Глава седьмая. Смерть в Фарасе
Глава седьмая. Смерть в Фарасе
Событий этих двух дней я скоро не забуду. На всех нас они произвели тяжелое, удручающее впечатление. Мы как-то сразу забыли, что мы – археологи или журналисты, что приехали из далекой Европы и должны вернуться туда, что мы здесь чужие. Вспомнить о том, что мы не только специалисты в своих областях, но прежде всего люди, было необходимо, жаль лишь, что это произошло в результате трагического случая. Если бы не это...
Европеец, приезжающий в Африку, должен неустанно, неусыпно следить за собой, за своими мыслями и поведением. Здесь нельзя раствориться в толпе, исчезнуть, жить только своей личной жизнью и ничем не отличаться от окружающей среды. Белый всегда выделяется среди других людей. У него другой цвет кожи, другая одежда, иное поведение и иные привычки. Никогда, будь то на улице или в кафе, в поезде или на речном пароходе, в гостинице или в археологическом лагере, – никогда европеец не остается незамеченным. За ним внимательно наблюдают. Чаще всего с любопытством, иногда благожелательно, а нередко и враждебно. Но наблюдают за ним всегда. Человек, который у себя на родине привык быть скромным и незаметным, здесь возбуждает всеобщий интерес, становится важной персоной, на которую все обращают внимание. Он понимает, что он вовсе не такая уж важная персона, что эти люди просто терпят его. Он знает это, но может вскоре забыть о том, что знает. Его быстрее и вежливее обслуживают в ресторанах; когда он входит в магазин, все замолкают, а когда на железнодорожной станции он просит билет второго класса, то приводит в изумление кассира, полагающего, что европеец должен ездить только первым классом. Европеец должен жить в самых лучших отелях, должен есть самые лучшие блюда в самых лучших ресторанах, должен путешествовать с наибольшим комфортом. Европеец должен всегда давать всем понять, что он приехал в Африку по необходимости, что он не мог поступить иначе. Когда представится к этому возможность, когда обязательства, которые он несет по отношению к своей собственной родине, не будут больше требовать его пребывания в этой ужасной, дикой и жаркой стране, тогда европеец снова вернется восвояси, где будет жить без забот, в условиях мягкого климата, где нет пыли и грязи, среди культурных и образованных людей, каждый из которых, представьте, говорит по-английски.
Таким должен быть европеец, так как других белых здесь нет, попросту иначе не бывает, по крайней мере никогда не было до сих пор. Ну, а если этот европеец совсем другой человек? Если у себя дома он не был лордом, если он не богат и у него нет никаких аристократических замашек и, самое главное, если он никогда не принимал свой белый цвет кожи за нечто выделяющее его среди других людей и дающее ему особые права, соблюдения которых нужно добиваться всегда, при всех обстоятельствах, считая их основой всех основ и чем-то само собой разумеющимся? Такой белый человек вызывает подозрения. Думают, что он неискренен, притворяется, стремится достигнуть каких-то скрытых целей, а поэтому нужно быть с ним настороже, нужно обращаться с ним, как со всеми другими белыми, но не дать себя обмануть, смотреть в оба, ибо здесь что-то не так: среди белых не бывает таких простых, прямых людей, ничего не скрывающих, не имеющих денег, связей, больших возможностей. Так не бывает. Никогда раньше не бывало.
Итак, белый человек прибывает в Африку. Он далек от мысли, что его родина – это лучшая страна в мире и что его континент и все существующие на нем порядки и есть вершина того, чего в состоянии достигнуть человек. Он прибывает сюда и с самого начала чувствует, что его окружает именно такая атмосфера традиционного отношения к белым. Это сквозит в глазах людей, с которыми он разговаривает, и тех, которые с ним не разговаривают, а лишь присматриваются к нему. Он ощущает направленные на него пытливые взоры. Как же он поступает в этих условиях? Если у него есть здравый смысл, он стремится вырваться из такой атмосферы, но, чтобы достигнуть этого, требуется много ума. Этого нельзя добиться словами, или крепко пожимая протянутые руки, или даже уступая место старшим, или подчеркивая, что вам все это нравится. Вам не поверят. Нужно здесь долго жить и работать и всегда поступать так, как у себя дома, при условии, что дома вы поступали умно и справедливо, честно и дружелюбно.
Утром пришла хорошая весть. Из Вади-Хальфы вернулся муж женщины, которую мы осматривали в садике, когда Газы проделывал свои гимнастические трюки. Он прибежал, рассыпаясь в благодарностях. Глаза его светились радостью. Хотя мы и мало сведущи в медицине, но оказались правы: это был аппендицит. Когда женщину привезли в Вади, врачи сразу положили ее на операционный стол. Оказалось, что она подоспела чуть ли не в последний момент. Через несколько часов было бы уже поздно. Не удивительно поэтому, что нас распирала гордость. Молодой нубиец видел женщину после операции, она чувствовала себя хорошо, не было никаких болей, а врачи сказали, что через неделю она вернется домой. Мы добились успеха. Дело не только в том, что укрепилась вера в наши способности и слова, – мы достигли большего, убедив людей, что в случае тяжелой болезни спасения следует искать в больнице. Эта истина отнюдь не очевидна для жителей Фараса.
Мне рассказывали, каких высот достигает порой домашняя традиционная медицина здешнего населения; это вам не заклинания или шаманство старух, которые встречаются, разумеется, здесь, так же как они встречаются и в польских деревнях. Иногда это подлинная мудрость. Говорили, что нубийцы не боятся скорпионов. Редко бывает, чтобы отвратительное насекомое ужалило кого-либо из местных жителей, но даже когда это случается, то не влечет за собой никаких тяжелых последствий. Почему? Вот что я узнал. За достоверность не ручаюсь, но рассказывал мне об этом человек, хорошо знающий здешние края.
Итак, когда нубийскому младенцу уже около года, его родители отправляются на поиски скорпиона. Долго искать не приходится. Но это должен быть маленький, молодой скорпион, у которого еще небольшой запас яда. Найдя такого скорпиона, родители кладут его в постель ребенка и следят, чтобы скорпион не сбежал. Они ждут до тех пор, пока скорпион не ужалит дитя. Ребенок хворает после этого день или два, но смерть ему не грозит, так как скорпион был очень молод. Эту же процедуру повторяют, когда ребенку исполняется восемь или девять лет, но и скорпион должен быть тогда несколько старше и более ядовит. В третий раз это проделывают, когда ребенок подрастает и ему уже около 15 лет. Тогда выбирают более крупного, хотя и не совсем еще взрослого скорпиона. Пройдя смолоду через три такие «прививки», нубиец приобретает иммунитет против яда этой пакостной твари. Так мне рассказывали, но не знаю, верно это или нет. Не подлежит, однако, сомнению, что нубийцы не боятся скорпионов, и никогда не приходилось слышать, чтобы кто-либо из них серьезно занемог от их укуса. Другое дело змеи. Они опасны для всех, а в Нубии их очень много.
Итак, день начался с хорошей вести. Позднее, около полудня, в наш лагерь приехали американцы – археологи, работающие в 30 километрах ниже по Нилу, в местности Гебель-Адда, находящейся уже на территории Египта. Всего прибыло 14 американцев во главе с доктором Миллетом из Американского исследовательского центра в Каире. Все молодые, веселые, смеющиеся, но исполненные глубокого уважения к профессору Михаловскому и к работе поляков. Миллет, 28-летний мужчина, худощавый, с военной выправкой, не отходил от профессора ни на шаг, внимательно прислушиваясь к его словам и задавая ему множество вопросов. Американцы встретили искушенного домохозяина и прирожденного дипломата. Поэтому им не сразу показали церковь и фрески. Сперва состоялся ленч, во время которого впервые за много недель был снят запрет на спиртные напитки. Гостям дали изрядно выпить, а так как все они оказались людьми со здоровой печенью и не избегали спиртного, то атмосфера стала вскоре по-настоящему сердечной. Произносились тосты, все очень сдружились, и наш глинобитный домик наполнился гомоном, который был бы больше под стать уютной квартире в Варшаве, где празднуется какое-нибудь семейное торжество, чем глинобитным стенам, привыкшим к атмосфере напряженной работы или тихих вечерних бесед.
Лишь после того, как все поближе познакомились друг с другом, вся компания отправилась на холм. Слегка подвыпившие американцы (среди них, впрочем, были двое немцев, двое швейцарцев, двое англичан и даже одна женщина с Ямайки) вели себя шумливо, их смех раздавался далеко, и привыкшие к тихому образу жизни поляков нубийцы смотрели на них с удивлением. Американцы смеялись, шутили, много фотографировали. Они выглядели, словно беззаботные люди, отправившиеся на воскресный пикник за город, а не как серьезные археологи. Это впечатление усиливалось от того, что среди них находились три девушки, из коих две были очень миловидны. Древняя церковь еще никогда не видела ничего подобного, по крайней мере после раскопок. Гости были молоды и, казалось, совершенно равнодушны к почтенным памятникам старины.
Но так продолжалось лишь до тех пор, пока развеселое шествие во главе с профессором Михаловским не добралось до церкви. Когда мы вошли внутрь и на заокеанских гостей глянули лица богоматери и епископов, шум сразу оборвался, будто его рукой сняло. Веселье сменила сосредоточенность. В полной тишине гости внимательно прислушивались к каждому слову Михаловского, как если бы он сам был одним из фарасских епископов. Они были похожи теперь не на участников пикника, а на слушателей каких-нибудь воскресных курсов... Когда Михаловский кончил свои пояснения и повел гостей осматривать все памятники древности – церковь, монастырь, епископский дворец и гробницы, они разделились на группы и окружили отдельных участников нашей экспедиции: коптологи – Якобельского, египтологи – Марциняка, архитекторы – Остраша. Доктор Миллет не отходил от профессора. Американцы не уставали спрашивать. Когда мы вернулись с холма в лагерь, гости продолжали засыпать поляков десятками вопросов. Они были явно ошеломлены великолепием находок, сделанных поляками. И одновременно всячески старались выразить им свое почтение. Это было приятно, волнующе и наполняло нас гордостью. Стоило только посмотреть на выражение лица Стефана или Антона!
Завершающий удар самоуверенным американцам был нанесен вечером. И нанес его слепой случай. Мы проводили гостей к берегу. Прощание было сердечным и продолжалось долго. Солнце зашло, и, как всегда бывает в этой части света, сразу наступил полный мрак, черная африканская ночь. Наконец американцы сели в свои моторные лодки и оттолкнулись баграми от берега, чтобы не повредить винтов, а затем стали запускать двигатели. Одна попытка, вторая, третья, десятая... Никаких результатов! Двигатели, которые дергали веревками (чтобы запустить двигатель моторной лодки, его дергают веревкой), даже не фыркнули. Обе лодки были уже далеко от берега, и течением их стало уносить на север. Они плыли, таким образом, в нужном направлении, но бездействие двигателей не позволяло управлять рулем. Положение становилось угрожающим: темнота, стремительное течение Нила, беспомощные, не имеющие навигационного опыта археологи. Что делать? Якобельский, Непокульчицкий и Мохаммед помчались бегом домой. Понтон! Только наша надежная шлюпка, похожая на проколотый воздушный шар, – только она могла помочь в этом положении. А тем временем остальные поляки, собравшиеся на берегу, поднимали вверх керосиновые лампы и карманные фонарики, стремясь помочь оказавшимся в руках слепой судьбы гостям, которые дрейфовали в темноте и никак не могли запустить двигатели. Так продолжалось довольно долго. Обе лодки были уже на середине реки. Несмотря на усилия гребцов, их унесло далеко вниз по течению реки. Американцы работали веслами как одержимые, ибо пока лодки не отплыли слишком далеко, они могли еще остаться и заночевать у нас. Но если бы они дали течению унести себя, то очутились бы в темноте, не имея шансов добраться до Гебель-Адда или вернуться в Фарас. И, что хуже всего, нарушили бы тем самым пограничные правила. Отплывая от нас, они должны были зарегистрироваться на пограничном посту, находящемся на противоположном берегу. Если бы они этого не сделали, то поставили бы себя и поляков в весьма затруднительное положение. Суданская пограничная стража согласилась на то, чтобы американцы посетили нас без виз, выражая этим свое доверие к польской экспедиции, но они могли бы не поверить в историю с испорченными двигателями.
В конце концов, пыхтя и кляня все на свете, Стефан и Мечислав, с помощью двоих нубийцев притащили понтон на берег. Его сейчас же спустили на воду. Оба поляка схватили весла и прыгнули в лодку. Третьим в понтон сел механик-нубиец, который случайно в этот день оказался в Фарасе, он был в гостях у родственников. Привлеченный необычным шумом, он прибежал теперь из селения. Через мгновение понтон исчез в темноте.
И сразу же раздался мощный рокот мотора. Одновременно темноту прорезал луч рефлектора. Сильная струя света описала дугу по реке и застыла, осветив одну из американских моторных лодок. Стоявшие около нас нубийцы начали кричать и махать руками. Стук мотора приближался, а свет становился сильнее. Теперь мы все поняли. Суданские полицейские с пограничного поста, обеспокоенные криками и световыми сигналами, подававшимися с берега, пустили в ход свою моторную лодку или, вернее, катерок и двинулись на помощь. Вскоре они оказались около американцев. В это же время наш понтон приплыл к ближайшей из двух моторных лодок. Теперь начал действовать механик. Не прошло и трех минут, как двигатель первой лодки загудел на высоких тонах. Лодка дрогнула и начала кружить по воде. Через пять минут отозвался и другой двигатель. На берегу раздались громкие приветственные возгласы.
Измученные необычным днем, мы возвращались домой. Было уже поздно. Над рекой раздавался густой бас полицейского катера. День кончился. Мы не знали тогда, что полицейской моторке предстояло еще сегодня сыграть большую роль.
Вернувшись домой, мы поужинали, а потом, уже около одиннадцати, устроились, как всегда, в садике на шезлонгах. Воздух казался густым от вибрирующей, звенящей, немилосердно жалящей серебристо-черной тучи мошкары. Все натянули длинные брюки. Мы приходили в себя, усталые после долгого и жаркого дня. Как всегда, мы ждали радиопередачу из Варшавы. Три или четыре транзисторных приемника, работающие на батарейках и настроенные на соответствующую волну, застыли в немом ожидании. Все, кто приезжает на продолжительное время в пустынный Фарас, раньше или позже приобретает в Вади-Хальфе такой аппарат. Было совершенно тихо, только мошкара жужжала, будто заведенная. Из деревни доносился лай собак. Со стороны пустыни им порой отвечали шакалы. Все вокруг уже спали. Спала, пожалуй, также и богоматерь в древней церкви в 300 метрах отсюда.
Но действительно ли все спали?
В два часа ночи, когда мы улеглись в наших палатках, сначала тщательно осмотрев постели в поисках пауков и скорпионов, и, несмотря на жару, уже заснули, со стороны селения донесся бешеный собачий лай. Собаки лаяли неистово, без перерыва, упорно и все сразу. Мы, конечно, проснулись. В тишине пустынной ночи этот шум был необычным. Собаки лаяли, как будто чем-то испуганные. Что-то случилось. Приподняв голову, я увидел, что на соседней кровати Стефан Якобельский тоже прислушивается.
– Неужто в селение ворвался лев или еще что?
Шум продолжается, но, в конце концов, какое нам дело? Нужно спать. Пытаемся уснуть, но собаки не перестают лаять. Проходит около четверти часа. Как вдруг кто-то стучит в дверь нашего дома. Сажусь на кровать. У меня такое ощущение, словно надвигается нечто неизбежное, неотвратимое. События разыгрываются, как в греческой трагедии. Сперва этот собачий хор, от которого мы пытались отмахнуться, так как сон одолевал нас и мы старались внушить себе, что все это нас не касается. А теперь стук в дверь. Может быть, это все-таки не к нам? Слышим, как хозяин отпирает дверь. Я уверен, что пришельцы появятся сейчас в нашей палатке. Но кто это? И что им нужно? Да, они пришли к нам. В нашей палатке становится светло. У входа стоит черный человек, который держит керосиновую лампу. Он говорит что-то Стефану.
– Доктор Стефано!..
Стефана все величают здесь доктором. Черный человек у входа трясется так, что ему трудно удержать лампу в руках. Он дрожит и только с трудом может что-то выдавить из себя, повторяя все время:
– Доктор Стефано!..
Стефан хорошо говорит по-арабски, но он не может понять, что же нужно пришельцу. Он несколько раз велит арабу повторить сказанное. Но тот лишь невразумительно бормочет. Все еще неизвестно, что случилось. Наконец Стефан поднимается и начинает одеваться.
– В чем дело? – спрашиваю. – Ты что-нибудь понял?
– Не знаю, кажется, в деревне что-то приключилось. Кого-то парализовало или что-то в этом роде.
Стефан – «лейб-медик» экспедиции. Будучи коптологом и специалистом по надписям, он никогда не изучал медицины, но его жена – медицинская сестра, кроме того, он прекрасно справляется с врачеванием. Выходит теперь, что нужно разбудить профессора Рогальского, который как-никак сведущ в медицине. Размышляю, следует ли мне идти с ними. У меня нет ни малейшего понятия о врачевании, но ведь журналист должен быть всюду, где что-то происходит. Но мне так не хочется выходить. Сон одолевает меня, знаю, что ничем не сумею помочь, впрочем, я уже ходил к больным и представляю всю картину. Пустой дом, никакой обстановки, кроме плетеных кроватей, а у одной из них толпятся родные, которых нужно прогонять силой, чтобы подойти к больному. Все пялят глаза на руки врача. Каждое его движение имеет для них лечебное, символическое значение. Я не иду, а говорю только Стефану:
– Если там окажется что-нибудь особенно любопытное, то пришли, пожалуйста, кого-нибудь за мной.
Засыпаю. Собаки продолжают лаять. Часа через полтора просыпаюсь. В палатке опять светло. Горит лампа, а на соседней кровати сидит неподвижно Стефан.
– Стефан, что случилось?
Стефан поднимает голову. Вижу, что он прямо в полуобморочном состоянии.
– Никогда в жизни не видел ничего подобного, – говорит он изменившимся голосом, а потом добавляет: – И не дай бог когда-нибудь опять увидеть...
Стефан не в состоянии говорить. Нет, не в состоянии. Сидит на кровати и трясется, так же как тот человек с лампой. Но в конце концов берет себя в руки и рассказывает. Там был человек пли, вернее, уже не человек, а сплошной уголь. Весь обожженный, большая часть тела обуглена. Но еще живой. Ночь. Керосиновые лампы. Все жители селения, толпящиеся около дома. Крики женщин. Рев из дома. Запах горелого. Обгорелый человек, непохожий уже на человеческое существо, какое-то жуткое чудовище, вздрагивающее, пытающееся подняться с ложа. Нет, абсолютно ничем уже нельзя помочь. Сделали ему обезболивающий укол. Но как? Ничего не видно на нем – ни тела, ни кожи. Один уголь.
– Не знаю, что делать. Чувствую, что не усну.
Вижу, что помочь может только одно. Встаю. Достаю бутылку виски, которую мы припрятали на всякий пожарный случай. Наливаю рюмку. Стефан не хочет пить один. Наливаю и себе. Пьем – одну, вторую третью. Виски теплое и очень невкусное. Но мы пьем. Стефан продолжает рассказывать. Людям было сказано, что этого человека необходимо немедленно отправить в Вади-Хальфу, так как он не выживет до утра. Он не выживет, разумеется, во всех случаях, но так нужно было сказать, не столько ради него, сколько ради себя. Ему уже ничто не поможет. Отсюда 50 километров, дороги нет, сплошная пустыня, к тому же нет автомобиля. Единственный выход – уговорить полицейский пост выслать в Вади-Хальфу моторную лодку. Но феллахи сомневались, что удастся уговорить полицейских. Они дорожат своей моторкой и вряд ли согласятся. Поэтому наши направились на пост. Появление археологов среди ночи и их категорическое требование сыграло важную роль. И действительно, через мгновение послышался стук двигателя. Постепенно собаки перестают лаять.
А мы попиваем виски. Как же это случилось? Стефан точно не знает, видно, человек напился спирту, лег на кровать, продолжал пить, потом бутылка выпала у него из рук и он облился чистым 90-процентным спиртом. А так как в руке у него была зажженная папироса...
Вспоминаем, как раис рассказывал вчера, что в селении пьют все больше и больше. Он сокрушался и говорил, что раньше этого никогда не было. Ныне же в крестьянских домах гонят самогон и пьют спирт, хотя религия и запрещает это. По словам раиса, так поступают уже давно, но никогда еще не пили столько. С тех пор как стало известно, что селение уйдет под воду и все его жители должны будут переселиться в Кассалу, они больше уже не сдерживаются. Кроме того, раис рассказал:
– Не знаю, почему это так, но когда суданец начинает много пить, то вскоре сходит в могилу. Иншалла... Другим, может быть, это и не вредит, но нас губит.
Зато нам помогает. А поэтому мы продолжаем пить виски. По мере того как мы все больше пьянеем, Стефан приходит в себя, освобождается от кошмара, который его преследовал. Лежим на наших узких койках, подтягивая все время простыни, которые имеют дурацкую привычку сползать на пол. А с пола к нам могут забраться скорпионы. Мы подтягиваем простыни, но через мгновение они вновь сползают. И так всегда; поутру скорпионам открыта удобная дорожка.
Уже занимался рассвет, а мы все еще продолжали болтать. Об Африке и Азии, о людях, которые сроду не читали газет, но пристрастились к алкоголю, и о людях, которые знают всю мировую литературу и тоже пьют спиртное, о невежестве и цивилизации, о том, что люди везде одинаковы...
На следующее утро работа у нас как-то не спорилась. Мы были явно не в духе, что не удивительно. Вскоре, впрочем, мы отправились в Вади-Хальфу: Рогальский, Стефан и я. Там у нас были кое-какие дела. Нужно было переслать почту, закупить для нужд экспедиции консервы, какие-то приправы, батарейки для фонариков, фрукты, писчую бумагу. Кроме того, мы решили заехать в больницу, чтобы узнать о состоянии обожженного. Раз в неделю за нами приезжал автомобиль из музея. Такое соглашение Михаловский заключил с Шерифом, иначе мы были бы отрезаны от внешнего мира.
Покончив со всеми делами в городе и побывав в гостинице, где напились пива со льдом (о чем много дней мечтали), мы подъехали на такси к больнице. У желтоватой стены (дома в Вади-Хальфе преимущественно желтого цвета) сидели несколько десятков людей, расположившихся лагерем и, очевидно, приготовившихся к длительному ожиданию. Мужчины – в галабиях, а женщины – во всем черном.
Увидев, что мы высаживаемся из такси, сидящие у стены пришли в движение, все поднялись со своих мест и окружили нас плотным кольцом. Это были люди из Фараса, родственники, друзья и знакомые обожженного. Как они добрались до Вади-Хальфы? Одному Аллаху известно... Быть может, они приплыли на фелюгах; когда дует попутный ветер, – а он веет почти всегда с севера – такое путешествие занимает семь или восемь часов. Возможно, они дошли пешком до того места, где проходят автобусы. Или, быть может, приехали на ослах. Так или иначе, но они были здесь, образуя небольшую, молчаливую и терпеливую группу. Они глядели на нас дружелюбно, но с тревогой. Мы стремились найти кого-нибудь, кто сообщил бы нам о состоянии больного. Но сидящие у стены люди ничего не знали. Попросту сидели и ждали. Наконец нашелся какой-то больничный служитель. Он вышел и, улыбаясь, заговорил так, чтобы его могли услышать все, даже те, кто не понимает по-английски:
– Не is okay. Quite okay...
«Прекрасно», – подумал я. Но как человек с ожогом третьей или, вернее, четвертой степени может быть «okay»? Мы попросили служителя провести нас внутрь. Исполненный гордости, он подал знак рукой и двинулся вперед во главе нашей группки. Больница в Вади-Хальфе производила неплохое впечатление. Правда, это были лишь одноэтажные строения, а вернее, бараки, но в них соблюдалась чистота и порядок. Внутри не было кондиционеров или даже вентиляторов, которые в Судане встречаются повсюду – в гостиницах, магазинах, ресторанах, поездах и даже туалетах. В больнице были лишь окна, защищенные от солнца. Но, пожалуй, это и лучше, так как если бы здесь больше заботились об охлаждении, то не привыкшие к этому жители умирали бы от воспаления легких.
Наконец служитель проводил нас к молодому, симпатичному врачу. Выслушав, кто мы и зачем прибыли сюда, врач отвел нас в палату, где лежал несчастный из Фараса. Отгороженное ширмой от остальной части палаты, на койке возлежало существо, мало напоминающее человека. Обернутый с ног до головы бинтами, с отверстиями для рта, носа и глаз, больной лежал без сознания, тихо хрипя. Из-под бинтов торчала одна необожженная стопа. Она непрестанно вздрагивала, и в этом, казалось, было что-то противоестественное – обыкновенная человеческая стопа, не отличающаяся от стоп других лежащих в палате больных, и выступающая из белого кокона... В стопу была воткнута игла с резиновой трубочкой-капельницей.
Подойдя к кровати, профессор Рогальский сказал тихо по-польски:
– Он же задохнется под этими бинтами. Но и так ничто уже не спасет его. Ведь у него слезла вся кожа...
Врач-суданец и служитель, который не отступал от нас ни на шаг, внимательно присматривались к нам. Видно, им любопытно было узнать, что скажут европейцы, – ведь слава о наших чудесных исцелениях, несомненно, дошла уже и досюда. Хотя у Рогальского и Якобельского возникли сомнения по поводу методов, примененных в больнице, они понимали, что и в самых лучших клиниках здесь ничем нельзя было бы помочь, а поэтому Рогальский заявил:
– Думаю, что сделано все, что можно было сделать. – Он заколебался на мгновение. – Да, лечение, безусловно, правильное. Но он не выживет...
Служитель, утверждавший, что «he is okay», приуныл. Зато врач-суданец понимал это так же хорошо, как и мы. Он ничего не сказал.
Когда мы вышли из больницы, нас со всех сторон обступили люди. Они пожимали нам руки, улыбались, заговаривали с нами, перебивая друг друга. Зато мы сами чувствовали себя гадко, наши лица выражали смущение. Я не понимал, чему радуются эти люди, ведь мы не могли сказать им ничего утешительного. Но вскоре я понял. Они не рассчитывали, что наше появление вернет здоровье больному и мы скажем: «Все в порядке, все будет хорошо!»
Нет, они не ждали этого. Они просто хотели выразить нам свои дружеские чувства и благодарность за то, что мы приехали. Они сочли, что мы поступили благородно. Видно, мы интересуемся судьбой их больного и она беспокоит нас так же, как и их. Поэтому они пожимали нам руки. Они расспрашивали нас, как мы нашли больного. Мы не хотели их обманывать и в то же время чувствовали, что они верят нам больше, чем больничным врачам. Мы должны были что-то сказать, не порождая тщетных надежд, но внося в то же время некоторое успокоение. Мы сказали:
– В больнице делают все, что возможно. Больше сделать ничего нельзя. Состояние больного очень тяжелое. Все в руках божьих. Иншалла!.. Будет так, как захочет бог.
Но, быть может, у них оставалась какая-то искорка надежды, так как они замолкли, стали серьезными. А затем стали вновь поочередно подходить к нам, чтобы пожать нам руки. Обменявшись рукопожатиями с несколькими десятками людей, мы тронулись в обратный путь.
Вечером в лагере, за ужином, мы услышали крики, доносившиеся из селения и с каждым мигом усиливавшиеся. Должно быть, голосило много людей, к которым присоединялись все новые и новые. Сперва мы подумали, что опять что-то случилось, и у нас мурашки забегали по спине. Но тут же поняли, что ничего нового не случилось, а просто все кончилось. Через мгновение прибежал из кухни Мохаммед, дрожа, как тот человек прошлой ночью. С усилием выдавил из себя, что полицейский пост получил телеграфное извещение о смерти больного. В больнице ничем уже не могли ему помочь.
Над нашим домиком перекатывались волны крика. Это были не единичные крики, а неустанный, катящийся волнами вопль. Мохаммед и его помощник попросили профессора отпустить их в селение. Они оставили наполовину съеденный ужин и, захватив часть керосиновых ламп, сразу отправились туда. Ужин стоял на столе, а у нас пропала охота есть. Решили, что в селение должна отправиться делегация и от нашей экспедиции, чтобы выразить соболезнование семье умершего. Мы живем рядом с этими людьми, их заботы касаются и нас, и мы не должны оставаться безразличными к их несчастьям.
Мы взяли две керосиновые лампы, оставив дом в полной темноте, и отправились – Газы, Якобельский, Непокульчицкий и я – во мраке ночи туда, откуда доносились крики. Мы прошли, пожалуй, больше километра. Увязали в песке, спотыкались о камни и кусты; было тепло и душно, но не жарко. По пути наш кортеж рос, все время к нему присоединялись какие-то люди, которые появлялись в темноте, словно белесые призраки в длинных рубахах до щиколоток, и молча шли в том же направлении, что и мы, пользуясь светом наших ламп. По мере того как мы приближались к цели, у меня усиливалось ощущение, будто идем мы не принять участие в траурных церемониях, а на какой-то футбольный матч. Из селения доносился гомон возбужденного стадиона. Траур – это нечто иное. Траур – это тишина, приглушенные голоса, тихие шаги. А здесь несколько сот людей голосили изо всех сил. Так кричат у нас лишь при радостных обстоятельствах, разве только... Разве только это крик умирающей толпы! Когда это дошло до моего сознания, меня вдруг пронизало холодом, несмотря на теплую ночь.
Постепенно становилось все более жутко, Наш кортеж рос, мы шли медленно, с трудом, прислушиваясь к приближающемуся вою. Мы подошли наконец к жилищу умершего. Перед глинобитным домиком горели десятки светильников. На площади собралась большая толпа одетых во все черное людей с черными лицами. В мерцающем свете сверкали белки глаз и зубы. Здесь было несколько сот женщин, от старух до маленьких девочек. Толпа не стояла, даже не колыхалась. Она содрогалась, бурлила, билась в конвульсиях. И кричала – протяжно и пронзительно. Женщины кидались на землю, рвали на себе волосы и одежду, царапали ногтями землю, посыпали голову горстями песка. Здесь не было никакого притворства, все было искренне. У некоторых кровоточили расцарапанные руки и лица. Эти страшные, искаженные отчаянием и истерией лица! Я всегда считал, что такие сцены наиграны, быть может, даже умело, но все-таки наиграны. Здесь же не было никакой наигранности, а было лишь искреннейшее отчаяние, задевающее за живое и трагичное; так, должно быть, некогда рыдали дочери Израиля, загоняемые в вавилонскую неволю, или дочери Карфагена, когда Сципион разрушал их город. Прямо передо мной оказалась какая-то маленькая, на вид лет семи девочка, которая пищала тонким голоском и кидала себе в лицо кучи песка. По ее грязному личику ручьем катились слезы. Я собрался было подойти к ней, ведомый естественным инстинктом человека из Центральной Европы, привыкшего вращаться среди консультаций для детей, больных и здоровых, амбулаторий, детских садов и родительских университетов; я хотел подойти к ней, взять ее за руку, запретить сыпать песок в глаза, сказать: не делай этого, девочка, это вредно... Но я остановился на полпути.
К нам подошли какие-то мужчины. Все вновь прибывшие становились на освещенной площадке перед домом умершего и застывали здесь на минуту-другую. Но мужчины не голосили, они стояли молча, а потом уходили в направлении, которое указали и нам. Нас провели на огороженный участок, где горело много ламп, а на земле были разостланы циновки. Мы остановились в нерешительности. Но и это было предусмотрено. К нам приблизился один из нубийцев и шепотом подсказал, что нужно сделать. По очереди мы стали подходить к отцу умершего. Подобно всем другим, мы стояли перед ним, не говоря ни слова. Торжественный жест руками, выражающий соболезнование, пожатие руки, глубокий поклон. И ничего больше, тишина, никаких фраз, никаких слов. Затем нас усадили на циновках у стены, рядом с другими мужчинами. И все еще никто не проронил ни слова. Издали доносился гомон с площади. Молчание. Лишь какой-то старик, быть может родственник, тихо плакал, но это был уже глубокий старик. Желтый свет ламп, установленных на земле и освещающих снизу белые одежды людей. А кругом величественные, неподвижные лица нубийцев.
Через десять минут отец покойного поднялся с места, мы тоже. Опять рукопожатия, снова торжественный, исполненный достоинства жест. Отправляемся домой. Позади нас слышится несмолкающий и неослабевающий гомон. На обратном пути раис рассказывает об умершем. Он оставил трех жен и семерых детей, был богат, имел много скота и земли. Занимался контрабандой. Как раз теперь у него дома находилось 40 мешков с контрабандным товаром, и еще 50 были задержаны полицией в Асуане. У умершего были недоразумения с полицией в Хальфе. Он запил поэтому. Чувствовал, что вокруг него сгущаются тучи. Раис говорил о нем: «Спирту» (заспиртованный).
Когда мы проходили мимо одного из домов, теперь темного и пустого, раис сказал:
– Отсюда выходит смерть!
В этом доме гонят самогон.
Уже очень поздно, но мы не ложимся. Всем как-то не по себе. Разговариваем о книгах, автомобилях, о коллекционировании почтовых марок. Реку патрулирует полицейская моторная лодка, слышен стук ее двигателя. Гомон в селении стих, лишь время от времени раздаются еще отдельные крики.
Поутру пытаемся показать нашим рабочим, что мы помним, сочувствуем. Но напрасно, так как их поведение ничуть не изменилось, они работают, поют. В деревне играют дети, женщины несут воду из Нила, жизнь идет своим чередом. Ночь прошла бесследно. Люди улыбаются, а пополудни в шалашах-кофейнях такая же толчея, как и всегда. Нубия – древняя страна, и ее обитатели свыклись со смертью.
Через несколько дней в селении сыграли свадьбу.