ГОСПОДИН ВЕЛИКИЙ НОВГОРОД

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГОСПОДИН ВЕЛИКИЙ НОВГОРОД

СВИДЕТЕЛИ ДРЕВНЕЙ РУСИ

Было время, когда древняя Русь представлялась потомкам сказочным, пряничным царством.

Там по улицам древнего Новгорода гуляли осыпанные драгоценностями улыбающиеся счастливцы в цветистых нарядах: «Он — в мурмолке червленой, каменьем корзно[8] шито, тесьмою золоченой вкрест голени обвиты. Она же — молодая, вся в ткани серебристой, звенят на ней, сверкая, граненые мониста...»[9]

Там Садко — богатый гость удивлял щедростью индийских и варяжских купцов. Там для блестящих вельмож-посадников седобородые монахи переписывали священные книги, выводя киноварью тончайшие заставки, переплетая книги в дорогую телячью кожу. Мудрые и важные русичи вели над Волховом безбедную, а порою и роскошную жизнь. Литовец Будрыс в стихотворении Адама Мицкевича недаром советовал своим трем сыновьям:

Будет всем по награде: пусть один в Новеграде

Поживится от русских добычей.

Жены их, как в окладах, в драгоценных нарядах,

Домы полны, богат их обычай.

В былинах и сказках вспоминал народ счастливое время Владимира Красна Солнышка, Ярослава Мудрого, Владимира Мономаха. Столы там ломятся от питья и брашна,[10] князья выдают своих дочерей замуж за заморских принцев; из оправленных в золото рогов пьют на тризнах смелые воины; в теремах с резными окошечками живут Василисы Пре-красные; красивые пастушки Лели играют на свирелях сладкозвучные песенки...

Вот какой нарядной, чистой, мудрой рисовалась когда-то писателям, поэтам, художникам древняя Русь! Но прошли года, и в дело вмешалась история. И, точно декорация в театре, эту картину сменила другая.

...Темные бесконечные леса, суровые зимы, засушливые лета. В жалких курных избенках ютятся полудикие люди — пахари и рыбари, охотники и звероловы. Горестна их жизнь, тяжел труд, безмерны темнота и невежество.

Да, может быть, у богатеев вельмож где-нибудь в Киеве или Новгороде и были «тесьмою золоченой вкрест голени обвиты», но простой-то народ ходил в лаптях и длинных домотканых рубахах. Да, конечно, монахи в монастырях переписывали древние книги, но народ знать не знал, ведать не ведал о них.

Поэты воспевали одно, ученые вычитывали в старых грамотах другое. Появились как бы две разные Руси, и какая из них настоящая — поди, угадай. Ведь очевидцев того времени не осталось, не у кого спросить, как же жили на самом деле, не с кем проверить, кто прав, кто не прав. Так и было до тех пор, пока на помощь историкам и поэтам не пришла новая удивительная наука — археология.

Археологи раскрыли древнюю землю, как гигантский сундук, в котором укрыты тайны прошлого. Из-под земли явилась толпа молчаливых, но зато правдивых свидетелей, спорить с которыми нельзя.

Подумайте сами: если в летописи написано, будто бы в таком-то году был в Новгороде великий пожар, — кто его, летописца, знает, может быть, он это придумал? А вот если, роясь в земле, археолог натыкается на бесконечные груды древних углей и головешек, на кучи обугленного зерна, на опаленные огнем бревна, — тут уж не поспоришь: пожар действительно был, и не малый. Если поэт воспевает граненые мониста на гордой шее древней красавицы — все это могло ему пригрезиться. Но когда тысячи зеленых, красных, синих, желтых стеклянных бусин попадаются археологу в земле, он твердо говорит: «Да, тогда носили эти самые мониста».

«Тогда», — написали мы, но когда? Сказать «в древности» — недостаточно. Уже десятый век стоит над старым Волховом город, носивший когда-то имя Господин Великий Новгород; в каком же из девяти столетий носили новгородские модницы эти стеклянные бусы?

Добытые из земли древние предметы остаются складом интересных, иногда прекрасных вещей, пока они не приведены в порядок, в систему. Чтобы привести их в систему, надо прежде всего приурочить каждую из них к определенному времени, установить их археологический возраст.

Лет сто тому назад жил в России богатый археолог-любитель граф Алексей Сергеевич Уваров. Его страсть к археологии благодаря богатству приняла грандиозные масштабы.

Судите сами: в пятидесятых годах Уваров раскопал под Ярославлем почти восемь тысяч курганов. Восемь тысяч! Шлимановский размах. Можно себе представить, как должны благословлять археологи всего мира щедрого и энергичного дилетанта! А вот послушайте, что они про него говорят:

«Добытые при этой спешке интересные вещи, не будучи разделены даже по погребениям, остались почти бесполезными для науки. Предметы ряда веков, от VII до XIV, оказались безнадежно перемешаны в одной музейной груде...»[11]

Сказано сердито, но справедливо. Что подумали бы вы, получив дюжину отличных рекомендаций в незнакомый город, но без фамилий и адресов? Или уникальную рукопись, нужную вам для работы, в виде беспорядочной груды спутанных и неперенумерованных листов? Вряд ли вы расценили бы высоко такую любезность.

Да, но где тот календарь веков, на основании которого можно определить археологический возраст вещей? Как составить его и по каким признакам определить затем, между какими именно листками этого календаря законное место той или иной находки — этой ржавой мотыги, того куска доспехов, того каменного топора или ярко-зеленой бусины?

Способов определения «возраста» немало. Среди них есть старые, как сама археология, есть и только сегодня испытываемые.

Существует особая наука — стратиграфия. Почва состоит из ряда слоев; как правило, чем ниже лежит слой, тем он древнее, тем старше, конечно, и вещи, погребенные в нем. Зато все предметы, найденные в одном и том же слое, — почти всегда ровесники. Стратиграфический анализ — верное оружие археолога, когда он роется в глуби времен, от которых до нас не дошло ничего: ни единой даты, ни одного имени, ни устного слова, ни письменного. В этой бездне на многое рассчитывать не приходится; счастье, если удастся установить: эта находка старше, эта моложе, а те две — сверстницы. Такую возможность стратиграфия дает.

Ближе к нашим дням положение меняется. Тут все уже кишит событиями памятными и именами известными. Возникает надобность в более точных археологических рамках. Здесь мало сказать: «Эта гривна моложе того ковша»; важно, что она ровесница вон той печати, а на печати дата и имя: князь Всеволод, такой-то год.

Исследуя прошлое с глубокой древности до недавних веков, археолог советуется с верным свидетелем былых дней, с черепком обожженной глины, осколком простого печного горшка или великолепной амфоры. На многих листках археологического календаря вы не увидите ни надписи, ни даты: на вас смотрит только он, угловато-колючий простак-черепок. «Времена шнуровой керамики», «племена ямочно-гребенчатой» или «чернолощеной керамики» — ученые постоянно удовлетворяются такими определениями. А рядом с гончарным керамическим обломком-черепком работают нам на пользу другие очевидцы прошлого, и, в частности, вещь суетная, на первый взгляд несерьезная, — женские украшения.

ГАЛАНТЕРЕЯ ДНЕЙ ГОСТОМЫСЛОВЫХ

В витрине археологического музея, рядом с деловитыми серпами и косами, бок о бок с воинственными мечами, шлемами, наконечниками стрел лежат сотни странных кусочков цветного стекла: ярко-зеленые, густо-синие, золотистые стеклянные дужки всех оттенков радуги. Что это такое? Это обломки (встречаются и целые) древних женских украшений — браслетов: франтихи и модницы русских городов во дни Ярославовой «Правды» или Остромирова евангелия так же кичились друг перед другом этими побрякушками, как их праправнучки гордятся сегодня какими-нибудь нейлоновыми чулками.

Неудивительно, что подобные стекляшки мы собираем и бережно храним. Древность — всегда древность. Странно другое: пестрые осколочки эти ученые разбирают по сортам, как если бы они были драгоценными каменьями. Их детально изучают, о них пишут глубокомысленные исследования... Поищите — и среди наших археологов вы найдете искренне увлеченных своим делом «браслетоведов». А не выдумка ли все это? Браслет — не оружие прошлых лет, не орудие, по которому можно судить о хозяйстве далеких предков, а всего только хрупкий пустяк, так сказать, галантерея времен Гостомысла. Так что же может дать науке даже самое пристальное его изучение?

Оно может дать немало. Сопоставляя различные наблюдения, удалось выяснить: такие изделия из стекла появились у нас в XI веке, не раньше: как раз в это время трудолюб дьякон Григорий переписал для посадника Иосифа, «мирским же именем Остромира», прославленное евангелие. Три столетия спустя, незадолго до рождения Димитрия Донского, они окончательно вышли из моды, но в течение этих двухсот пятидесяти или трехсот лет городские щеголихи успели набить и натерять их такое множество, что теперь они имеют в наших глазах совсем особенное значение. «Стеклянные браслеты, — говорит крупный знаток этих вещей Б.А. Колчин, — являются вернейшей находкой, датирующей слои XI—XIII веков». Иначе говоря, при составлении «календаря веков» и пользовании им они могут оказать нам существенную помощь.

В самом деле: вы роетесь в древнем черноземе... Кто скажет, когда образовался он тут? И вдруг под вашими пальцами шевельнулась крошечная стекляшка, колючий осколок полупрозрачного искусственного минерала с его характерным раковистым изломом. И все ясно — это XI—XIII века! Не X и не XV! А значит, к тому же времени принадлежит и обрывок кольчуги, и черенок ножа из оленьего рога, и даже подошва кожаного башмака, найденные тут же рядом: ведь они лежали в том же датированном слое. А кто его датировал? Стеклянный браслет!

Этого мало: браслеты бывают разные, а мода во все века была изменчива, как сейчас. Красавицы, опускавшие ресницы перед Садком и Василием Буслаевым, были, на счастье археологов, не менее капризны и непостоянны во вкусах, чем современные женщины: то все, как одна, они гоняются за гладкими зелеными браслетами, то накидываются на витые желтые с тонкой ниткой другого цвета, искусно вплавленной в стекло, а некоторое время спустя их стали привлекать только причудливые ребристые или крученые. Того, что поколение назад было модным, четверть или полвека спустя уже нельзя было нигде найти. Ни сном ни духом не ведали древние франтихи одного — какую великую пользу принесут их причуды, сколько разговоров возбудят они среди ученых лет семьсот, восемьсот спустя. И теперь нам про эти браслеты известно, если хотите, больше, чем им.

Мы знаем точно: попадаются в земле крученые, как веревочка, осколки — перед нами слой не моложе середины XIII века. Встречаем только гладкие: видимо, мы на рубеже этого столетия и следующего. Есть сразу и те и другие? Ну что же! Мы прибыли в XII век, время браслетного расцвета и изобилия. Тогда их делали и носили во множестве. Они поблескивали на запястьях Евпраксии-Адельгейды, киевской княжны, выданной замуж за императора Генриха IV, в ее девичестве и в конце ее бурной жизни, когда она сбежала из итальянской Каноссы на родные берега Днепра. Ими пленяли молодые ловчие Владимира Мономаха пугливых дев черниговских и переяславских, любечских и уветичских. «Поганые половцы» ломали их на нежных руках русских полонянок. По-видимому, не было ни одной мало-мальски принарядившейся горожанки в ту пору без такого браслета. Правда, в деревне их не знали совсем: в сельских курганах и могильниках того времени вы их не найдете. Зато при раскопках городов они встречаются тысячами, и это как раз делает их для нас верными свидетелями прошлого. Почему именно это? При чем тут число находок?

Представьте себе археолога середины XXIII столетия. Вот где-нибудь в песке морского прибрежья он нашел замечательную вещь — золотую медаль Мельбурнской олимпиады. Медаль в безукоризненной сохранности; можно прочесть год: 1956 — страшная древность! Но много ли ценного сообщит ученому этот уникум? Меньше, чем хотелось бы! Да, он говорит о любопытном факте: всемирные состязания в Австралии были, оказывается, действительно в 1956 году. Но это и все. Редкую медаль могли хранить сто и больше лет. Кто же знает, когда и как попала она в землю и ее ли современниками являются остальные предметы, найденные с нею? Это совершенно неизвестно: медаль-то одна!

Иное дело, если будущий ученый наткнется вдруг на несколько братских могил времен первой мировой войны, на многочисленные серебряные крестики, скрытые в них. Дознавшись, что такие кресты (во время оно их звали «георгиевскими») были введены в начале XIX века, а упразднены революцией 1917 года, он сможет уверенно датировать по ним любую могилу, любой слой земли, где их много. Они относятся именно к тем дням, это можно утверждать решительно, так как крестов было много.

Вот почему, находя в земле цветные стеклышки браслетов, мы опознаем по ним XI—XII века. Раньше их не было. Позднее их место заняли другие красивые безделицы.

А как же, спросите вы, с X веком? У него разве нет такого же точного опознавательного признака? Есть, но здесь эту роль играет уже не браслет, а маленькая яркая бусинка. Тоже стеклянная. Она — старшая сестра браслета.

Еще ни щеголихи, ни (что, пожалуй, существенней) сами мастера не додумались до наручных украшений, а бусы из стекла давно научились делать. Их полюбили и в городе и в деревне. Но ведь ожерелье — вещь непрочная: оно рвется, бусинки брызжут в стороны, катятся по земле, по полу, исчезая в щелях и ямках. Стеклянные шарики, бочоночки, чечевички, спиральки прячутся от современников, чтобы появиться на солнечный свет много столетий спустя, к удовольствию археологов. Укладывая женщину на вечный отдых в могилу под курганом, родные заботливо украшают ее лучшими драгоценностями; опять бусы попадают на хранение к той же матери — сырой земле. И отдает она их только тогда, когда они станут нужны науке.

Ученые насчитывают больше двух десятков различных сортов древних стеклянных бус, да еще каждый сорт они делят на несколько разновидностей. Есть бусы шаровидные, бочонкообразные, сплющенные — «зонные», есть причудливые с выпуклыми глазками, цилиндрические, спиральные — каких только нет!.. А разные оттенки цвета?! А степень прозрачности и другие свойства стеклянной массы?! И все это можно использовать, составляя археологический календарь.

Вот «лимонки» — очень древние бусины из желтого непрозрачного стекла. Они и по форме похожи на маленькие лимончики — продолговатые, с двумя острыми шишечками на концах. Это «патриархи» стеклянного племени, старше их только такой же желтый рубленый бисер. Ими могла украшать гордую выю псковитянка Ольга, когда вещий Олег сватал ее «во Плескове» своему наследнику Игорю. Их носили жены древлян и полян, вятичей и радимичей. Но век их короток: одно X столетие — и конец; немного спустя появляются уже богатые бусы-бочоночки, то посеребренные, а то и позолоченные. Они все еще непрозрачны: настоящее стекло еще не умеют приготовлять.

Впрочем, одна-единственная бусинка-лимончик испытала, по-видимому, более сложную судьбу: она попалась на глаза археологам в кургане не X, а XIII века. И где? Под самым Ленинградом, возле города Пушкина... Как занесло ее сюда, как очутилась она тут, рядом с красивым тройным браслетом? Может быть, переходила четыре века от бабки к внучке, а может статься, уже была когда-то найдена так же в земле и хранилась, как удивительная древность и редкость. Что об этом гадать: этого она не расскажет.

В XIII веке бродячие купцы торговали по деревням уже совершенно прозрачными бусами — овальными и круглыми: они стали теперь совсем гладкими, и по стеклу нередко бежали спирали и волны сплошной красивой инкрустации. Можно вообразить, с каким восторгом любовались владелицы цепочками этих застывших разноцветных слезок... А еще некоторое время спустя они же с ума сходили уже по хитро закрученным винтовым бусинкам.

И вот странная, неожиданная вещь. Казалось бы, чем ближе к нам, тем больше должно становиться всевозможных бус, ведь с каждым годом их производство должно было совершенствоваться и расширяться: жизнь-то идет вперед. А что случилось на деле? На деле, начиная со слоев земли, относящихся к середине XIII века, число находимых бусинок вдруг резко падает. Только что они попадались на каждом шагу, а тут их становится все меньше и меньше. Можно подумать, древние прабабки наши внезапно разлюбили свои ожерелья. Но этого быть не может. Что же произошло?

Чтобы понять, в чем дело, стоит вернуться к браслетам. Как обстоит дело с ними? Совершенно так же. Вот какую табличку составили археологи, подсчитав число этих стеклышек по векам в одном только месте, в Новгороде.

Видите: число находимых браслетов быстро растет и в XII и в начале XIII века. Больше всего их на рубеже этих столетий; проходит несколько десятков лет, и их сразу становится куда меньше. Крутой перелом графика падает на середину двадцатых годов. А что это были за годы?

Это были страшные годы для русской земли. В 1223 году орды Чингис-Хана разгромили войска киевлян и их союзников при Калке; в 1237 году, казалось, заколебался весь мир: татары покорили Русь, хлынули на запад, в Венгрию и Чехию. Разгром был ужасен: страна опустела, торговля почти прекратилась, ремесла были заброшены, мастерские опытных художников-стеклодувов разорены, а сами они либо перебиты, либо уведены в Улус Джучиев — Золотую Орду, в лихой полон. Старые привычки и обычаи исчезли, вкусы переменились. Да и самим женщинам русским стало не до нарядов и побрякушек. А когда гроза пронеслась, старое было уже поздно вспоминать: весь мир сделался другим, от самого большого до самого малого. На место старых пришли новые вещи, в том числе и украшения из новых материалов. А прошлое, что оно? Исчезло бесследно? Не совсем: глубоко в толще родной земли лежали шарики бус, дужки браслетов, множество других осколков минувшего. Лежали и ждали того времени, когда осторожные руки вновь извлекут их на поверхность земли.

ЭТАЖЕРКА О ДВАДЦАТИ ВОСЬМИ ПОЛКАХ

Каждое место раскопок чем-нибудь да своеобразно: у каждого вновь появляющегося из-под земли людского поселения, так сказать, «своя специальность». Помпеи поражают необычайно сохранившимися фресками на стенах жилых домов. В Египет ученые едут, рассчитывая найти там, и только там, спеленатые, набальзамированные мумии древних царей. Развалины Двуречья — гигантский склад клинописных табличек, удивительная библиотека глиняных книг. Чем же примечательны в этом смысле археологические работы в Новгороде?

Отличий от всех других раскопок тут много, но, пожалуй, важнейшее из них — удивительные свойства новгородской почвы. Она идеально сохраняет в себе древесину. Ничтожная щепка, горсть опилок, сделанные из дерева предметы и целые бревна лежат в ней веками, не истлевая, как они истлевают в других местах.

Это своеобразное свойство почвы создало другую особенность новгородской археологии. Как только ученые углубились тут на широком фронте в землю, обнаружился факт, о котором еще недавно никто не подозревал. С древнейших времен Новгород был по сравнению с другими городами средневековья очень благоустроенным городом. Весь мир тонул еще в грязи, а тут уже с X века мостились главные улицы. Сторона была лесной, на мостовую шло дерево, такое же, из какого возводились дома. Любопытно, что самое слово «мостовая», вероятно, означало в древности именно бревенчатую гать: слово «мост» и сейчас в диалектах значит всякий деревянный настил, помост, а вовсе не обязательно виадук, по которому дорога перекидывается через углубление; в дореволюционной деревне можно было постоянно услышать в северных говорах: «Мост-то у него в избе хорош, да вот слеги подгнивши...»

Мостовая строилась на совесть, но, конечно, была не вечной. Время от времени ее приходилось менять. Снимать предварительно старую? Долго и хлопотно! Не проще ли уложить новый «мост» поверх первого? Третий на второй, пятый на четвертый и так далее... Так новгородцы и поступали в течение примерно восьми веков, нарастив друг на дружку двадцать восемь слоев бревен, двадцать восемь рядов, или «ярусов», мостовой. А благодатная почва помешала всем им рассыпаться в прах даже за такое долгое время. Углубившись в землю, археологи, к своему удивлению и, если угодно, восторгу, нашли колоссальную деревянную «этажерку» о двадцати восьми великанских полках-ярусах, какой вы не увидите, думается, больше нигде в мире.

Этот рассказ может показаться странным. Как так? Плахи, из которых выложены мостовые, достигают в толщину где тридцати, а где и сорока сантиметров. Двадцать восемь рядов таких бревен должны были составить гигантскую, десятиметровой высоты, поленницу. Значит, ее верхние ряды проходили выше крыш низеньких новгородских домиков? Значит, люди ездили по улице, словно по странной деревянной насыпи?

Так случилось бы, если бы в любом живом человеческом поселении не нарастали все время и по всей его поверхности новые слои почвы. За счет чего? За счет всевозможных отбросов — хозяйственного и строительного мусора, соломы, навоза, щепы, золы, угля, битого кирпича — всего того, что человек привозит в город и очень редко вывозит из него. Не легко поверить, что в Новгороде есть места, где лопата не берет землю, где машины прыгают, как на пружинном матраце: на метры и метры вся почва тут состоит из слежавшейся древесной массы. Ведь дерево здесь почти не гниет! Вот почему улица с ее многослойной мостовой не вспучивалась над окружающими участками. Весь город поднимался из года в год вместе с ней, подминая под себя старые пожарища, пустыри, брошенные усадьбы, фундаменты домов, свалки, целые кварталы со всем, что на них и внутри них оставалось от недавнего прошлого. Если разрезать как бы огромным ножом новгородскую землю, перед нами явится нечто вроде грандиозного слоеного пирога, в котором слои начинки обозначены четкими границами деревянных ярусов мостовых. При этом — очень важно! — одну мостовую от другой отделяет не только определенное число сантиметров или дециметров. Они отстоят друг от друга еще и на двадцать пять примерно лет каждая. Удивительная «этажерка» построена не только в пространстве, но и во времени: мостовые чинились приблизительно четыре раза в столетие.

Подумайте сами, почему это важно.

Всюду и везде археологам стоит немалого труда стратиграфически прослеживать земные слои, разнося по ним свои находки, чтобы их датировать. Тут же все находки как бы заранее разложены по совершенно четким деревянным полкам удивительного стеллажа; если на полках и не написано «XIV век», «XII век» — не беда! По целому ряду признаков определить время оказывается вполне возможным.

Вот, роясь в земле Неревского конца древнего Новгорода, археологи вскрыли на большом протяжении двенадцатый сверху слой мостовых, дошли, по их выражению, до двенадцатого яруса. Что встретилось им тут?

Каждый взмах лопаты открывает следы огненного бедствия, огромного пожара. Бревна погребенных в земле построек кажутся громадными головешками; между ними — груды золы, жженого, почерневшего камня и кирпича, опаленного злым пламенем, россыпь обугленного зерна, где — ржаного, где — ячменного или просяного. Даже самая мостовая на перекрестке двух древних улиц, Великой и Холопьей, напоминает остатки гигантского костра. Из двадцати четырех построек, расположенных тут когда-то, двадцать одна сгорела дотла. Что же это была за стихийная катастрофа, отчего и когда она приключилась?

Все археологические приметы указывают на самое начало второй половины XIII века: как раз в это время составлялась в Новгороде первая его летопись. И вот что стоит там под датой 6775, то есть 1267 года:

«По грехам нашим загореся на Кузьмодемьяне улици месяца маия, в 23, перед вечернею, и погоре весь конец Неревскый. О горе, братье, толь лют пожар, яко и по воде огонь хожаше и много товара погоре на Волхове в лодьях и неколико голов сгоре и одином часе все погоре; и мнози от того разбогатеша, а инеи обнищаша мнозе».

Те бревна-головешки, которые сегодня археологи извлекают из-под многометровой толщи земли, пылали шестьсот девяносто лет назад. Именно тогда тлело и дымилось это зерно, кто-то выволок из сарая и в страхе бросил одну беговую лыжу, спинку кресла... Из мастерской богатого ювелира вытаскивали на двор, роняли на землю стеклянные браслеты, куски янтаря, слитки меди, ремесленные весы... В суматохе обронили даже большую ценность — золотую печать XII века: хозяин, очевидно, держал ее у себя уже не в качестве печати, а как слиток золота. Кричали люди, плакали дети, носились над клубами дыма галки и голуби...

Почти семь столетий об этом бедствии нам рассказывали только скупые строки летописи, да и их свидетельство мы не могли проверить. А теперь мы ступаем на ту самую опаленную огнем мостовую, держим в руках ту самую чашку весов, которая упала на горячую землю 23 мая 1267 года после начала вечерни. Археология говорит: «Летописец сказал правду». Летопись подтверждает: «Археология — точная наука». Можно ли желать лучшего примера их полного согласия?

СЕВЕРНЫЙ ПАПИРУС

Наши предки писали на пергаменте, потом на бумаге. Эти материалы боятся влаги и огня, а того и другого у нас всегда было слишком много: что не истлело, то сгорело в пламени непрерывных пожаров деревянных городов и сел. Сохранилось сравнительно немногое, тщательно сбереженное для потомства. Это немногое давно найдено, взято на учет, изучено. В начале XX века стало бесспорным: на какие-нибудь мало-мальски существенные находки новых древних документов у нас рассчитывать нечего, и уж во всяком случае их сделают не археологи, а архивариусы.

Более того — создалось представление, будто средневековая Русь и вообще-то была страной совершенно безграмотной. Кто там писал и что? Горсточка грамотеев-монахов и писцов и только важные специальные документы. Народ сего художества не разумел: грамота была ему и не нужна и недоступна; пергамент стоил дорого, бумага появилась не ранее XIV века и стоила не дешевле.

Правда, с некоторых пор мнение это поколебалось. Поправки в него стали вносить именно археологи. На стенах и столпах храма святой Софии в том же Новгороде заметили кое-как нацарапанные надписи далеко не духовного содержания; делали их, конечно, не благочестивые монахи, а относились они явно к X веку. В 1949 году под Смоленском, в Гнездове, нашли в кургане осколки глиняной посудины; на ней было написано то ли «горухща» (горчица), то ли «зерна горушна» (горчичные). Это свидетельствовало не только о том, что сам гончар был грамотен; очевидно, грамотными бывали и покупатели его товара: зачем бы иначе он стал снабжать свою корчагу такой хозяйственной этикеткой? Кое-кто высказывал предположение, что древняя Русь могла делать короткие записи на всяких бирках, дощечках, древесной коре. В этом не было ничего неправдоподобного: во-первых, даже в XVIII веке в сибирской глуши иной раз заменяли бумагу кусками бересты; во-вторых, кора деревьев и у других народов использовалась для письма: недаром латинское слово «либер» (книга) первоначально означало «лыко», «древесная кора». Однако все это были только предположения, не более.

Так или иначе, начиная после Великой Отечественной войны в Новгороде грандиозные раскопки, археологи, между прочим, имели в виду и такую возможность: если и были где-либо шансы обнаружить что-нибудь подобное, так, конечно, здесь — в этой влажной древней земле потемневшие катышки бересты XII, XI, X веков попадались в раскопках буквально на каждом шагу. Как знать, может быть, пусть не первый и не второй из них... сотый или сто первый несет на себе какую-нибудь запись?..

Но много ли надежды было найти такую драгоценность? В деревянном Новгороде бересту драли в течение чуть ли не тысячелетия поминутно и на всякую потребу. Миллионы ее полосок оставались под поленницами березовых дров; ее остатки целыми грудами копились всюду, где из нее плели туеса, кузова, коробья, кошелки. Пастушата скручивали из бересты свои гулкие рожки; в каждой семье вместо ночных туфель носили, как носят кое-где и сейчас, «ходаки», нечто вроде берестяных ботиков для хождения по дому. Из той же бересты, наконец, многочисленные рыбаки Волхова и Ильменя испокон веков готовили поплавки для своих неводов и мережей.[12]

От всех поделок оставались обрезки, они падали на землю, скручивались спиральками, уходили постепенно вглубь на вечное сохранение. Теперь лопата археолога выбрасывает их снова наверх. На каждом из этих кусочков неведомая рука могла шестьсот, семьсот, восемьсот лет назад нацарапать несколько букв... Пойди вылови из тысячи обрывков именно этот единственный!

С конца тридцатых годов ученые начали приглядываться к берестяным свиточкам, разворачивать и обследовать их. Напрасно!

В 1948 году произошел переполох, ложная тревога: померещилось, что на одном куске проступают какие-то буквы... Несколько минут спустя радостная паника кончилась: простые трещины, только и всего! И прошло еще долгих три года...

Шел июль 1951-го.

В четверг, 26-го числа, в раскопе началось волнение; сотрудница экспедиции Н.Ф. Акулова развернула очередной кусок бересты, и... Да, буквы... буквы!.. Неужели?!.

Вообразите себе эту торжественную минуту. Все кидаются к счастливице. Мобилизуются самые зоркие. Кто-то дрожащими руками нацепляет очки, кто-то кричит: «Лупу, дайте лупу!» И вот действительно буквы, нацарапанные чем-то острым на тогда еще мягком слое коры, самые настоящие, знакомые каждому, кто имел дело со старорусскими рукописями, церковнославянские буквы. Они еле видны, они точно щурятся от солнца. Но они складываются в слова, слова сцепляются во фразы.

Рафанова села шло позему дару 30 бел без дво а с вабиных села 30 бел...

Можно поверить А.В. Арциховскому: не одно сердце дрогнуло! «Впечатление было потрясающее. Казалось, из-под земли раздались живые голоса древних новгородцев».[13]

Теперь все зависело от одного — единственный ли это случай, или за первой последуют другие находки?

И вот 27-го числа были найдены еще два «писаных» отрывка бересты, за ними — еще и еще... За 1951 год их появилось десять, в следующем году эта цифра доросла до восьмидесяти трех, а весной 1956 года А.В. Арциховский, докладывая на конференции археологов о новгородских работах, назвал уже огромную цифру — сто девяносто четыре берестяные грамоты. «Их число, — так примерно сказал Артемий Владимирович, — может быть увеличено до любой наперед заданной меры. Мы можем принимать, так сказать, заказы на сотни и тысячи грамот».

Сказано смело, но ведь так оно и есть!

Произошло событие, по сути дела, неслыханное в летописях археологической науки, русской, во всяком случае. Его можно сравнить разве что с находкой библиотеки царя Ашурбанипала в Ниневии, да и то с оговоркой: ассириологи заранее знали, что все развалины Междуречья набиты клинописными табличками; наши ученые не имели представления о числе и распространенности берестяных грамот. В их глазах эти грамоты буквально перевернули древний русский мир.

ОТ БОРИСА КО НОСТАСИИ

Раскоп в Неревском конце на Софийской стороне Новгорода, на пустыре между нынешними улицей Декабристов и Дмитриевской, разбит его хозяевами-археологами на восемьсот с лишним двухметровых квадратов. Любая найденная вещь — хрустальная бусинка или половинка скорлупы грецкого ореха, безразлично, — нумеруется по своему квадрату. Помечается в ее паспорте и глубина, на которой она лежала, определенная не на глаз, а по нивелиру.

В квадрате № 101, на уровне 6-го яруса мостовых, — а значит, на рубеже XIV и XV столетий — в стороне от построек найдена грамота № 43.

Осторожно, с соблюдением сложных правил и процедур, развернули клочок бересты, сфотографировали. Но фотоаппарат упускает важные детали: мятая поверхность с разных точек зрения выглядит по-разному; глаз видит на ней больше. Поэтому к снимку приложена «прорись», точная копия, сделанная от руки. Вот как она выглядит:

Разобрать написанное не легко: наши предки не знали знаков препинания, не прибегали к прописным литерам, а, пишучи по бересте, упрощали и строчные — сложных и плавных кривых на ней не воспроизведешь.

Грамотка в руках палеографа, специалиста по древнему письму. Что скажет он о ней?

Вот буква «а», повторенная десять раз. Всюду левая ножка ее имеет форму узкой петли, острой внизу, срезанной вверху. Палеография знает: так писали «а» именно в XIV веке. «Животик» буквы «р» угловат, квадратен; это опять-таки признак того же столетия: раньше и позже «р» выглядело иначе.

Буква «д» менее характерна для этого времени, зато она встречается всегда на бересте: тут ее было легче писать такую. Очевидно, данные палеографии и стратиграфии подтверждают друг друга: перед нами или самый конец XIV века, или начало XV. В Москве княжит Василий I, сын Донского; Новгородом правит посаднический род Онцифоровичей; каменный дом Юрия Онцифоровича как раз в это время только что построен в сотне метров к югу по Великой улице; удивленные люди называют его «чуден двор». А вокруг поблизости разбросаны деревянные усадьбы, службы, частоколы... Тут-то и обронила чья-то небрежная рука исписанный клочок бересты, в будущем «грамоту № 43», а тогда простую, мирную записку от мужа к жене:

«От Бориса ко Ностасии. Како приде ся грамота, тако пришли ми цоловека на жерепце, зане ми здесе дел много. Да пришли сороцицю, сороцицю забыле».

Что скажете вы по поводу этого письма? Все в нем так просто и жизненно, все кажется таким человечным и понятным, что не веришь бездне в шесть столетий, лежащей между этой супружеской парой и нами.

Состоятельный новгородский гражданин уехал куда-то за город. У него там «много дел» («Во все времена, — философски замечает профессор Арциховский, — мужья жалуются женам на свою занятость делами!»). В спешке он забыл захватить рубашку и просит теперь жену прислать ее с конным человеком. Видно, у него немало слуг: не пришли мне Ивана или Петра; пришли мне вообще «цоловека», любого. Видимо, его Настасья грамотна: не умей она читать, он велел бы передать поручение устно; не искать же ей грамотея!

Трудно сказать, что вычитала эта Настасьюшка из мужниного «береста»; мы, больше полтысячи лет спустя, вычитываем из него очень многое. Его простота овеяна высокой поэзией времени: ведь «ся грамотка» пришла к нам откуда? Из-за плечей Ивана Грозного, почти что из времен Куликовской битвы...

Но случаю этого показалось мало, и он поразил нас еще одним, уже драматическим, сюрпризом.

В коллекции «берест», добытых новгородской экспедицией, есть узкий длинный лоскуток. Он найден, так сказать, «вне ярусов»: грубая лопата землекопа-канавщика перебросила его откуда-то в осушительный ров XVII века. Однако палеографические данные говорят ясно: это тот же самый рубеж XIV—XV веков, то же время. Что написано в этой «грамоте № 49»?

«Поклон от Ностасьи к господину, к моей братьи. У мене Бориса в животе нет. Как се, господо, мною попецалуете и моими детьми...»

Предыдущее письмо найдено в квадрате 101, это — в 241. Расстояние по прямой между ними двадцать семь метров. Кто же усомнится: это те же люди, та же пара супругов: немыслимо, чтобы совпали и место, и время, и оба имени; уже то, что оба письма попали к нам в руки — редчайший случай. А вот уже Настасья извещает родных («братью») о кончине ее деловитого хозяина. Она очень расстроена: она пропустила в третьем предложении слова «...бересто полуците»; может быть, поэтому испорченный черновичок и не был отправлен из Борисова дома... На пространстве двух десятков метров развернулась и закончилась перед нами драма семьи, с ее повседневными делами и заботами, с добрыми и скорбными чувствами, понятными каждому, с печальным концом. Прошло шесть столетий, но и нам сейчас, прочитав эти скупые строки, впору «попецаловать» с Настасьею и ее детьми. И весь этот красочный узелок жизни воскрешен, сохранен высоким искусством археологов.

«НЕВЕЖА ПИСА...»

Вот еще одна грамотка, на радость читателям. Нашли ее в квадрате 249, то есть на четырнадцать метров южнее предыдущего траурного письма. Это «бересто» лежало прямо на плахах мостовой, притоптанное к ее поверхности, написано оно было на рубеже XIII и XIV веков: между ним и предыдущим письмом целое столетие во времени.

На берестяном обрывке небрежно начирканы две строчки. Вглядитесь в них; сомнительно, чтобы вы уловили их смысл.

Даже если переписать все нашими современными буквами, положение не облегчается:

Перед вами шифр — наивный, несложный, но все же шифр, явно изобретенный мальчуганами-школярами тех дней. Записку надо читать «зигзагом», перескакивая с верхней строчки на нижнюю и обратно; тогда все разъясняется:

Дальше все оборвано.

Проще простого представить себе, что произошло. Шестьсот пятьдесят лет назад по Великой улице шла шумная ватага «невеж» и «недум», тогдашних школьников, малолетних грамотеев. Один решил подшутить над менее бойким товарищем. Вот он царапает по бересте небрежно, но довольно грамотно ехидную фразу-дразнилку, из тех, что во все века на устах у шалунов. Вот он коварно подсовывает ее своему другу, и тот, доверчиво прочитав, натыкается в конце на какое-то далеко не почтительное выражение по адресу читателя. Мы не знаем, что это был за эпитет, — обиженный оторвал его и с досадой швырнул клочок бересты в грязь. Но ни он, ни его задира приятель не ведали, не гадали, что через шесть с половиной веков записка эта попадет на рабочий стол археолога Арциховского, под его сложные лупы и аппараты; что ее напечатают в книге, над ней будут размышлять языковеды, ее начнут исследовать палеографы. Интересно, что бы подумали «недума» и «невежа», если бы волшебная судьба их «берест» померещилась им хотя бы во сне?

Значит, даже маленькие новгородцы умели читать и писать? Может быть, они ходили в школу? Да, видимо, ходили. Вот перед нами явный очевидец древней учебы — плоская можжевеловая дощечка в восемнадцать сантиметров длиной и семь шириной, найденная в новгородских раскопках. Дощечка сверху срезана треугольником, внизу торцом. В верхней части на ней написаны в строго алфавитном порядке все тридцать шесть букв славянской азбуки, начиная от «а» и кончая «юсом», означавшим звук «я». Держа это учебное пособие в левой руке за нижнюю часть-рукоятку, удобно было списывать с нее буквы для упражнения.

В другом месте найден и инструмент для писанья на бересте — заостренная, изогнутая, до блеска отполированная костяная палочка с ушком для подвешивания к поясу.

Может быть, такая именно палочка висела на ремешке, подпоясывавшем рубашонку маленького Онфима, от которого до нас дошла, хоть и в разрозненном виде, чуть ли не целая его берестяная тетрадь. Правда, это тетрадь довольно своеобразная: первую ее страничку представляет донышко берестяного туеска. На перекрещенных полосках бересты мальчик усердно, в строгом порядке выписывал буквы алфавита, упражняясь на свободных местах в начертании самых трудных букв, скажем, того же «юса». Вот что-то вроде диктовки, и не очень удачной: маленький писец, то ли недослышав, то ли не поняв, вместо священного текста настрочил абракадабру из несвязных слов. Наверное, он просто устал, ему надоело: под начатой работой он нарисовал целую шеренгу смешных человечков с граблеобразными руками, каких и сейчас рисуют наши ребята. Да и вообще, кажется, Онфим был больше художником, чем прилежным школьником: на оборотной стороне того же донышка он изобразил страшное чудовище на четырех ногах с хвостом-закорючкой, зверской мордой и жалом змеи. «Я зверь», — написал он поперек этого страшилища, как бы от его лица. Но тут же рядом, в особом прямоугольничке, ему пришло в голову настрочить поклон от Онфима ко Даниле. Кто его знает, может быть, он послал эту своеобразную «открытку» своему соседу по тогдашней парте и начал письмо теми же вежливыми словами, какими начинали свои письма взрослые? Так или иначе, благодаря этой вежливости мы с вами узнали имя маленького грамотея.

Кстати, сколько ему могло быть лет? Профессор Арциховский уверен, что не больше пяти-шести. Его убеждают в этом, во-первых, сами рисунки парнишки (на руках у человечков пальцев то три, то четыре, то пять), а во-вторых, древние летописи, в которых говорится о совсем маленьких детях, уже умевших читать часослов и зубривших наизусть молитвы.

Шесть лет! Разве удивительно, что такому малышу до смерти надоедали буквы и молитвы и он, отложив эти заботы в сторону, с упоением рисовал всадника, заарканившего и свалившего наземь врага, и ставил рядом свое собственное имя — Онфим? Удивительно другое: благодаря этим кусочкам полуистлевшей бересты мы не только узнали имя мальчика, но смогли заглянуть ему в душу, понять его мысли, чувства и настроения.

Письма, которые мы только что получили из далекого прошлого, трепещут всеми красками жизни. Но чем и почему они важны для науки? Что делает их научной сенсацией?

Их опубликовано сотни две или три, найдено уже много больше. И все эти грамоты, от первой до последней, дают в руки ученых археологов и историков совершенно новый, неведомый доныне материал. «Разве? — скажете вы. — А что же до этого мы были уж так бедны другими, пусть не берестяными, древними документами? Чем эти, новые, лучше старых, давно известных?»

Древних рукописей, начиная с XI века, собрано у нас немало. Но что это за рукописи? Почти все они были книгами церковного содержания, переведенными на русский с других языков. Два или три старых справочника, напоминающих по замыслу наши нынешние энциклопедии, трактовали вопросы, очень далекие от народной жизни. «Рубин цветом красен... Говорят, его ищут не днем, а ночью... Когда его носят, он светится сквозь любую одежду, чем его ни закрой...» («Изборник Святослава», 1073 год). Или: «Есть птица алконост... Птенцы ее выводятся зимою, и когда почует, что им время вылупляться из яиц, берет она яйца, несет на середину моря и опускает в глубину. Море в тот час сильно волнуется и бьется о берег...» («Матица Златая», X век). Из такого рода сказок не вынесешь представления о русской действительности средних веков.

Дошло до нас несколько списков летописей; одна книга содержит в себе знаменитый юридический памятник Киевской Руси, «Русскую правду». Но везде в них, как и в грамотах, известных нам с XIII века, как в челобитных и дарственных, мы встречаем не разговорный язык, а особую, книжную или деловую, чиновничью речь. Да и содержание их своеобразно: из них не узнать, чем дышал, что делал у себя дома, о чем тревожился, чему радовался и огорчался средний русич — смерд и холоп, воин и ремесленник, бродячий торговец или простой горожанин. Тем более ничего не говорят они о жизни женщин того времени; даже самые имена женщин тех дней остались нам неведомыми, за исключением двух-трех высокорожденных княгинь и княжен. А берестяные грамоты Новгорода в большинстве своем — частные письма, написанные самыми разнообразными людьми и по всевозможным поводам, нередко наспех, на ходу, в самой гуще жизни. Они ввергают нас в самый бурный поток ее.

«Поклон от Смешка Фомы к Есифу. Что позвал тебя Сава, зде суду несть». Это деловая записка: Сава подал на Есифа в суд, а Есифов друг Фома, наведя справки, с радостью сообщает, что этот суд не состоится. А вот приказчик крупного землевладельца робко испрашивает у него хозяйских распоряжений: «Поклон от Михайлы к осподину своему Тимофию. Земля готова, надобе семена. Пришли, осподине, цоловек сполста, а мы не смеем имать ржи без твоего слова».

Человек судится с «немцем» из-за коня и вызывает по делу свидетеля. «Яков да Иван» решают между собою вопрос о серебре, которое один из них должен другому. Новгородец со странным прозвищем Божба Михаль «во имя отца и сына» завещает кому-то два рубля денег. Горожанин именем Петр в волнении сообщает Марье — видимо, жене, — что он скосил траву на пожне, но «озеричи» (очевидно, жители деревни Озерки) у него «то сено отъяли». Петр просит, чтобы жена «списала список» с купчей грамоты и прислала ему эту копию «разумно». А рядом мы видим перечень ловчих птиц, составленных сокольничим какого-то боярина. А вот некто Терентий, воин новгородской рати, сидя «добр здоров на Ярославли», извещает некоего Михаля, что угличские ладьи у Ярославля вмерзли в лед. А безыменный заимодавец доверяет другому лицу получить с Тимоши большую по тем временам сумму — одиннадцать гривен — и попутно забрать «у Воицина шурина» конскую сбрую — расписной хомут, и вожжи, и оголовье (узду), и попону. Жизнь во всей ее пестроте, с безыскусственной речью, изобилующей чисто новгородскими неправильностями, с обыденной терминологией ремесленников и крестьян, с названиями ходовых мер, весов, инструментов, утвари, степеней родства, с формулами вежливых и подобострастных обращений является нам в своем обычном течении. До нас долетают звуки имен, которых мы никогда не слыхали. Нам становятся понятны обычаи, доныне неизвестные. Старые сведения, взятые из летописей, или подтверждаются, или пополняются свидетельством очевидцев. И, наконец, проясняется многое в наших широких, общих представлениях о великой Новгородской республике. Еще недавно историки изображали Новгород республикой купцов, административным и торговым центром, который ничего не производил сам и которым управляли богатейшие «торговые гости». Выходило, будто среди других городов средневековья, объединявших прежде всего людей ремесла, мастеров-производителей, он был единственным исключением, «уродом в семье».

Теперь доказано, что это досужие выдумки. Правили Новгородом не «богатые гости», а земельные собственники — феодалы. Основную часть его населения составляли не торговцы, а, как и повсюду, кустари-ремесленники. Новгород не исключение: он еще одно подтверждение великих законов развития общества.