Миссионерское насилие и репутация бюрократов

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Миссионерское насилие и репутация бюрократов

К середине 1866 года мнение о насилии и принуждении как главном инструменте кампании массовых обращений получило широкое распространение в разных слоях местного общества и проникло в высшие бюрократические сферы Петербурга. Приписки и подтасовки в отчетных ведомостях выглядели незначительными проступками на фоне того, чт? рассказывалось о деяниях обратителей их критиками – противниками или жертвами. К уже приведенным выше можно добавить целую серию колоритных описаний и зарисовок. Ограничусь цитированием тех из них, которые возводили на обратителей наиболее тяжкие обвинения и были перлюстрированы III Отделением. Подобные отзывы о русификаторах исходили отнюдь не только от поляков и католиков, но и от представителей православной части местного образованного общества. В апреле 1866 года анонимный корреспондент редактора газеты «Весть» Н.Н. Юматова, отрекомендовавшийся «русским помещиком» Слонимского уезда (Гродненская губерния) и «из православных православным», обрушивался на местного активиста массовых обращений – мирового посредника П.М. Щербова (Щербу):

…новобранцы приходят в церковь с распухшими и окровавленными рожами, как несомненными доказательствами их добровольного воссоединения с Православною Церковию!.. Один 16-летний мальчик не выдержал подобных евангелических увещаний и после нескольких дней страдания – помер! Этот славный деятель есть – гвардии офицер Щ.! …Для любопытных присовокуплю: обыкновенная dosis этого духовного увещания доходит до 200 казачьих нагаек! …При упомянутом крещении нагайкою казаки исполняют обязанность кумов, а господин мировой посредник, гвардейский офицер Щер… собственноручно исполняет обряд крещения. Ура! Да здравствуют цивилизаторы Западного Русского края и ревностные апостолы Православия!!!! Бедная Православная вера, что имеет подобных апостолов![1204]

В свою очередь, некто «А.А.», в том же апреле 1866 года беседовавший в Вильне о ситуации в крае с А. Киркором, спешил сообщить литератору, сотруднику «Московских ведомостей» и «Голоса» Н.Н. Воскобойникову свежие новости о бесчинствах «красной» «сволочи», облепившей «слабовольного» и «глупого» (эта аттестация дана со ссылкой на мнение Киркора) генерал-губернатора Кауфмана:

Она [ «сволочь»] задалась мыслию мгновенного и насильственного русифицирования здешнего края и открыла гонение на все, носящее какой-нибудь местный отпечаток, а тем более католический. …[ «Красные»] являются апостолами и миссионерами Православия. Ксендз, обратившийся со всем приходом в Православие, есть пуф! Тут произошел неожиданный пассаж: когда дошло дело до исполнения, приход оказался вовсе не желающим следовать за своим пастырем. Нашлось очень немного взалкавших истинной веры, и пошли разные ужасы насилия, тиранства, обманов и пытки! …Один из рьянейших миссионеров – магометанин[1205], был жестоко срезан за это крестьянином, предложившим ему первому обратиться в Православие. (Так, напр., за одного желающего записывали всю семью, упорствовавших обливали в погребах холодною водою, ставили на колени на горох и пр.). …Все эти подлецы не понимают, чем они шутят. В народе уже пробегают струйки фанатизма. Еще несколько времени такой работы, и для белорусского народа станет так же ненавистно имя русского, как оно было для ополяченной шляхты![1206]

Сравнивая эти строки с процитированным выше фрагментом из записки Киркора – основного информатора «А.А.», мы видим, как в процессе пересказа и передачи новым адресатам слухи о злодействах чиновников-миссионеров приобретали дополнительный эмоциональный накал и драматическое звучание. Если Киркор с горьким, но сдержанным сарказмом писал о том, что обратители злоупотребляют «разными понудительными мерами, по возможности избегая телесных внушений, но более действуя на воображение», то его собеседник возмущался «разными ужасами» «насилия, тиранства, обманов и пытки».

Номером третьим в нашей подборке изобличений стоит некто Федотов (вполне вероятен псевдоним), житель Гродненской губернии, в августе 1867 года пославший редактору-издателю газеты «Голос» А.А. Краевскому ругательное письмо. Больше всего он негодовал на поддержку, которую «Голос» оказывал сторонникам жесткой линии в политике деполонизации Западного края, часто публикуя их же пера корреспонденции:

Ты, Краевский, не русский, не поляк, а, как говорят в здешнем крае, покурч (помесь, полукровка; польск. pokurcz. – М.Д.); ты поддуваешь ветер об уничтожении католичества. …Ты нападаешь на «Весть», что она порицает чиновников русских в здешнем крае. Приехал бы ты, да взглянул, что эти господа тут делают, в особенности с крестьянами-католиками для обращения их в православие! Как их мучат голодом, секут розгами, запирают в холодные церкви, отнимают у матерей детей, воруют их даже и несут к священникам для миропомазания, в особенности здешней губернии в Волковыском уезде, и после публикуют в газетах, подобных «Голосу», что столько-то тысяч приняло православие. О, вы, изверги рода человеческого, вы делаете зло в крае! Вы наущаете Правительство! Вы поддерживаете дух бунта! Вы своим красноречием затемняете правду перед властию, которая не может так близко вникнуть в истину и которая таким образом не может доставить престолу монарха точных сведений![1207]

Особенно часто в такого рода филиппиках возникало имя князя Н.Н. Хованского, которое среди местных католиков стало почти нарицательным для обозначения произвола и варварства православных псевдомиссионеров. Издевательски прозванный «Николаем Угодником», он представал средоточием пороков обратителя. Одни утверждали, что он «твор[ит] чудеса обращения преимущественно в кабаках, проповедует за водкой»; другие возмущались тем, что он при объезде сел «постыдно нахальничает с женщинами». Тихо покинув Северо-Западный край в 1867 году, Хованский надолго оставил здесь по себе одиозную память[1208]. Его хорошо помнили в Быстрицком и близлежащих приходах даже в 1905 году, когда указ о веротерпимости от 17 апреля позволил еще остававшимся в живых «неофитам» 1860-х и их потомству вернуться в католицизм[1209]. Более того, молва о Хованском разошлась далеко за пределами сообщества католиков Российской империи. Десятилетия спустя, в конце XIX века, американский историк католической церкви в специальной статье повествовал о том, как в далекой «Польше» «Prince Chowanski», будто бы хваставшийся, что за деньги он сделается «хоть турком, хоть евреем», всунул в руки целой толпе молящихся крестьян-католиков привезенные им свечи и под этим предлогом объявил несчастных обращенными в православие[1210]. Американский автор был не единственным, кто проецировал на обратителей-«схизматиков» мифологему дьявола, обманом заставляющего продать себе душу.

И в самом деле, рассказы о зверствах обратителей производят впечатление «обкатанного» нарратива, с однотипной сюжетной рамкой, трафаретными персонажами и гротескной манерой изложения. Это, однако, не значит, что они полностью искажали реальные обстоятельства массовых обращений. Кроме того, если эти истории и гипертрофировали произвол обратителей, не следует забывать, что даже без документальных доказательств они становились фактором, способным повлиять на сознание элиты, приверженной образу цивилизованной империи, и, соответственно, на курс деполонизации в Западном крае.

Розги, ледяная вода, кража младенцев для совершения над ними «схизматического» ритуала – все это выглядело особенно зловеще, когда среди виновников насилия обнаруживался «нехристь». Татарское происхождение и мусульманское вероисповедание многих местных полицейских чиновников многозначительно зафиксированы в крестьянских жалобах. Среди сотрудников Хованского в Виленском уезде неизменно упоминаются литовские татары М.А. Якубовский и Соболевский. «Свой» татарин, заседатель уездного полицейского управления С.Я. Александрович, имелся и у жалобщиков из упомянутой выше Волмянской волости (Минская губерния). Как ясно из материалов полицейского расследования, осенью 1866 года вместе с Александровичем волмянских мужиков-домохозяев склоняли к переходу в православие становой пристав И.А. Плохов и священник Завитневич, в сопровождении казачьего отряда[1211]. Жалоба на допущенные ими «противузаконные действия» была подана Минскому уездному предводителю дворянства католику Л.А. Ваньковичу не самими новообращенными, а группой их односельчан-католиков, ускользнувших от «дачи подписки». Судя по стилю и фразеологии текста, власти не ошибались, полагая, что письмоводитель Ваньковича Павловский, чьей рукой написано прошение, лично сочинил его, – из чего, однако, не вытекает, что крестьяне служили лишь пассивным объектом «подстрекательства» и не разделяли выраженных в прошении эмоций. Прошение начиналось с апелляции к доброте монарха, который, «дав нам личную свободу, не хочет неволи нашей совести». В такой трактовке образ Царя-Освободителя отнюдь не требовал перехода в «царскую веру» для доказательства лояльности и преданности престолу. Рассказ об экзекуции нагнетал впечатление ориентального, «гайдамацкого» варварства обратителей:

…татарин Александрович… с жандармами, казаками и полицейскими служителями собрали все наши деревни, до 300 душ взрослых мущин, и начали наговаривать нас, чтобы мы переменили нашу католическую веру на православную. Когда громада решительно отвечала, что Царь не требует отступничества, ибо кто изменит Богу, тот не может быть верным и Царю, то чиновники, взяв старосту нашего Яцевича… избили его козацкими нагайками до полусмерти и заперли в нужник. Истязание было так велико, что еще на третий день жена Яцевича из ран его собрала пол-стакана текущей крови и показывала военному начальнику. …[Других старост] били нагайками, до снятия кожи, сажали в холодные избы и хлевы и морили голодом. …В особенности над нами издевались сам становой пристав Плохов, который бил нас кулаками по лицу, вырывал бороды и волоса и выбивал зубы, – и старый козак, слепой на один глаз, которого фамилии не знаем, но который, говорят, был 9 лет катом. Всё это продолжалось двое суток, и когда потом некоторые, не вытерпев мучений и голоду, объявили, что они переходят в православие, лишь бы их пустили, то все прибывшие стали кричать ура… Такое лютое бесчеловечье… не может делаться по воле высшего начальства[1212].

Просители, конечно же, не добились аннулирования «присоединения», закрепленного совершением таинства причастия. В чем они не промахнулись, так это в расчете на предубеждение властей против мусульман, будь это даже законопослушные литовские татары, служившие в крае в немалом числе на полицейских должностях: помощника исправника, станового пристава и др. Русский Плохов и татарин Александрович, согласно жалобе, рукоприкладствовали на равных, но если о действиях первого производилось неспешное расследование без снятия с должности, то второго сместили незамедлительно[1213].

Разумеется, у нас нет никаких оснований для «реабилитации» обратителей. Преувеличения преувеличениями, гиперболы гиперболами, но повод для складывания такого «хоррор-нарратива» давала сама деятельность миссионерствующих чиновников. В их распоряжении находился целый арсенал средств и приемов, которые позволяли осуществлять моральное и материальное принуждение, не прибегая к прямому физическому насилию. Грубым попранием религиозной совести было закрытие костелов и переоборудование их в православные храмы, что допускалось после перехода в православие (нередко отнюдь не добровольного) хотя бы четверти прихожан. А ведь это только один из приемов. Ценные наблюдения о формах и видах принуждения находим в отчете чиновника по особым поручениям МВД Монжевского, в 1867 году проводившего неофициальную ревизию Минской губернии. Как и другие участники этой важной инспекции, проходившей почти во всех западных губерниях[1214], Монжевский имел от министра Валуева и непосредственного координатора инспекции Л.С. Макова поручение собрать как можно больше данных об эксцессах политики деполонизации и ее губительном влиянии на общественный порядок и экономическое развитие края. Ревизоры не чурались пересказа непроверенных и откровенно ложных слухов или трактовки единичных эпизодов как отражения общей тенденции. Тем примечательнее, что критика Монжевским массовых обращений – а Минская губерния уверенно лидировала по числу присоединенных – была довольно взвешенной и не смаковала скандальной молвы, изображающей обратителей чуть ли не садистами:

Два или три случая явного физического насилия, бывших следствием излишнего рвения полицейских чинов, омрачили дело присоединения крестьян к православию. Но случаями этими не ограничилось насильственное присоединение. Употреблялись другие, менее явные, но не менее принудительные средства. Сомневавшихся в преимуществах православия заставляли по несколько раз ходить за 70 и более верст для наставления. …Этим объясняется то, что некоторые из вновь обращенных называют себя помешанными[1215] (напр., в Вольмской [Волмянской. – М.Д.] волости) и обнаруживают стремление возвратиться к католицизму. …Говорят, что в настоящее время принуждение не употребляется, но трудно проверить все те средства, к которым прибегают ревнители православия для присоединения. Кажется, что наиболее употребляемое в настоящее время следующее. Если после нескольких увещаний (принять православие. – М.Д.) упорствует крестьянское общество, то мировой посредник предлагает несоглашающимся отделяться поодиночно. Крестьяне, смело высказывающиеся в толпе, неохотно противоречат желаниям начальства каждый порознь. Способ этот во многих случаях оказался успешным[1216].

О степени и характере полицейского «ассистирования» обращениям (не обязательно влекшего за собой физическую расправу) позволяют догадаться даже официальные формулировки в представлениях наиболее отличившихся обратителей к наградам. Некоторые кажутся сошедшими со страниц щедринской сатиры. К примеру, виленский губернатор ходатайствовал о награждении станового пристава Александра Соболевского орденом Св. Станислава 3-й степени за то, что тот «внимательно следил за неблагонамеренными слухами, рассеиваемыми в народе ксендзами и, успев приобрести доверие сельского населения вверенного ему стана, прекращал неблагонамеренные слухи в самом начале и успокоивал взволнованные умы». Начальник уездного жандармского управления Виленского уезда капитан Иванов был представлен к денежному пожалованию за то, что «неусыпно следил за интригами римско-католического духовенства, старавшегося воспрепятствовать присоединению, и вовремя предупреждал и парализировал действия ксендзов»[1217]. Точно так же обратители описывали свои повседневные заботы в частной корреспонденции. «…Толки в народе, распускаемые ксен[д]зами и шляхтой, самые тревожные, так что едва успеваешь их рассеивать и предупреждать», – сообщал Хованский Кауфману уже после отставки последнего (между двумя поборниками «русского дела», несмотря на разницу в чинах, сохранялись дружеские отношения)[1218].

К услугам обратителей имелся целый набор экономических рычагов. Если обещания материальных льгот переходящим в православие чаще всего не исполнялись, то противоположный прием – запугивание упорствующих расстройством их хозяйства – применить на практике было легче. В специальной, предназначенной для императрицы Марии Александровны записке (1869 год) о ходе и результатах обращений чиновник Л.А. Спичаков, приехавший на службу в Вильну еще при М.Н. Муравьеве, но пика карьеры достигший при А.Л. Потапове, так раскрывал неприглядную «кухню» миссионерства на самом низовом уровне администрации: «…присоединение делалось во многих случаях притеснительно, для чего орудием избирались старшины, старосты, волостные писаря, люди грубые, невежественные, которые, дабы услужить своему начальству, теснили крестьян католиков преследованиями, обвинением на суде и на сходах, наложением денежных взысканий, назначением не в очередь на работы и на другие натуральные повинности»[1219].

* * *

В конечном счете меры принуждения и насилия не прошли даром для всей кампании обращений, вызвав, с одной стороны, негативный резонанс в бюрократической элите, а с другой – защитную реакцию в католическом сообществе. Неизвестно, впрочем, сколь быстро последовала бы эта отдача, если бы не перемены в общественно-политической атмосфере и настрое высшей бюрократии, обусловленные покушением Каракозова на Александра II 4 апреля 1866 года. Первоначально эта констелляция проявилась в поражении, которое потерпел К.П. Кауфман в обострившемся той весной соперничестве виленской администрации с МВД и III Отделением[1220].

Покушение Каракозова обострило страх властей перед распространением радикально-социалистических и атеистических идей и тем самым вселило недоверие к мероприятиям, требующим прямого воздействия на традиционную народную религиозность. Простолюдин, приверженный обрядам веры предков, будь она православная, католическая, мусульманская или даже иудейская, виделся многим высшим бюрократам (но не всем их подчиненным) опорой социальной стабильности в империи. Переход неправославного в «господствующую веру» не представлял, с этой точки зрения, той ценности, которую придавали ему националистически настроенные миссионеры.

Скепсис нового руководства III Отделения (где кн. В.А. Долгорукова сменил гр. П.А. Шувалов) относительно виленских обращений местные жандармские чины почувствовали вскоре после 4 апреля. М.Н. Муравьев, назначенный председателем следственной комиссии по делу Каракозова, вызвал в Петербург для участия в расследовании полковника А.М. Лосева, в чьих сыскных дарованиях ранее убедился в Вильне[1221]. Лосев охотно поступил под начало бывшего патрона, неутомимо проводил допросы и очные ставки в Петропавловской крепости, но одновременно должен был подготовить несколько секретных отчетов для своего жандармского начальства. П.А. Шувалов и начальник штаба корпуса жандармов Н.В. Мезенцов интересовались причинами, побудившими столь большую массу крестьян-католиков перейти в православие. Выше уже цитировались аргументы Лосева в пользу добровольности обращений. Но картина, которую он нарисовал, не ограничивалась оптимистическими прогнозами. Вращаясь в Петербурге в высшем бюрократическом кругу, он уловил смену ветра и затронул деликатную тему административных и нравственных издержек кампании. По его мнению, чиновничью самодеятельность можно было терпеть на первом этапе движения, а теперь настал момент или воодушевить местное духовенство и администрацию определенным указанием, как им действовать в деле веры, или же от этого административных лиц совершенно устранить, оставив заботу о распространении православия на прямой обязанности духовенства, которому местные власти должны только содействовать. Предоставлять же каждому военному начальнику и полицейским чиновникам право религиозной пропаганды едва ли будет полезно, потому что они своими разнообразными действиями могут довести народ до несогласия между собой и, пожалуй, безверия[1222].

Лично о Кауфмане Лосев отзывался с подчеркнутым пиететом, зато весьма критично охарактеризовал нескольких сторонников жесткого курса, которые, как нарочно, пользовались полным расположением генерал-губернатора. Больше других досталось «педагогическому кружку» во главе с попечителем учебного округа И.П. Корниловым, одним из горячих поборников массовых обращений: «[Корнилов] человек слабого характера и находится под влиянием лиц, считающихся крайними руссофилами, как редактор “Виленского Вестника” Забелин, сотрудник его Рачинский, и которые больше кричат, ругая устно и печатно поляков и евреев, но пользы русскому делу от них немного. Недавно по проискам этой крайней партии уволен от должности директор Виленской гимназии г-н Бессонов, человек замечательно умный, пользовавшийся уважением всех, даже евреев…». В сущности, сказанное о Корнилове метило в самого Кауфмана. Буквально в те же дни главный информатор М.Н. Каткова Б.М. Маркевич так суммировал циркулирующие в высшей бюрократии толки о виленском генерал-губернаторе: «Сведения о Кауфмане… все приводятся к одному знаменателю: Кауфман – миф, Кауфман – каждый, кто имеет у него доклад и кто не имеет доклада, а только доступ к генерал-губернатору…» Наконец, Лосев сетовал на произвол в деятельности мировых посредников и высказывался против сохранения введенной Муравьевым должности военного начальника уезда с прежним объемом полномочий[1223]. А среди устроителей обращений больше всего было как раз мировых посредников и военных начальников, с «великолепным» Хованским в авангарде. Между строк лосевского рапорта читался вывод о том, что еще немного, и кампания массовых обращений выйдет из-под контроля генерал-губернатора.

Противники кауфмановской администрации из числа местных образованных католиков тоже быстро осознали обострившуюся восприимчивость петербургских сановников к проблеме религиозной терпимости. Не раз цитированная выше записка Адама Киркора «Настоящее положение северо-западных губерний» от 28 мая 1866 года и его же дополнительный меморандум «Еще об унии» от 15 сентября 1866-го, переданные через жандармского генерала А.А. Куцинского в III Отделение и МВД, были умелой попыткой идеологической дискредитации мероприятий виленских властей. Киркору удалось создать впечатляющий образ: окраина империи, пострадавшая более от подавления мятежа, чем от самого мятежа, и почти отколотая от центра чиновничьей анархией. Корень бед усматривался в узурпации реальной власти в крае сворой «красных», нигилистов, проходимцев, авантюристов и проч.[1224] Автор чутко реагировал на совсем недавний (13 мая 1866 года) программный рескрипт Александра II на имя председателя Особой комиссии князя П.П. Гагарина. Рескрипт, требовавший охранять «начала общественного порядка и общественной безопасности, начала государственного единства и прочного благоустройства, начала нравственности и священные истины веры»[1225], напрямую увязывался с ситуацией в Северо-Западном крае («…гнездо этого волканического брожения теперь здесь, в Северо-Западном крае»[1226]).

Наметившаяся перемена в политическом климате позволила члену католического сообщества, невзирая на отсутствие у него солидной властной протекции, отстаивать пером интересы своих единоверцев. Киркор сплавлял охранительную риторику рескрипта Гагарину с более ранними эмансипаторскими идеологемами. Нетерпимость к одной из христианских конфессий он рисовал оборотной стороной безверия и зачислял виленских псевдомиссионеров в общую компанию носителей «разрушительных начал»:

Великодушие и благость Государя не делают никаких исключений, и высокие слова его относятся равно ко всем. И католики, верные долгу и присяге, должны иметь общие права русских граждан, верноподданных Государя. Не воля Государя, не закон, не система правительства делают их отверженниками, париями, не смеющими даже оправдываться противу ложных изветов и клеветы… Нет, это происки и козни тех же последователей пагубных учений, которые уже обнаружены и развились, как сказано в Высочайшем рескрипте, в общественной среде. Как во внутренних губерниях, так и здесь они стремятся поколебать всё священное; но здесь они действуют еще сильнее…

Намерения обратителей описывались Киркором по конспирологической схеме: «Все вообще стараются уверить самих себя, что года через три 2? миллиона католиков в здешнем крае будут православными. …Здесь, к сожалению, есть люди, во главе стоящие, кои совершенно верят в этот горячечный бред людей… задумавших для своих преступных целей, в виде опыта, принести в жертву этот и без того несчастный край». При этом обратители представали одновременно наследниками средневекового варварства и исчадием разрушительного духа современности:

В нашем веке решительно нет разумных причин насильно совращать с религии, а тем более людей не токмо ни в чем не виновных перед правительством, но доказавших на деле свою преданность… Будущее покажет, как дика и неестественна такая система, не говоря уже о том, насколько она человечна. Будущее может принести горькие плоды, но уже и теперь, в настоящем, мы слышим ропот, негодование, видим слезы, слышим вопли крестьянского люда, оплакивающего веру отцов своих. Он уже недоволен, негодует, жалуется, а стоустная молва передает в отдаленные места самые преувеличенные вести о притеснениях и насилии в делах совести[1227].

Киркор не хотел оставить сановных адресатов записки в неведении о персонале обратительской команды, но не хотел и дать повод упрекнуть себя в доносительстве. Поэтому сообщение дюжины имен замаскировано под стон отчаяния, который вырвался у автора при проведении следующей исторической аналогии: «Ни один малоросс не может забыть печальную страницу истории жизни своего народа, когда поляки ругались над его церковью и священнослужителями. …Но он не забывает и самой заветной для него страницы, кровавой мести за поругание его святыни. Неужели же возможно допускать, чтобы в благодушное, славное любовию и милосердием царствование великого освободителя миллионов, какие-нибудь Колодеевы, Столыпины, Полозовы, Левшины, Хованские, Самбикины, Рачинские, Забелины, Бессоновы, Кулины, Новиковы, Николаевы готовили материалы для подобных печальных страниц нашей истории?»[1228]

Записки Киркора, судя по пометам и отчеркиваниям на полях, были внимательно изучены в МВД и III Отделении. Правитель Особенной канцелярии МВД Л.С. Маков, в 1863 году служивший в муравьевской администрации в Вильне и разделявший мнение Киркора о деградации ее кадрового состава при Кауфмане, пометил напротив перечня фамилий: «12-ть человек» (не аллюзия ли на прозвище самых рьяных обратителей – «апостолы»?)[1229]. Разумеется, тезис о «красной» мотивации действий доверенных сотрудников Кауфмана не был воспринят буквально (хотя в отношении служащих Виленского учебного округа и учреждений по крестьянским делам такие подозрения в III Отделении существовали и спустя два года, при генерал-губернаторе Потапове, вышли на поверхность). Скорее он выполнил функцию метафоры гибельных последствий, ожидающих край в случае продолжения антикатолической кампании[1230].

С другой позиции кампания массовых обращений подвергалась критике на страницах «Московских ведомостей». С начала 1866 года автор корреспонденций «Из Петербурга», скрывавшийся за подписью Х. и специализировавшийся, в частности, на проблемах западных окраин, вел оживленную полемику с «Виленским вестником»[1231]. Весьма язвительно Х. прохаживался по религиозной ксенофобии оппонентов и, в особенности, их ненависти к католицизму, полагая, что они ошибочно отождествляют католическое вероисповедание с польским национализмом – точно так же, как приравнивают русскую национальность к православию. В июне 1866 года Х. разразился против них политически заостренной диатрибой: «Я уже несколько раз писал вам о кучке людей, приютившихся в Вильне, которую я решаюсь назвать нашею клерикальною партией, хотя ее коноводы суть светские люди. Люди этой партии суть те, которые называют католические церкви капищами, поляков ляшками (!), евреев жидами и жидками и которые вносят в защиту русского дела в западном крае приемы польского духовенства». Утверждая в беглом историческом экскурсе, что Речь Посполитую погубил безудержный католический прозелитизм, будто бы подменивший собою национальное сознание поляков и заглушивший в них самый инстинкт самосохранения, Х. призывал соотечественников извлечь урок из этого горького опыта: «Совершенно то же неразумие и ту же узкость взгляда, которыми польские сеймы погубили свое отечество, я замечаю и в наших виленских клерикалах»[1232].

Хотя среди бичуемых таким образом «клерикалов» наличествовали и организаторы массовых обращений, Х. избегал затрагивать эту тему, направляя острие критики против крайностей и нелепостей в мероприятиях по регламентации католического культа. (В частности, благодатным объектом нападок был Рачинский, с его страхами по поводу «растущих волос» на головах костельных статуй.) Это понятно: милостивый прием, которым Александр II в марте 1866 года удостоил Н.Н. Хованского, до поры до времени замыкал уста журналистам, имеющим что рассказать об «анатомии» обращений. Для публикации статьи, предостерегающей обратителей от чрезмерного увлечения, потребовался авторитет самого Каткова. В июле 1866 года он выступил с передовицей, суть которой передавал афоризм: «Собственное неразумие еще хуже врага: оно и без врага сделает все, что врагу нужно». Обратители в ней изображались честными, но недальновидными людьми:

…эти обращения совершались вовсе не из религиозных побуждений. Как обращаемые, так и обратители были движимы в большей части случаев побуждениями, хотя и весьма хорошими, но посторонними для церкви. Мы не имеем намерения высказываться против этих обращений, мы не хотим быть ригористами в этом отношении; но если в некоторых местностях благополучно совершилось обращение из католицизма в православие, то это еще вовсе не дает основания ожидать, чтоб и вся масса русских крестьян католиков перешла в православие из одного нежелания слыть поляками и чтоб обратители-чиновники везде стали действовать так же добросовестно и успешно, как князь Хованский.

Катков подчеркивал, что чиновничий прозелитизм в Белоруссии несостоятелен не только с чисто церковной (время ли миссионерствовать среди русских и христиан, когда «у нас есть целые народонаселения, целые племена, лишенные всякой религии, прозябающие в шаманстве», а среди обращенных ранее, например поволжских татар, происходят массовые отпадения?), но и с национальной точки зрения: «Кто когда слыхал, чтобы белорусские крестьяне из католиков были затруднением для Российской империи и опасностию для русских государственных интересов?»[1233]

Отклоняя довод оппонентов, согласно которому переход в православие уничтожал потенциальный риск ополячения, Катков заявлял, что та же цель может быть легче и надежнее достигнута иным путем – заменой польского языка русским в дополнительном католическом богослужении[1234]. Если Киркор клеймил обратителей «нигилистами» и «социалистами», то Катков, настроенный, конечно, не столь непримиримо, выставлял их нецивилизованными, опасными своей православной односторонностью националистами – в противоположность собственному национализму, концептуализирующему русских как надконфессиональное сообщество. Брошенное в статье как бы мимоходом замечание – «Ультрарусское нисколько не лучше, чем антирусское. То и другое, с разных сторон, вредит одному и тому же делу»[1235] – звучало в обстановке еще не законченного следствия по делу Каракозова серьезным упреком по адресу обратителей.

Выступление Каткова не произвело мгновенного переворота в настроениях виленской администрации. Как мы уже видели выше, многие обратители считали совершенно естественным преобладание мирских побуждений к обращению над духовно-нравственными; то, что Катков находил профанацией, было для них неизбежным компромиссом между идеалом и реальностью. Даже те из обратителей, кто не остался глух к предостережению Каткова и прекратил «охоту» на новых кандидатов в неофиты, по-прежнему нуждались в легитимирующем их прежние достижения образе врага и продолжали мыслить свою деятельность в категориях благодетельного насилия. Примером тому не кто иной, как застрельщик массовых обращений в Виленской губернии Н.Н. Хованский. Во второй половине лета 1866 года С.А. Райковский, ближайший сотрудник Кауфмана и в то же время информатор и корреспондент Каткова, писал последнему о Хованском:

Ваша статья о прозелитизме и потом более подробные объяснения об этом предмете с [В.В.] Комаровым и со мной охладили в нем прежнюю ревность. Но, к чести его, он принялся сразу же за другое, более конечное дело: за устройство школ в своем уезде, особенно ремесленной. Здесь много толкуется о школах последнего рода, и если хватит денег, полагают устроить их в целом крае. Школы эти назначаются исключительно для христиан. Если они пойдут успешно, они будут много содействовать к выведению местного населения из-под власти евреев, из которых покуда здесь большинство ремесленников. В здешнем уезде школа такая устраивается в Островце, по проекту тамошнего священника и при усердном содействии Хованского[1236].

Итак, ослабив атаку на «латинство», в своем новом качестве устроителя народных школ (занятие, вовсе не входившее в сферу компетенции военного начальника уезда) Хованский мог гордиться ролью защитника крестьянства от еврейской эксплуатации. Сам он спустя несколько месяцев, накануне Рождества, в частном письме Кауфману (тот был уже уволен с должности Виленского генерал-губернатора) рисовал себя заботливым опекуном, отцом огромного семейства, не жалеющим сил для укоренения вчерашних католиков в православной вере:

В настоящее время я всю свою деятельность обратил на школы, сам лично устроил школы при каждой церкви, слежу за тем, чтобы они были полны, и теперь, слава Богу, учащихся в Виленском уезде более 700 мальчиков и 60 девочек; ремесленная школа в Островце тоже начинает свое существование, в настоящее время там 12-ть мальчиков, все, что можно желать на первое время. Я каждые две недели объезжаю почти все школы, и успехи детей меня радуют, в трех школах уже поют с грехом пополам обедню, а главное, я вижу, что дети сближаются с священниками и некоторых из них уже полюбили. При большей части школ я устроил горы и на четвертый день праздника я устраиваю ёлку в Рукойнском училище, куда в этот день соберутся со всех окрестных школ по 10-ти лучших учеников, так что соберется около 150 детей; в этом принимают самое живое участие некоторые виленские русские, даже дамы… Все согласились везти туда книги, шапки, кушаки, русские рубашки и тому подобные полезные и заманчивые вещи для детей[1237].

Искренность забот Хованского о крестьянских ребятах не вызывает сомнений. Но, конечно, не все дети запомнили его этаким добрым Дедом Морозом у елки: грань между принуждением и благодеянием в его миссионерской педагогике была зыбкой. О методах, которыми он мог добиваться, чтобы школы «были полны», дает представление свидетельство современника, наблюдавшего обхождение Хованского с учащимися заведений, которые даже не находились на подчиненной его юрисдикции территории: «…наших семинаристов (православной духовной семинарии в Вильне. – М.Д.) и учеников духовного училища, когда только придет в голову фантазия какому-либо Хованскому задать шика, берут и везут в деревни петь при богослужении. Случалось так, что их стаскивают в 2 часа ночи с постели и в дорогу. Мальчуганы часто едут без теплой одежды! …У нас теперь мерзейшая погода, и великие просветители Западной России не догадаются сделать одной простой вещи – сшить шинели бедным мальчикам»[1238].

Как бы то ни было, публичная постановка Катковым вопроса о степени добровольности обращений, вероятно, помогла привлечь внимание властей к тем «техническим» моментам кампании, которые оскорбляли чувства «ригористов» (именно это слово употреблял Катков)[1239]. Самым заметным из них являлось, как уже отмечено выше, привлечение в помощники иноверцев. Это был козырь, который в напряженном разговоре с Кауфманом в июле или августе 1866 года выложил С.А. Райковский, еще зимой поддерживавший массовые обращения, а теперь, после знакомства с фактами, резко изменивший мнение и попытавшийся переубедить генерал-губернатора. Вот как Райковский рассказывал о состоявшейся беседе Каткову:

Узнав сущность дела, я настоятельно просил вчера Кауфмана остановить полицейскую пропаганду (православия. – М.Д.) и выставлял все последствия ее, действительно скорее невыгодные, чем выгодные. Кауфман упрекнул меня за равнодушие к нашей вере. Я отвечал на это, что компрометируют веру не те, кто не проникнут духом прозелитизма, а те, кто делает ее орудием. При этом я привел известный мне факт, где целое село изъявило желание принять православие, но, собравшись накануне для помазания, многие задумались и стали было возвращаться вспять. Жид, узнав про это, предложил начальнику уговорить тех и давал слово, что исполнит. Ему дано было согласие, и действительно все вернулись и были торжественно помазаны миром при губернаторе, архиерее и пр. Факт этот, конечно, не для печати, но за него я ручаюсь, потому что слышал от самого Хованского[1240].

Катков получил это известие почти одновременно с номером «Виленского вестника», где был опубликован манифест виленских «клерикалов» – статья М.О. Кояловича с дуэлянтским заглавием «“Московские ведомости” и Западная Россия (Русское латинство, русское жидовство)» (подробнее см. гл. 8 наст. изд.). Все это вместе подвигло его на резкий выпад против обратителей. В неподписанной статье, скорее всего вышедшей из-под пера Каткова или его корреспондента Х., «Московские ведомости» выражали возмущение теми миссионерами, которые «готовы обращаться к услугам магометанства или еврейства». Нарицательное перечисление виновников такой профанации – «Кояловичей, Забелиных, Рачинских», «свивших себе гнездо в редакции “Виленского вестника”», – вторило перечню «апостолов» в записке Киркора[1241]. Удар Каткова получился тем более хлестким, что Коялович, критикуя «Московские ведомости» за, по его словам, планы «легких, деликатных ассимиляций» (введение русского языка в католическое и иудейское богослужения), настаивал на духовной природе ассимиляции через принятие православия и попутно разражался серией юдофобских высказываний[1242]. Ревнители православия уличались Катковым в неумении миссионерствовать без пособничества со стороны ими же презираемых евреев. В конечном счете, однако, Катков не меньше Кояловича спекулировал на теме чистоты православия. Одна ксенофобия побивалась другой: смягчению натиска на католиков могло послужить нерасположение русских к представителям нехристианских этноконфессиональных групп[1243]. (Поэтому надо отдать должное «политкорректности» Киркора: в его памфлетных эссе о кауфмановской администрации нигде не разыгрывается карта татарского или еврейского участия в обращениях[1244].)

* * *

Именно недооценка Кауфманом негативной реакции в Петербурге и Москве на злоупотребления обратителей стоила ему генерал-губернаторства в Вильне. У Шувалова и Валуева имелись и другие веские претензии к нему, особенно по части разорительной, по их мнению, для дворян-землевладельцев крестьянской политики. Но злоупотребления обратителей, помимо того что заставляли всерьез опасаться чиновничьей вседозволенности, наносили особенно ощутимый урон имиджу власти на одной из европейских окраин империи. «Гражданская власть с помощию физической силы коснулась религиозной свободы совести. Ряд возмутительных явлений доказал местной администрации, что приемы, употребляемые властию в XVI веке, уже не могут быть применимыми в XIX веке», – заключал позднее, в 1867 году, один из валуевских чиновников, неофициально ревизовавших Виленскую губернию[1245]. Кауфман же плохо представлял, как санкционированная его именем и авторитетом кампания может выглядеть со стороны. Примером тому следующий эпизод. В мае 1866 года Хованский пожаловался Кауфману на то, что о нем самом, Хованском, и новообращенном священнике Подберезского прихода Иоанне Стрелецком некие «подстрекатели» распускают в народе ложные слухи: «…самая меньшая клевета состояла в том, что о. Иоанн напивается мертво пьян и к довершению соблазна по ночам разъезжает к своим прихожанкам». Кауфман дал совет: «На сплетни нечего обращать внимание, лишь бы совесть была чиста…»[1246]. Генерал-губернатор ошибался: достоверны были эти слухи или нет (а в отношении Стрелецкого едва ли они сильно удалялись от истины[1247]), их следовало принять в расчет хотя бы для того, чтобы понять, насколько эффективно работает «компромат» против обратителей – по контрасту с их выспренней саморепрезентацией как апостолов «царской веры»[1248].

Стычка Кауфмана с МВД, оказавшаяся последней перед его смещением с должности, имела прямое отношение к проблеме обращений. В начале сентября 1866 года по докладу П.А. Валуева, которому, в свою очередь, жаловался минский губернский предводитель дворянства Е. Прушинский, Александр II дезавуировал распоряжение Кауфмана о закрытии католической часовни (каплицы) при доме для престарелых в Минске. Сама по себе эта крошечная часовенка мало что значила и для Кауфмана, и для его петербургских оппонентов, но Валуев воспользовался случаем, чтобы получить высочайшую санкцию на принципиальную общую коррективу к правилам закрытия католических храмов от 4 апреля 1866 года. Согласно сообщенному Валуевым в Вильну новому высочайшему повелению, закрытие приходских костелов и каплиц должно осуществляться «впредь не иначе, как по предварительном о том сношении с Министром Внутренних Дел» (правила 4 апреля 1866 года фактически предоставляли генерал-губернатору право действовать по своему усмотрению). Пяти месяцев хватило, чтобы неуемное применение Кауфманом правил 4 апреля в кампании массовых обращений вынудило Александра II пересмотреть важнейший их пункт. Однако сдаваться Кауфман не спешил[1249]. Сохранился черновой набросок его ответа Валуеву, датированный 21 сентября. Ответ, по всей видимости, так и не был отправлен: в те дни генерал-губернатор совершал объезд Минской губернии, где очень скоро и получил высочайший вызов в Петербург для уведомления об отставке. В ответе Валуеву Кауфман, вскользь упомянув, что при проезде через Минск приказал открыть «эту так называемую каплицу», ясно давал понять, что отрицает за министром правомочие передавать ему, виленскому генерал-губернатору, волеизъявление императора:

Что касается до второй половины этого повеления, то оно требует личного моего доклада Его Величеству о положении дел в Западном крае, при котором, по моему убеждению, необходимо сохранить за Генерал-Губернаторами власть и права, коими они облечены прежними Высочайшими повелениями, без которых нельзя выполнить воли Его Величества об обрусении края и объединении его с остальною Россиею[1250].

Итак, чрезвычайный режим упразднения католических храмов (а с ними вместе и приходов) объявлялся ни много ни мало залогом интеграции западной окраины с ядром империи. Но побеседовать на эту тему с императором Кауфману уже не довелось.

На самого Александра II произвело отталкивающее впечатление весьма жизнерадостное письмо одного из обратителей или их болельщиков, своевременно перлюстрированное III Отделением. Возможно, оно-то и переполнило чашу августейшего терпения. 10 сентября 1866 года некто Иоанн (такое написание в документе) Миллер писал из Минска редактору «Виленского вестника» А. Забелину, одному из бранимых «Московскими ведомостями» «клерикалов»[1251]. Новости у Миллера были прямо-таки захватывающие:

Могу сообщить вам пока еще по секрету, что один католический патер сделал, говорят, предложение такого рода: «Я принимаю православие, но так как мне необходимо при этом обеспечить свою будущность, то я прошу за это с вас 1000 руб. и притом ручаюсь, что как только я присоединюсь к православной церкви, чрез полчаса примут православие 400 душ моих прихожан». Мне кажется, что Правительство не должно задуматься приобрести 400 душ православных за 1000 рублей; ведь это всего по 2 руб. 50 коп. штука, а польза-то какая в будущем! вот черта, прекрасно характеризующая польское духовенство! Забыл еще, тот же спекулянт подает проект, что так как в той местности, где такой гандель происходит, на весьма близком расстоянии есть до 10 костелов, то все их можно, дескать, будет закрыть. Давай Бог, чем скорее, тем лучше!

P.S. С переданным мне из достоверного источника слухом пока еще следует обращаться очень осмотрительно; враги наши будут, верно, стараться, чтобы это дело обратить против нас, тем более что их ксендз играет здесь точно двусмысленную роль[1252].

Проект покупки неофитов по два рубля с полтиной за «штуку» потряс императора. «Хороши обращения, если они все делаются под такими внушениями!» – таков его комментарий. Не доносят ли до нас эти слова сожаление о доверии, оказанном полугодом ранее Хованскому («если они все делаются»)?

«Мотивы обвинения Кауфмана камарилиею состоят главнейше в 2 пунктах: 1) что он будто бы силою переводил католиков в православие; 2) что, получив Высочайшее повеление снять в крае военное положение, он удержал военные суды, учрежденные по политическим делам. Об этом представлено Государю как о неповиновении Его воле», – сообщал Каткову Б.М. Маркевич 6 октября 1866 года, через несколько дней после отставки Кауфмана[1253]. Катков, для которого Маркевич служил только одним из источников ценной информации, вряд ли мог к тому моменту, несмотря на всю свою неприязнь к «камарилье» Шувалова и Валуева, согласиться с оборотом «будто бы» в пересказе первого «мотива». Во всяком случае, защищать Кауфмана, превознося его миссионерские заслуги, он не собирался[1254].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.