НА РУИНАХ ИМПЕРИЙ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

НА РУИНАХ ИМПЕРИЙ

В день заключения мира мы так перекроим карту Европы, что опасность войны будет устранена.

В. Маклаков{245}

Более тысячи лет дух великих мировых религий боролся за распространение идеи всеобщего братства, но племенная, религиозная и расовая вражда «довольно успешно» препятствуют распространению тех благородных побуждений, которые сделали бы каждого из нас другом всего человечества.

Г. Уэллс{246}

Наконец, отмечал У. Черчилль, «множество препятствий и пошлостей убрано с дороги, и мы можем подойти к центральным проблемам, к расовым и территориальным вопросам, к вопросу о европейском равновесии и создании мирового правительства. От того или иного разрешения этих вопросов зависит будущее, и нет на Земле ни одной хижины… обитатели которой не могли бы в один прекрасный день испытать на себе все последствия данного разреиления их, и притом в очень неприятной для них форме»{247}.

В Европе слова У. Черчилля относились к пункту вильсоновской программы, провозглашавшей право наций на самоопределение. В соответствии с этим принципом границы новых государств «должны определяться сообразно нуждам всех заинтересованных народов», что «успокоит малые нации, которые сейчас находятся в состоянии крайнего возбуждения»{248}. В. Вильсон настаивал, основой мира «должно быть право каждой отдельной нации самой решать свою судьбу без вмешательства сильного внешнего врага»{249}.

Настораживало уже то, что перспективы практической реализации этого принципа с самого начала вызывали сомнения даже среди ближайших сотрудников Вильсона. Так, госсекретарь Р. Лансинг записывал в дневнике: «Когда президент говорит о самоопределении, что, собственно, он имеет в виду? Имеет ли он в виду расу, определенную территорию, сложившееся сообщество? Это смешение всего… Это породит надежды, которые никогда не смогут реализоваться». «Эта фраза начинена динамитом. Она возбуждает надежды, которые никогда не будут реализованы. Я боюсь, что эта фраза будет стоить многих тысяч жизней»{250}.

Между тем перед раздираемыми противоречиями вершителями судеб европейских народов лежали осколки трех Великих империй, Российской, Австро-Венгерской и Германской, и с ними необходимо было, что-то делать.

На первый взгляд самым простым было решение российского вопроса. Официальный американский комментарий к «14 пунктам» гласил: Брест-Литовский договор должен быть отменен, как «явно мошеннический»{251}. Он требовал эвакуации немецких войск со «всей русской территории и такое урегулирование всех затрагивающих Россию вопросов, которое обеспечит самое полное и свободное сотрудничество других наций мира в предоставлении ей беспрепятственной и ничем не стесненной возможности принять независимое решение относительно ее собственного политического развития и ее национальной политики, и гарантирует ей радушный прием в сообщество свободных наций при том образе правления, который она сама для себя изберет; но не только прием, а и всяческую поддержку во всем, в чем она нуждается и чего она сама себе желает. Отношение к России в грядущие месяцы со стороны сестер-наций послужит лучшей проверкой их доброй воли и понимания ими ее нужд, которые отличаются от собственных интересов этих наций, — проверкой их разумной и бескорыстной симпатии»{252}.

Однако тут же Хауз потребовал признать «де-факто правительства, представляющие финнов, эстонцев, литовцев и украинцев…», т.е. тем самым фактически ратифицировать тот самый «мошеннический» Брест-Литовский договор, в результате которого эти страны появились на свет. Хауз объяснял свое решение двумя обстоятельствами: территориальными противоречиями между вновь возникшими странами и угрозой распространения большевистской революции{253}. Одновременно Хауз указывал, что: «необходимо всемерно поощрять федеративные отношения между этими новыми государствами… Необходимо также предусмотреть для Великороссии возможность федеративного объединения с этими государствами»{254}. Таким образом, Хауз пытался угодить всем сторонам одновременно?[37]

Большевики не имели ничего против образования свободной Польши и Финляндии и сами стимулировали этот процесс. Что же касается прибалтийских стран и особенно Украины, вопрос становился принципиальным. Эти территории являлись жизненно важными для России, они обеспечивали выход к морям, через них осуществлялся прямой контакт с Европой. А Украина являлась еще и основным поставщиком товарного хлеба в России. Людендорф отмечал, что в большевиках «чувствовался и национализм, так как они считали отделение Курляндии, Литвы и Польши, несмотря на все права на самоопределение, враждебным мероприятием против России»{255}.

При создании прибалтийских государств немецкими оккупационными войсками мнения местного населения никто особо не спрашивал. Генерал Кюльман отказался проводить среди прибалтов референдум. Под давлением большевиков, что бы обеспечить легитимность своих ставленников, немцы были вынуждены провести «свободные выборы». Правда, для победы на них германских протеже, немцам пришлось устроить массовый террор против инакомыслящих. Командующий немецкими войсками генерал Людендорф позже, очевидно базируясь на собственном опыте в Прибалтике, писал, что принцип права наций на самоопределение «подкупал своей простотой, но решить эту проблему без насилия невозможно…»{256}. Методы и цели «подлинного выражения народного мнения» российских окраин в июне 1918 г. обосновал глава отдела торговли германского МИДа на Украине: «Репрессировать все прорусское, уничтожить федералистские тенденции»{257}. За шесть дней до подписания перемирия в Компьене министерство иностранных дел Германии выпустило меморандум «Программа нашей восточной политики», в котором указывалось: «Наша восточная политика должна быть направлена на децентрализацию России с помощью манипуляции национальным принципом»{258}. Речь в первую очередь шла об Украине и Прибалтике.

После эвакуации немецких войск со стороны прибалтийских буржуазных националистов, при молчаливом согласии стран Антанты, террор приобрел еще больший размах. В декабре 1918 г. в гавани Мемеля, Либавы, Риги и Ревеля вошли английские крейсера. Англичане привезли с собой финских добровольцев и заручились поддержкой германского военного комиссара для борьбы против русской армии. Англичане платили, а немцы поставляли ландскнехтов{259}. В то же время член американской военной миссии в Прибалтике Г. Смит докладывал в Госдеп: «правительство Латвии исключительно слабо и не имеет полномочий от латышского народа. Оно было бы немедленно сброшено в случае народных выборов. Это самозваное правительство»{260}.

На помощь правым националистам поспешила Антанта, начав интервенцию против Советской России. В итоге, по словам У. Черчилля: «интервенция дала… практический результат… Финляндия, Эстония, Латвия, Литва и, главным образом, Польша могли в течение 1919 г. организовываться в цивилизованные государства и создать сильные патриотически настроенные армии[38]. К концу 1920 г. «санитарный кордон» из живых национальных организаций, сильных и здоровых, который охраняет Европу от большевистской заразы…»{261}.

Однако речь шла не столько о большевиках, сколько о реализации вековой британской мечты — изоляции России от европейских морей и вообще от Европы. Это был принципиальный вопрос большой политики британской империи: Пальмерстон еще в середине XIX в. сколачивал европейскую коалицию против России: «Мой идеал результатов войны, — писал премьер-министр Англии Пальмерстон, — заключается в следующем. Аланды и Финляндия возвращены Швеции; ряд германских провинций России на Балтийском море передан Пруссии; независимая Польша вновь становится барьером между Германией и Россией; Молдавия, Валахия и устье Дуная переданы Австрии… Крым и Грузия присоединены к Турции, Черкесия — либо независима, либо находится под суверенитетом Турции»{262}.

В начале XX в. меморандум английского министерства иностранных дел указывал, что создание малых пограничных государств «оказалось бы эффективным барьером против русского преобладания в Европе»{263}. Ллойд Джордж ссылаясь на мнение лорда Биконсфильда (Дизраэли), в свою очередь заявлял: «Традиции и жизненные интересы Англии требуют разрушения Российской империи»{264}.

Естественно, что У. Черчилль не собирался отдавать Прибалтику не только большевикам, но никакой другой российской власти, ни монархической, ни демократической. Англия и Франция вынудили признать государственную независимость Прибалтики даже собственные «белогвардейские» правительства России. Э. Айронсайд заявлял главе русского Северного правительства Миллеру: «Союзники никогда не согласятся на включение этих народов в состав любой будущей Российской империи»{265}. Ллойд Джордж в мае 1919 г. утверждал: «Необходимо заставить все белые партии признать границы, установленные Лигой Наций, и оказывать помощь только в обмен на согласие признать независимость Прибалтики»{266}.

Об искусственном характере возникновения и антироссийской направленности вновь созданных государств и прежде всего прибалтийских стран говорит то, что страны Антанты и США дали им прозвище «лимитрофов»[39]. Н. Устрялов назвал прибалтийские страны «колючей проволкой» г. Клемансо{267}. Даже само создание этих государств являлось актом агрессии против России, о чем говорит, например, выступление маршала Фоша на конференции: «Необходимо создать… базу на восточной стороне, состоящую из цепи независимых государств — финнов, эстонцев, поляков, чехов, греков. Создание такой базы позволит союзникам навязать свои требования большевикам»{268}. Фош знал о чем говорил, об этом свидетельствуют хотя бы слова известного экономиста Л. Кафенгауза: с созданием независимых прибалтийских государств «Балтийское окно в Европу закрывается перед нами отныне наглухо…»{269}. Через Прибалтику до 1914 г. шла почти треть экспорта российской империи и две трети импорта.

Решению украинского вопроса должна была способствовать поддержанная Антантой агрессия Польши против России. И это несмотря на то, что Польша уже получила Восточную Галицию, которая согласно официальным американским комментариям к «14 пунктам» была «в значительной мере украинская (или русинская) и по праву к Польше не относится. Кроме того, имеется несколько сот тысяч украинцев вдоль северной и северо-восточной границ Венгрии и в некоторых частях Буковины (которая принадлежала Австрии)»{270}. В комментариях прямо указывалась, что «на востоке Польша не должна получать никаких земель, где преобладают литовцы или украинцы»{271}.

Тем не менее польская интервенция против России, стоившая многих сотен тысяч жизней, при массированной государственной поддержке Франции, США и лично У. Черчилля началась. В «войне с Советской Россией ее {Польши) войска едва избежали поражения, — отмечает Д. Киган, — Их случайный и неожиданный успех хотя и был явным национальным триумфом, но перегрузил молодую страну множеством представителей национальных меньшинств, в основном украинцев, что уменьшило пропорцию польского населения до 60% от общей численности»{272}. При этом польский представитель Дмовский выступал категорически против предоставления автономии украинцам, литовцам, белорусам[40], Он утверждал: «Украинское государство представляет собой лишь организованную анархию… Ни Литву, ни Украину нельзя считать нацией»{273}.

Между тем даже при подписании Брест-Литовского мира наиболее проницательные среди немцев считали, что в интересах Германии заключить честный мир — в противном случае, «Россия будет вынуждена провести новую мобилизацию, и в течение тридцати лет здесь разразится новая война»{274}. По мнению генерала М. Гофмана, командующего германскими войсками на Восточном фронте, «идея отторжения от России всего Прибалтийского края неправильна. Великодержавная Россия, а таковым Русское государство останется и в будущем, никогда не примирится с отнятием у нее Риги и Ревеля этих ключей к ее столице Петербургу»{275}.

Относительно судьбы европейского наследства германской империи Ллойд Джордж в своем меморандуме участникам конференции указывал: «Если, в конце концов, Германия почувствует, что с ней несправедливо обошлись при заключении мирного договора 1919 года, она найдет средства, чтобы добиться у своих победителей возмещения… Поддержание мира будет… зависеть от устранения всех причин для раздражения, которое постоянно поднимает дух патриотизма; оно будет зависеть от справедливости, от сознания того, что люди действуют честно в своем стремлении компенсировать потери… Несправедливость и высокомерие, проявленные в час триумфа, никогда не будут забыты или прощены.

По этим соображениям я решительно выступаю против передачи большого количества немцев из Германии под власть других государств… Яне могу не усмотреть причину будущей войны в том, что германский народ, который достаточно проявил себя как одна из самых энергичных и сильных наций мира, будет окружен рядом небольших государств. Народы многих из них никогда раньше не могли создать стабильных правительств для самих себя, и теперь в каждое из этих государств попадет масса немцев, требующих воссоединения со своей родиной. Предложение комиссии по польским делам о передаче 2 миллионов 100 тысяч немцев под власть народа иной религии, народа, который на протяжении всей своей истории не смог доказать, что он способен к стабильному самоуправлению, на мой взгляд должно рано или поздно привести к новой войне на Востоке Европы»{276}.

Клемансо ответил на тираду своего коллеги словами: «Если англичане так обеспокоены умиротворением Германии, они могут предложить колониальные, военно-морские или торговые уступки… Англичане морской народ, они не испытали на себе чужого нашествия». «Эрозия же французской военной мощи ускорена исчезновением прежнего жизненно важного противовеса в виде России»{277}. Безопасность Франции Клемансо видел в как можно большем ослаблении Германии и прежде всего за счет создания на ее восточной границе новых сильных государств. Немецкие и российские территории, отсеченные в пользу этих государств, должны были с одной стороны дополнительно ослабить Германию и большевистскую Россию, а с другой — укрепить новых восточных союзников Франции.

Не случайно французы поддержали поляков в их стремлении создать Великую Польшу. Свои претензии представитель Польши Дмовский обосновывал Хаузу тем, что «Германия в духовном отношении на триста лет отстала от цивилизованной Европы». Хауз безуспешно просил Дмовского «проявить умеренность» и для начала нормализовать обстановку внутри страны, чтобы «поляки имели перед собой перспективу внутреннего согласия»{278}. Но перспектива Великой Польши будоражила воображение польской шляхты гораздо сильнее.

К началу 1919 г. Польша вела захватнические войны со всеми своими соседями. Что касается Германии, то Пилсудский сначала воспользовался помощью немцев для подавления своих политических противников внутри страны, а затем с помощью Франции начал войну против немцев. В ней Польша, при поддержке Франции, добилась получения от Германии части Познани, Померании, Восточной Пруссии, служившей для Германии продовольственной базой, промышленных центров Верхней Силезии, а также — вопреки плебисциту — правый берег Вислы. Мало того, для обеспечения выхода Польши к морю Германия была разрезана специальным Польским коридором, отделявшим ее от Восточной Пруссии. Ллойд Джордж выступил против поляков, он называл их «кликой жадных феодальных лендлордов, которые вовсе не сражались во время войны с Британией»{279}.

Свою долю от Германии взяла и Франция, вернув себе наконец утраченные земли; восьмой пункт Вильсона гласил: «Несправедливость, допущенная в вопросе об Эльзасе и Лотарингии в 1871 г…, в течение почти пятидесяти лет была причиной неустойчивости европейского мира, — эта несправедливость должна быть исправлена»{280}. Но этого Франции показалось мало, и она потребовала своего возвращения в границы не 1871 г., а 1814 г. Это была открытая претензия на территорию Саарской долины с ее угольными месторождениями{281}. Хауз ответил отказом «потому что это будет означать передачу Франции 300 тыс. немцев… Месье Клемансо обозвал меня германофилом и порывисто вышел из комнаты», — вспоминал он{282}. Ради продолжения мирной конференции Хаузу пришлось пойти на компромисс, и в собственность Франции перешли угольные копи Саарской области, дававшие в 1913 г. 12 млн. т угля. Управление областью было передано Лиге Наций сроком на 15 лет, с последующим плебисцитом.

Создавая Чехословакию, творцы версальского мира нарезали ее из Богемии, Моравии, большей части Австрийской Силезии, Венгерской Словакии, Прикарпатской Руси, отписав тем самым Чехословакии более миллиона богемских немцев[41]. Небольшие приобретения сделала Дания, Бельгия получила 989 кв. км. Свою долю взяла и Румыния, которая, по словам Кигана, как «главный победитель, получила более чем щедрую компенсацию за свое вмешательство на стороне союзников в 1916 году, унаследовав тем самым постоянный источник разногласия с Венгрией — а также потенциально с Советским Союзом, — и включила в свой состав малые народности, которые составляли более четверти населения»{283}.

Результаты Версальского мира, отмечает С. Кремлев, до боли напоминали итоги Венского конгресса 1814 г., о котором французский исследователь XIX в. А. Дебидура писал: «Что касается восстановленной с таким трудом Пруссии, то разорванная нарочно на два куска, она прежде всего стремится соединить их, она как бы обречена на политику завоеваний и аннексий… Венский конгресс погрешил не только против предусмотрительности и мудрости. Это верховное судилище, собравшееся для того, чтобы установить господство права в Европе, допустило самые чудовищные насилия как по отношению к королям, так и по отношению к народам»{284}.

Э. Хауз с нескрываемым пессимизмом оценивал результаты версальского передела Европы: «Я склонен согласиться с теми, кто говорит, что договор получился скверным и его не надо было заключать, ибо при проведении его в жизнь он вовлечет Европу в бесконечно трудное положение»{285}.

В немалой мере тому способствовала активная деятельность американцев в Европе, считал У. Черчилль: «Расхаживать среди масс дезорганизованных и разъяренных людей и спрашивать их, что они об этом думают или чего бы они хотели, наиболее верный способ для того, чтобы разжечь взаимную борьбу. Когда люди помогают в таких делах, которых они не понимают и в которых они почти не заинтересованы, они, естественно, усиливают себе возвышенное и беспристрастное настроение. «Познакомимся со всеми фактами, прежде чем принять решение. Узнаем обстановку. Выясним желания населения». Как мудро и правильно все это звучит! И однако, прежде чем комиссия, в которой в конце концов остались одни лишь американские представители, проехала треть пути через обследуемые ею местности, почти все заинтересованные народы подняли вооруженное восстание…»{286}.

Критика У. Черчилля очевидно была основана на его собственном богатом опыте, ведь именно тем же самым, но с гораздо большей активностью представители Антанты с полным пониманием дела и глубокой заинтересованностью занимались в России… Везде, где бы ни появлялась нога, фунт, франк, доллар… выяснявшего желания населения англичанина, француза, американца… сразу же начиналась истребительная гражданская война.

Ситуация в постверсальской Европе напоминала бурлящий котел. Говоря о причинах этого, Дж. М. Кейнс писал: «Бессчетные вновь созданные политические границы создают между ними жадные, завистливые, недоразвитые и экономически неполноценные национальные государства»{287}. Н. Устрялов указывал на бесчисленное количество карликовых «империализмов», порожденных «освободительной» войной{288}. Г. Гувер в мемуарах вспоминал: «национальные интриги повсюду» посреди «величайшего после тридцатилетней войны голода»{289}. Т. Блисс американский военный советник сообщал домой: «Впереди тридцатилетняя война. Возникающие нации едва всплывают на поверхность, как сразу бросаются с ножом к горлу соседа. Они как москиты носители зла с самого начала»{290}.

Одним из мотивов агрессивного национализма правящих кругов вновь образовавшихся государств стала их попытка самоутвердиться как внутри страны, так и на мировой арене, за счет разжигания национализма. Эти настроения в своих интересах активно поощряли страны победители: «Оба договора, Брестский и Версальский, покоились… на стимуляции малых национализмов ради ослабления России и Германии». В итоге, как отмечает А. Уткин, «яд национализма отравил несколько поколений, и вся истории XX в. оказалась историей, прежде всего, националистической безумной гордыни и слепой ненависти к иноплеменникам»{291}.

В Европе, свидетельствовал В. Шубарт, «стало модой оценивать человека исключительно по его национальности… Сегодня самым мощным разъединяющим принципом является национализм… Сегодня в число признаков добропорядочного обывателя входит обязанность безудержно прославлять свой народ и незаслуженно порицать другие. Если же кто-то не участвует в этом безумии и честно стремится к истине, он должен быть готов к упрекам… в недостатке любви к отечеству»{292}. Истоки национализма, по мнению В. Шубарта, лежали в стремлении правящих кругов европейских стран использовать его как средство борьбы с социальными течениями. Национализм, по его словам, переносил «разъединительные силы из горизонтальной плоскости в вертикальную. Он превратил борьбу классов в борьбу наций».

Для Н. Бердяева, который в имперской России не знал столь явного проявления национализма, его европейские черты выглядели ярче и устрашающе: «Наблюдая разные национальности Европы, я встречал симпатичных людей во всех странах. Но меня поражал, отталкивал и возмущал царивший повсюду в Европе национализм, склонность всех национальностей к самовозвеличению и придаванию себе центрального значения. Я слышал от венгерцев и эстонцев о великой и исключительной миссии Венгрии и Эстонии. Обратной стороной национального самовозвеличения и бахвальства была ненависть к другим национальностям, особенно к соседям. Состояние Европы было очень нездоровым. Версальский мир готовил новую катастрофу»{293}.

В. Ленин отмечал, что в Европе «все внимание несознательных еще масс направляется в сторону «патриотизма»: массы кормятся обещаниями и прельщаются выгодами победоносного мира…»{294}. Итоги этого кормления в марте 1921 г. предсказывал X съезд РКП(б), принявший резолюцию «О будущей империалистической войне», где указывалось: «Буржуазия вновь готовится к грандиозной попытке обмануть рабочих, разжечь в них национальную ненависть и втянуть в величайшее побоище народы Америки, Азии и Европы…».

К аналогичным выводам приходили и более поздние исследователи постверсальской Европы. Так, по мнению Д. Кигана: «Вторая Мировая война была продолжением Первой.

Это нельзя объяснить, если не учитывать обстановки озлобленности и нестабильности, оставшейся после предыдущего конфликта»{295}. И даже такие ортодоксы, как Геллер и Некрич, признавали: «Вторая мировая война ожидалась европейскими народами уже как нечто естественное в качестве неизбежного результата Первой»{296}.

Н. Бердяев в те годы выделял особенности национализма различных народов: «Французы убеждены в том, что они являются носителями универсальных начал греко-римской цивилизации, гуманизма, разума, свободы, равенства и братства. Так случилось, что Франция оказалась носительницей и хранительницей этих начал, но эти начала — для всего человечества, все народы могут ими проникнуться, если выйдут из состояния варварства. Поэтому французскому национализму свойственно крайнее самомнение и самозамкнутость, слабая способность проникать в чужие культурные миры, но он не агрессивный и не насильнический. Немецкий национализм совсем иного типа. Немцам гораздо менее свойственна уверенность в себе, у них нет ксенофобии, они не считают свои национальные начала универсальными и годными для всех, но национализм их агрессивный и завоевательный, проникнутый волей к господству»{297}.

Но именно Версаль превратил немецкий национализм в германский нацизм. Об истоках превращения говорит послание Вильгельма II: «Немецкий народ должен полагаться лишь на свои собственные силы, а не на чью-либо помощь. Когда во всех слоях нашего народа снова пробудится национальное самосознание, тогда начнется возрождение. Все классы населения, хотя бы их пути в других областях государственной жизни и расходились, в национальном чувстве должны быть едиными. Именно в этом обстоятельстве кроется сила Англии, Франции и даже поляков. Вместе с пробуждением национального самосознания все немцы снова обретут и чувство своей принадлежности к одному народу, и сознание величия нашей благородной нации, чувство национальной гордости и ту подлинно немецкую этику, которая была одной из скрытых сил, сделавших Германию такой великой. Как и до войны, Германия, снова будет играть в семье культурных народов роль наиболее продуктивного в производственном отношении государства. В мирном соревновании народов она снова будет победоносно идти впереди всех в области техники, науки и искусства, принося пользу не только себе, но и всем народам мира. Я верю в аннулирование несправедливого Версальского решения…»

Людендорф дополнял: «Национальное чувство необходимо, если страна хочет преодолеть такие кризисы… Подобные взгляды отрицаются теми, кто на первое место выдвигает общечеловеческие идеалы. Их точка зрения понятна. Но сила обстоятельств будет свидетельствовать против них до тех пор, пока все государства не примут их точку зрения. Теперь же мы остро нуждаемся в сильном национальном чувстве»{298}. «Экономический царь» Германии, В. Ратенау, написал в конце июля 1918 г. нечто вроде фихтевских «Писем к германскому народу»{299} — «Письма к германской молодежи». Он взывал: «Где настоящие люди?» Сразу после этой войны «грядущий мир будет не чем иным, как перемирием, а будущее станет продолжением войн; величайшие нации обречены на упадок, и мир будет жалок, если поставленные здесь вопросы не найдут ответа»{300}.

Подобное мнение разделял не кто иной, как пламенный борец за демократию У. Черчилль, который в 1937 г., когда суть нацизма уже вполне выявилась, тем не менее заявлял: «Некоторым может не нравиться система Гитлера, но они, тем не менее, восхищаются его патриотическими достижениями… Если бы моя страна потерпела поражение, я надеюсь, что мы должны были бы найти такого же великолепного лидера, который возродил бы нашу отвагу и возвратил нам наше место среди народов»{301}.

Вдруг возникший германский нацизм не вызвал существенного беспокойства в западном мире, он не воспринимался как абсолютное зло. Национализм и даже откровенный расизм для «великих демократий» были даже не столько привычным и традиционным явлением, сколько одним из основных принципов существования. В связи с этим, например, англо-американский ответ японским представителям на Версальской конференции был вполне закономерен.

На конференции японцы предложили «установить какой-нибудь общий принцип расового равенства»[42]. Они попытались внести во вступительную часть устава Лиги Наций свою поправку, состоявшую всего лишь из следующих слов: «…поддерживая принцип равенства наций и справедливого обращения с их соотечественниками». За японскую поправку голосовало большинство комиссии. Против выступили представители Англии и США, Хауз заявил: «ни англичане, ни мы не могли принять» этого предложения{302}. Хауз сослался, что пошел на этот шаг только ради того, что бы не возбуждать эмоций представителя австралийской делегации Юза, дополняя при этом, что «среди западных народов существуют… предрассудки друг к другу, как и по отношению к восточным народам. Нетрудно заметить, какое отвращение испытывают многие англосаксы по отношению к романским народам и наоборот. Такова одна из серьезных причин международных раздоров, и с нею как-то надо считаться»{303}.

В ответ на эти слова Н. Головин в 1922 г. предупреждал: «Уклонение от прямого рассмотрения расовой проблемы грозит все большим и большим обострением расовой вражды. Уже в настоящее время препятствия, чинимые Америкой и Австралией «желтой эмиграции», перевели возникающие споры из области обыкновенных международных конфликтов в сферу мировых принципов…».{304}

Данный текст является ознакомительным фрагментом.