обет Богу, когда сделается царем, не проливать христианской крови. Теперь он говорил своим приближенным, что есть два средства удержать подданных в повиновении: одно — держать их в грозе и страхе, а другое — привлекать их щедрыми наградами, и что он избрал последнее. На этом основании, он потвердил духовенству старые льготные грамоты и дал новые, велел заплатить все суммы, взятые при Грозном у людей разного звания, в виде государственного займа, и удвоил жалованье служилым людям. Но особенно озаботился Дмитрий тем сословием, на котором преимущественно основывается материальная сила и богатство государства. Кратковременность его царствования не позволила ему распутать узлы, затянутые Борисом, однакож начало было сделано. Во-первых, ограничено было право высших сословий брать служилые кабалы, так, чтобы бедняк, теснимый нуждою, не мог закабалить себя разом отцу и сыну, дяде и племяннику, старшему и меньшему брату вместе, но только одному из родственников [102].

Во-вторых, освобождены были от преследований помещичьих крестьяне, перебежавшие во время голода к другим землевладельцам для прокормления, а холопи, закрепощенные насильно, получили право возвращать свою вольность. Но восстановить по-прежнему Юрьев день было невозможно: начались бы новые замешательства, беспорядки и бесконечные расправы между слабым и сильным, как было при Борисе; а новому царю нужен был повсеместный мир, для утверждения на престоле. Притом же он замышлял войну против турков и нуждался в ратном сословии: если б разрешить крестьянам вольный переход из поместья в поместье, вся земледельческая часть народонаселения пришла бы в движение, и тогда набор даточных людей был бы очень затруднителен: многие землевладельцы могли бы не явиться в войско под предлогом опустения поместий, покинутых крестьянами. Волею и неволею, Дмитрий должен был отложить уничтожение Борисова закона до преобразования военных сил государства.

Итак в делах правления все шло с обновленною силою. Сознавая свои заслуги, видя везде довольные лица, слыша умиленные благодарения народа, Дмитрий перестал опасаться тайных недоброжелателей и отпустил немцев и поляков, помогавших ему в завоевании престола. Каждый из них получил за весь поход щедрое жалованье; но все остались очень недовольны. Этот сброд разгульных удальцов смотрел на царя, как на атамана, который должен поделиться своею добычею с храбрыми товарищами. Они думали, что достигли наконец блаженной жизни, какой только может желать гуляка на земле. Неистощимая полнота карманов, беспрерывные пирушки и почести за великие подвиги, под знаменами Дмитрия — вот что представляла им будущность; вместо того, их увольняют от службы, как наемников, кончивших свое дело. Забияки не хотели верить такой, как они называли, неблагодарности, взяли жалованье и продолжали жить в Москве; держали по десяти слуг, одетых в дорогое платье, — денежные игры и пиры, с приправою чванства доблестными делами на полях битв, поглощали незаметно их праздное время. Допировавшись, наконец, до пустых карманов, они приступили к царю с просьбою пополнить их. Но у царя были заботы благороднейшие; он холодно отказал своим соратникам-гулякам, и они, собрав остатки нажитого в службе имущества, уехали восвояси, проклиная неблагодарного счастливца [103].

Действуя, таким образом, в духе царя истинно русского, не нуждающегося, среди своего народа, в иноземной страже, Дмитрий был не намерен, однако, соблюдать в точности родные обычаи, от которых отвык, во время пребывания своего в чужеземном обществе: так, например, ввел за столом музыку и пение, не умывал рук после обеда; вставши из-за стола, не ложился спать, против обычая прежних царей, и в то время, когда вся Москва улегалась в постели, как ночью, он, сам-друг с кем-нибудь из приближенных, выходил из дворца, осматривал казну и посещал аптеки и лавки немецких мастеров, которые, подобно ему, в это время не спали. Эти уединенные прогулки вовсе не были похожи на царственное поведение, к которому москвичи издавна привыкли. Прежние цари не иначе переходили из одной комнаты в другую, как с толпою князей и бояр, которые вели их под руки, или, лучше сказать, переносили; в церковь отправлялись в громадной, раззолоченной колымаге, а если ездили верхом, то взбирались на седло, ступивши сперва на скамейку, которую два боярина подставляли им под ноги, между тем как другие держали коня и подавали поводья. Дмитрий для своих разъездов выбирал самых горячих жеребцов; следуя наездническим урокам, полученным на Запорожье, едва брал в руку повод, уже был на седле, веселился бешеными скачками своего коня, и ни один ездок не мог сравниться с ним в искусстве и ловкости. В охоте он не оставался праздным зрителем; пылкая его натура везде требовала жаркой деятельности. Он завел себе превосходных соколов, собак борзых и гончих, а для медвежьей травли английских догов; с ними гонялся по полям и лесам, презирая усталость и опасности; а однажды, не смотря на возражения своих советников, велел спустить с цепи, в селе Тайнинском, огромного медведя и вышел против него сам, держа в руке рогатину. Тогда сердца у одних затрепетали от надежды, что неловкий удар положит, может быть, конец ненавистному господству отважного пройдохи, а у других от опасения, чтобы излишняя самонадеянность не прекратила жизни государя благотворительного и деятельного. Но Дмитрий обладал силою редкою и хорошо владел оружием: свирепый зверь пал под его ударом, среди восклицаний восторга и удивления зрителей. В конских рыстаниях и примерных сражениях он был всегда среди действующих, сам пробовал новые пушки и стрелял из них с необыкновенною меткостью, сам учил воинов наездничеству и фехтованью, велел строить, штурмовать и защищать крепости, бросался в свалку и смеялся, когда, в замешательстве, его сшибали с ног и давили. Одним словом, говорит современник иностранец, его глаза и уши, руки и ноги, речи и поступки — все доказывало, что он был герой, воспитанный в доброй школе, много видевший и много испытавший. Но тогдашние русские, и особливо простолюдины, не в состоянии были ценить горячей деятельности молодого царя, — его навыка к воинским трудам и забавам, его опытности в ратном искусстве. Все эти свойства для них казались странностями, несовместными с достоинством особы государя.

А завистникам царя того и хотелось. Не говоря о Шуйских, этих благодетелях Дмитрия, никогда не питавших любви к своему питомцу, он опротивел и другим придворным, как человек, несогласный с ними ни в образе мыслей, ни в привычках, ни во вкусе к удовольствиям. Особенно досадно им было, что Дмитрий приблизил к себе некоторых поляков и двух из них, братьев Бучинских, избрал даже в тайные свои секретари. Тяжело запали также им в душу и его насмешки над их необразованностью. Отличая иноземцев за их познания, Дмитрий без церемонии говаривал сановитым боярам, что они ничего не видали, ничему не учились, и обещал посылать их в чужие земли, где бы они могли хоть сколько-нибудь образовать себя. Разжигаемые завистью и оскорбленным самолюбием, придворные начали дружно работать над разрушением благоденствия царя, возведенного на престол ими самими. Они внушали тайно народу, что человек с такими скомороховскими, ляшскими ухватками и обычаями не может быть сыном великого государя Иоанна Васильевича; рассказывали, что он ест богопротивную телятину, вовсе не моется в бане, держится тайно латинской ереси, да и всех русских хочет обесурменить; что в казне недочету уже более семи миллионов рублей; что все это он раздал своим певчим, которые у него вместо попов, да полякам и немцам, а потом наверстает новыми поборами с простонародья; что и жениться он думает не на православной, а на безбожной латинке и люторке, за которою и послал уже дьяка Власьева. По всему выходит, говорили бояре, что он не царского племени, а, видно, впрямь беззаконный расстрига Отрепьев.

Эти внушения не остались без действия. К ним присоединилось неблагоприятное для царя впечатление, произведенное на народ буйными поляками, которые, как уже сказано, долго не выезжали из Москвы и позволяли себе с горожанами всякие наглости, вообразив, что оказанная царю услуга дает им на то право. Теперь представилось народу в ужасающем виде и то, что царь дал иезуитам обширный дом в самом Кремле и позволил служить латинскую обедню; тайные враги его истолковали это началом введения в Россию римской веры, наместо православия, хотя, как мы увидим после, Дмитрий был очень далек от исполнения своего обещания папе, вынужденного обстоятельствами. Многие ревностные сыны церкви горько тужили о предстоящей, как они думали, гибели родной веры и не скрывали своих сетований даже пред соратниками царскими, донскими, днепровскими и северскими казаками, из которых многие оставлены Дмитрием на службе в Москве и, подобно полякам, обходились презрительно и нагло с горожанами. Казаки не думали разуверять их в подозрениях касательно уничтожения предковечного православия; напротив, еще подсмеивались над благочестивыми сетованиями москвичей и называли их жидами. «Что вам до этого за дело?» говорили они. «Когда царю угодно, чтобы у вас было латинство, творите царскую волю, да и все тут. Пускай царь делает, что ему полюбится, а вы, жиды, чего тужите?» [104]

Волнение умов час от часу усиливалось. Один монах решился всенародно объявить, что знает Дмитрия с детства, под именем Отрепьева, что даже учил его грамоте и жил, вместе с ним, в одном монастыре. Монаха схватили и, если верить летописцу, тайно умертвили в темнице. Но возмущение этим не кончилось. Торговые люди, давние приверженцы Шуйских, сильно шумели и, может быть, решились бы на какое-нибудь отчаянное дело, если б не предупредила их бдительность Басманова. Его полиция следила за клевретами боярскими, и скоро он узнал, что главою возмутителей народных был князь Василий Иоаннович Шуйский. Шуйского с братьями взяли в крепость за пристава [105]. Улики были явны: Шуйский повинился. Но Дмитрий так убежден был в своей царственности, что не хотел изречь ему собственного приговора и отдал своего обличителя на суд народа. Созван был собор из людей всех чинов и званий, представлявший собою государство, которое признало Дмитрия истинным сыном Грозного. Это был момент, в который русские могли бы загладить совершенное над Борисовым домом цареубийство всенародным сознанием своего заблуждения; но — или смелость поступка Дмитриева в этом деле обезоружила многих его недоброжелателей, или представители сословий опасались друг друга, только собор единодушно признал Шуйского лжецом и преступником, достойным смертной казни. Таким образом вся земля русская, уже не в волнении мятежа, не в страхе от иноземного покровительства Дмитрию, но в покое и посреди собственной семьи народной, подтвердила ему снова наследственное право царствовать. Дмитрий торжествовал и, в избытке великодушия, хотел показать России, что не боится никаких зложелателей и желает властвовать милостью, а не грозою. Когда Шуйского вывели на лобное место и уже палач взял в руки топор, чтоб снять ему с плеч буйную голову, — появился из Кремля гонец и крича «Стой!» показывал царскую грамоту. В грамоте было сказано, что царь, по просьбе своей матери и близких особ, дарует преступнику жизнь. Шуйских лишили только имущества и разослали в Галицкие пригороды; но еще с дороги возвратили, отдали имущество и прежние места при дворе. Таким великодушием, внушенным, вероятно, благодарною памятью о прошлом, Дмитрий думал покорить себе навеки строптивые души старых крамольников; но юношеское чувство жестоко обмануло его, и некоторые из придворных тогда же предсказали, что Василий Шуйский не оставит его в покое.

Не подействовала также эта неуместная милость Дмитрия и на других его обличителей. В Галиче еще живы были мать, дядя и братья его. Подущаемые монахами, которые больше всего боялись введения новой веры, они, в религиозной ревности, забывали опасность и гласно объявили, кто был мнимый сын Иоанна Грозного. Дядю сослали в Сибирь, прочих заключили. В самой Москве нашлись люди, решившиеся лучше пострадать смертью, нежели быть служителями антихриста, как называли они Дмитрия. Явная улика галичан, необыкновенное возвышение Дмитрия из бедного монаха до самодержца Всероссийского, неправославные его обычаи, любовь к иноземцам, покровительство иезуитам и даже — пустое по себе, но важное в глазах невежества обстоятельство — медный трехглавый цербер, поставленный им на Москве-реке, против его палат, устрашавший народ бряцанием челюстей и прозванный адом [106], все это вместе заставило думать многих горячих поборников веры, что царь есть истинное исчадие ада, посланное на гибель святой Руси и христианства. И вот двое отважных людей, дворянин Петр Тургенев и мещанин Федор Калачник, среди Москвы торжественно провозгласили, что царь — обманщик и орудие сатаны. Их схватили и подвергли пытке, но ни в муках истязаний, ни даже в последний час, когда вели их на казнь, они не перестали громко обличать Дмитрия и пророчествовать гибель от него всем христианам. Их слепая ревность к вере производила, однакож, мало влияния на народ, довольный вообще правлением деятельного, правосудного и щедрого царя. На их возгласы толпа холодно отвечала: «По делом погибаете!» и признавала справедливость царского суда.

Видя так много недоброжелателей, старающихся поссорить его с народом, Дмитрий перестал доверяться русским стрельцам и учредил себе почетную стражу из трехсот немцев, под начальством трех капитанов. Старшим из них считался капитан первой сотни, француз Яков Маржерет, хорошо образованный человек, оставивший нам драгоценное описание современной России. Капитаном второй сотни был ливонец Кнутсен, а третьей — шотландец Альберт Вандеман. Первая сотня имела ружья и, сверх того, бердыши с золотым царским гербом; древки бердышей, обтянутые красным бархатом, были усеяны серебряными позолочеными гвоздями, увиты серебряной проволокою и украшены серебряными и золотыми кистями. Воины этой сотни получали такое жалованье, что могли, большею частью, носить бархатные плащи, обшитые золотым позументом и вообще одеваться очень богато. Вторая сотня имела алебарды с царским гербом, по обеим сторонам, и носила кафтаны фиолетового цвета, обшитые красными бархатными шнурками, а рукава у кафтанов были из красной камки. Третья сотня не отличалась оружием от второй, но на исподнем платье и на кафтанах носила зеленую бархатную обшивку, а рукава из зеленой камки. Каждый воин получал, сверх поместья, от 40 до 70 рублей годового жалованья и гордился своим званием перед дворянами. Эта гвардия разделялась на две половины, поочередно охранявшие царя днем и ночью. И как прежде москвичи чудились беспечности и простоте обычаев царя, который часто выходил из дворца так, что придворные должны были отыскивать его у художников и аптекарей, так теперь ужасались, когда, в быстрых его разъездах, вокруг него гремела толпа всадников, вооруженных блистающими алебардами [107]. Еще досаднее сделалось москвичам, когда Дмитрий, часто опрометчивый в своих распоряжениях, принудил арбатских и чертольских священников уступить гвардейцам их дома, находящиеся вблизи дворца, для того, чтоб, в случае надобности, иметь под рукою верных телохранителей.