XXII

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XXII

Редерер приглашает короля отправиться в Собрание — Общее смятение во дворце — Временная победа швейцарцев — Марсельцы снова атакуют Тюильри — Народ предает дворец разграблению — Убийства — Вестерман у Дантона

Как только Сантерр условился в ратуше с новыми комиссарами секций относительно последних распоряжений, он тотчас выступил в поход по набережной, а марсельцам послал сказать, что Новый мост назначается сборным пунктом двух колонн. Эти колонны соединились беспорядочной массой на Луврской площади и беспрепятственно заняли площадь Карусель. Впереди колонн ехал человек на маленькой черной лошади. Когда достигли площади, он взял на себя командование единственно по праву своего мундира. Толпа повиновалась ему в силу сознания необходимости руководства — сознания, овладевающего массами в минуту опасности. Командир провел свое войско в должном порядке, выстроил его на площади, в центре поместил пушки, а оба крыла растянул так, чтобы они держали под контролем те нерешительные батальоны, которые, по-видимому, ожидали только перевеса удачи на какую-нибудь сторону, чтобы определиться. Отдав эти распоряжения, командир пустил свою лошадь шагом к воротам королевского дворца, в сопровождении группы брестских федератов и марсельцев, постучал в ворота эфесом сабли и тоном главнокомандующего потребовал открыть вход народу.

Вестерман был эльзасцем; он происходил из семьи, которая пользовалась уважением среди буржуа его провинции. Он оказался замешан в какие-то подозрительные проделки (махинации с билетами учетной кассы) и подвергся осуждению на бессрочное заключение в тюрьме Сен-Лазар, но бежал из нее накануне взятия Бастилии и стал секретарем муниципалитета в Гагенау. Арестованный снова по распоряжению департаментских властей и запертый в Сен-Лазар, чтобы отбыть там свое первоначальное наказание, Вестерман обратился к Дантону. Дантон, понимая, какую выгоду можно извлечь из услуг подобного человека, распорядился выпустить его на свободу накануне 10 августа, приказал набрать свое войско и, когда толпа поднялась, предоставил ему над ней начальство.

Видя, что швейцарцы и гренадеры отказываются открывать ворота, Вестерман велел подвезти поближе пять пушек. Деревянные ворота, полуразрушенные от ветхости, не могли выдержать и первого залпа. Редерер и другие члены муниципалитета, видя нерешительность войск, поспешно вошли во дворец.

«Государь, — сказал Редерер, — управление департамента желает говорить с вашим величеством без других свидетелей, кроме вашего семейства». По знаку короля все кроме министров удалились. «Государь, — продолжал сановник, — вам нельзя терять и пяти минут: ни численность, ни настроение людей, собранных здесь для вашей защиты, не могут гарантировать жизнь вашу и вашей семьи. Безопасности для вас нет нигде более, как только в Законодательном собрании». Королева, повернувшись к Редереру, гордо сказала: «Но, милостивый государь, у нас есть войско!» — «Государыня, весь Париж поднялся», — отвечал ей Редерер и вслед за тем возобновил свой разговор с королем в более твердом тоне: «Государь, мы обращаемся к вам уже не с просьбой, не с советом. Нам остается последнее средство: мы просим позволения совершить над вами насилие и увезти вас в Собрание».

Король поднял голову, пристально посмотрел на Редерера, стараясь прочитать в его глазах, что именно — спасение или ловушка — заключается в его словах; потом, повернувшись к королеве и спрашивая ее быстрым взглядом, воскликнул: «Отправимся!» — и встал с места.

Принцесса Елизавета, выглядывая из-за плеча брата, воскликнула: «Господин Редерер, по крайней мере, отвечаете ли вы за жизнь короля?» — «Да, ваше высочество, так же, как и за свою собственную», — двусмысленно отвечал Редерер.

Король прошел через дворцовый сад без помех, между двумя рядами гренадеров, вооруженных штыками и шедших одинаковым с ним шагом. Огромное пространство сада, от одной террасы до другой, было пустынно. Цветники, статуи, зелень — все сверкало блеском летнего утра. Небо было чисто, воздух неподвижен. Ничто не нарушало безмолвия, кроме мерного звука шагов и пения птиц. Казалось, природа не хотела ничего знать о том, что происходит в сердцах людей. Трагичность ситуации она покрывала блеском своей праздничной улыбки.

Процессия вступила под деревья, ноги тонули во множестве листьев каштана, упавших в течение ночи и собранных садовниками в кучки, чтобы вымести их днем. Король заметил это и сказал, частично под влиянием желания выказать беззаботное настроение, частично делая печальный намек на свою участь: «Как много листьев! Они рано падают в нынешнем году». Манюэль за несколько дней перед тем писал в журнале, что королевский сан во Франции продержится только до осенних листьев.

Дофин, который шел подле госпожи де Турзель, забавлялся, сметая ногами эти увядшие листья и подкидывая их под ноги своей сестры. Детство играло на пути к могиле!

Шествие короля с семьей через сад было замечено из кофейни напротив и из окон Манежа, народ столпился на краю Террасы фельянов, которую нужно было пройти, чтобы попасть из сада в стены Собрания. Достигнув подножия лестницы, которая ведет с большой аллеи на эту террасу, сплошная масса мужчин и женщин с криками и гневными жестами загородила дорогу королевской семье.

«Нет, нет, нет! На этот раз им не обмануть нацию! Надо покончить с ними! В них причина всех наших несчастий! Долой veto! Долой австриячку! Низложение или смерть!» Эти слова сопровождались оскорбительными позами и угрожающими движениями. Человек по имени Роше, огромного роста, в платье сапера, обычный вожак уличных смут, особенно выделялся в этой толпе яростью своих воплей и неистовством оскорблений. Роше держал в руке длинную жердь, которой замахивался на королевскую свиту.

К толпе обратились с увещаниями. Депутаты объявили, что Собрание декретом призвало к себе короля с семейством. Сопротивление было поколеблено, и Роше дал себя обезоружить. Таким образом король благополучно достиг прохода, который вел с террасы к зданию.

Несколько человек из числа стражи Законодательного собрания встретили там короля и пошли подле него. «Государь, — сказал с южным акцентом один из них, — не бойтесь, народ добр, но он не хочет больше, чтобы ему изменяли; будьте добрым гражданином, государь, и прогоните из своего дворца попов и вашу жену».

Бурный, неодолимый порыв толпы отделил на минуту королеву с детьми от короля, который шел впереди. Мать трепетала за своего сына. Тот же сапер, который только что разражался проклятиями и угрозами в адрес королевы, вдруг устыдился при виде ее мучений и взял ребенка за руку. Он поднял ребенка над толпой, пронес его, держа высоко, вошел в зал следом за королем и, под рукоплескания трибун, посадил принца крови на стол Собрания.

Король и его семья направились к креслам, предназначенным для министров, и сели там подле президента. Председательствовал Верньо. Король сказал: «Я пришел сюда, чтобы не дать совершиться великому преступлению. Я подумал, что нигде не могу быть в большей безопасности, как среди вас». — «Вы можете рассчитывать, государь, — отвечал Верньо, — на твердость Национального собрания; члены его поклялись умереть, поддерживая права народа и конституционные власти».

Начались прения. Один из членов заметил, что конституция запрещает рассуждать в присутствии короля. «Это справедливо», — сказал, потупившись, Людовик XVI. Чтобы мелочно соблюсти несущественное правило этой конституции, в минуту, когда сама конституция не существовала, Собрание постановило, что король с семейством будут помещены рядом с журналистами, на так называемой ложе стенографа.

Ложа эта, длиной в десять квадратных футов, помещалась позади президента, на одном уровне с верхними рядами Собрания. Она отделялась от залы железной решеткой, укрепленной в стене. Туда-то и отвели короля. Молодые секретари, которые записывали речи, чтобы буквально воспроизвести прения Собрания, отодвинулись немного и дали поместиться семейству Людовика XVI. Несколько офицеров из королевской свиты и придворные, оставшиеся верными королю до последнего часа, стояли около двери. Караул из гренадеров стражи Собрания с несколькими высшими офицерами из королевского конвоя занимали коридор. Жара стояла удушающая, пот струился с лица Людовика XVI и его детей.

Лишь только король разместился в своем убежище, Верньо отдал приказание сломать железную решетку, отделявшую ложу стенографа от зала, чтобы Людовик XVI мог скрыться среди депутатов, в случае если народ хлынет через коридоры. За неимением рабочих, герцог Шуазель, принц де Пуа, министры и сам король объединили силы и вырвали решетку из стены.

Вместе с тем именно в этом зале королевское достоинство подверглось открытым ударам врагов. Король и королева в течение четырнадцати часов являлись свидетелями собственного низложения. В той же галерее Давид, тогда еще молодой художник, отмечал для истории позы, лица, движения, все, что запечатлелось в наружности королевского семейства вследствие ощущений, пережитых в эти долгие часы.

Король внешне оставался бесстрастен в отношении происходившего, точно присутствуя при драме, в которой действующим лицом был кто-то другой. Здоровый организм короля, несмотря на все душевные тревоги, дал ему почувствовать обычный голод. Ему принесли хлеба, вина, холодного мяса; он ел и пил с таким спокойствием, как будто расположился на охотничьем привале после долгой скачки в версальских лесах.

Дофин смотрел в зал и спрашивал у отца имена депутатов. Людовик XVI называл их, но ни по лицу его, ни по звуку голоса нельзя было понять, произносил ли он имя друга или врага. Иногда король обращался к депутатам, проходившим перед его ложей по пути к своим скамьям. Одни наклонялись к королю с выражением горестной почтительности, другие демонстративно отворачивались.

Один лишь человек из присутствовавших остался жестоким в продолжении всего дня: Давид. Король спросил его в перерыве, скоро ли он закончит его портрет. «Я не раньше закончу портрет тирана, — отвечал Давид, — чем его голова опустится предо мною на эшафот». Король опустил глаза и молча проглотил обиду. Давид ошибся временем: низложенный король становится простым человеком; слово, которое может звучать мужественно перед лицом тирании, становится низостью перед лицом несчастья.

Отъезд короля оставил дворец в смущении. Между нападающими и защитниками само собой установилось безмолвное соглашение. Поле сражения перенеслось из Тюильри в зал Собрания. Там монархия должна была подняться или окончательно низвергнуться. Захват пустого дворца или оборона его вызвали бы только бесполезное пролитие крови. Аванпосты обеих сторон понимали это. Никто не отдавал и не принимал приказаний; все предоставили на волю случая. Среди швейцарцев и дворян одни говорили, что пойдут к королю в Национальное собрание и умрут, защищая его, хотя бы и вопреки его воле; другие — что сформируют колонну для атаки, очистят площадь Карусель, похитят королевскую семью и отвезут ее под прикрытием двух или трех тысяч штыков в Рамбуйе, а оттуда в армию Лафайета. Предлагать решения оказались способны все, но никто не мог решиться. Время уносило с собой пустые советы. Силы защитников уменьшались. Двести швейцарцев и триста национальных гвардейцев ушли за королем. Внутри Тюильри остались только семьсот швейцарцев, две сотни плохо вооруженных дворян и сотня национальных гвардейцев, рассеянных по множеству постов; в садах и дворах оставалось несколько расформированных батальонов и пушек, готовых обратиться против дворца. Неустрашимость швейцарцев да еще сами стены дворца — только это внушало народу страх, который замедлял штурм.

В десять минут десятого ворота Королевского двора выломали, и национальная гвардия не сделала ни одного движения для их защиты. Несколько групп проникли во двор, но не стали приближаться к дворцу. Люди наблюдали, обменивались издали репликами, которые не имели в себе ничего угрожающего; казалось, обе стороны ожидали, что Собрание решит с королем. Вестерман первый выехал во двор с пистолетом в руке. Артиллеристы в ту же минуту сняли четыре пушки, направленные на вход во двор, и обратили их против дверей дворца. Народ отвечал на это передвижение радостными восклицаниями.

Швейцарцы в дверях и в окнах дворца оставались бесстрастными: они слышали крики, видели угрожающие движения, но не обнаружили ни малейшего признака волнения. Дисциплина и честь, казалось, заставили этих солдат окаменеть. Их часовые, поставленные под сводом галереи, ходили взад и вперед мерным шагом. Каждый раз, когда караульный, прогуливаясь таким образом, выходил на сторону, где находились дворы, устрашенная толпа отступала за спины марсельцев; потом, когда швейцарцы исчезали под сводами, толпа опять возвращалась. Однако мало-помалу люди приходили в воинственное настроение и подступали все ближе ко входу на главную лестницу. Швейцарцы загородили свой пост на лестничной площадке деревянной оградой. Вне этой ограды они оставили только часовых. Караульный получил приказание не стрелять, несмотря ни на какие оскорбления. Терпение его должно было вынести все.

Эта терпеливость ободрила нападающих. Схватка началась игрой: смех предшествует смерти. Несколько человек из народа, вооруженных длинными алебардами с загнутыми клинками, приблизились к караульному, зацепили его за портупею и, притянув к себе силой, под громкие взрывы веселья, обезоружили и взяли в плен. Пять раз швейцарцы ставили новых часовых, и пять раз народ ими овладевал подобным образом. Громкие восклицания победителей и вид обезоруженных швейцарцев ободрили толпу, которая до тех пор еще находилась в нерешительности; вдруг она всей массой бросилась под своды; несколько неистовых человек вырвали швейцарцев из рук первых нападавших и убили безоружных ударами дубин прямо в присутствии их товарищей. В ту же минуту раздался первый выстрел — по словам одних, из ружья швейцарца, по словам других, из пистолета марсельца. Это был сигнал к схватке.

Первый залп швейцарцев покрыл плиты галереи убитыми и ранеными. Солдат взял на мушку человека гигантского роста и громадной толщины, который один пришиб четверых безоружных часовых, и труп убийцы лег поверх его жертв. Испуганная толпа бросилась в беспорядке к площади Карусель, несколько ружейных выстрелов, выпущенных из окон, настигли народ. Пушка с площади ответила на этот залп, но ее ядра попали в крыши. Королевский двор, усыпанный ружьями, пиками, гренадерскими шапками, опустел.

При виде этой картины швейцарцы сошли с большой лестницы и разделились на две колонны: одна, под началом де Салиса, вышла в садовую дверь, чтобы завладеть двумя пушками, которые находились у ворот Манежа, и провезти их во дворец; другая, в количестве ста двадцати человек, под началом Дюрлера, прошла по Королевскому двору, прямо по трупам убитых товарищей, и завладела оставленными там пушками. Но у швейцарцев не оставалось боеприпасов, чтобы употребить эти орудия в дело. Капитан Дюрлер, видя, что двор очищен, проник на площадь, выстроил там батальон в каре и открыл огонь на три стороны площади. Народ, федераты, марсельцы отступили на набережные.

Пока эти две колонны проходили площадь Карусель, восемьдесят швейцарцев, сотня волонтеров-дворян и тридцать гвардейцев спустились из павильона Флоры на помощь товарищам. Во время их перехода по двору Принцев картечный залп из ворот опрокинул большое число людей из этой колонны, повредив стены и окна в покоях королевы. Численность колонны сократилась до ста пятидесяти бойцов: колонна развернулась, захватила пушки, вышла на площадь, заставив замолкнуть огонь марсельцев, и возвратилась в Тюильри через Королевские ворота. Пушки привезли обратно, и швейцарцы вступили во дворец, перенеся своих раненых на нижнюю площадку.

Если бы швейцарцы тогда имели за собой несколько корпусов кавалерии, то восстание, отраженное повсюду, уступило бы поле сражения защитникам короля. Девятисот жандармов, поставленных с вечера во дворе Лувра, на Елисейских полях, при входе на Королевский мост, было более чем достаточно, чтобы рассеять нестройные и безоружные массы народа. Но этот корпус, на который во дворце больше всего рассчитывали, сам собой потерял энергию. Уже со времени прибытия марсельцев на площадь Карусель пятьсот жандармов из Лувра выказывали все признаки неповиновения. В минуту этого колебания умов толпа беглецов, ускользнувшая с площади под огнем швейцарцев, ворвалась во двор Лувра и бросилась под копыта лошадей с криком: «Наших братьев убивают!» Услышав эти вопли, жандармы выступили из рядов и пустились в галоп по всем улицам, соседним с Пале-Роялем.

Гром пушек марсельцев и залпы швейцарцев вызвали различный отголосок в сердцах людей, судьба которых — их идей, трона, самой жизни — решалась в нескольких шагах от этих стен. Могли ли король, королева, принцесса Елизавета и небольшое число преданных друзей, запертых с ними в ложе стенографа, удержаться, чтобы не отвечать трепетом надежды на каждый из залпов этой схватки?

Но пушечные выстрелы удваиваются; гул ружейной перестрелки приближается; оконные стекла звенят. Общее выражение торжественной неустрашимости распространяется по лицам депутатов: они с негодованием смотрят на короля. Верньо, печальный, безмолвный и спокойный, как олицетворение патриотизма, накрывается шляпой в знак скорби. При этом движении, которое наглядно выражает общественный настрой, депутаты поднимаются с мест и без шума, без пустых речей, в один голос произносят: «Да здравствует нация!» Король возвещает Собранию, что пошлет швейцарцам приказание прекратить огонь и возвратиться в свои казармы. Д’Эрвильи выходит, чтобы отнести это распоряжение во дворец. Депутаты садятся и несколько минут безмолвно ожидают последствий королевского приказания.

Вдруг оружейные залпы разражаются над самим зданием. Это батальон национальных гвардейцев с Террасы фельянов открыл огонь по колонне Салиса. На трибунах говорят, что победители-швейцарцы находятся уже у дверей и хотят перерезать национальных представителей. В коридорах слышны быстрые шаги, стук оружия.

«Вот удобная минута умереть достойными народа на том посту, куда он нас послал, — говорит Верньо. — Поклянемся все в эту великую минуту жить и умереть свободными!»

Собрание в полном составе встает; трибуны, увлеченные этим порывом героизма, встают вместе с Собранием. Граждане, теснящиеся у решетки, журналисты на своих трибунах, даже секретари ложи стенографа, стоя подле короля, протягивают руки в знак присяги.

Смерть рокотала над головами присутствующих, стучалась к ним в двери. Сердца граждан опережали решение оружия. Смерть могла поразить людей на волне горделивого энтузиазма этой присяги. Но швейцарские офицеры ушли прочь, выстрелы, слабея, удалялись. Депутаты, трибуны, зрители стояли еще несколько минут, с вытянутыми руками и вызывающими взглядами, обращенными на дверь. Казалось, огонь энтузиазма поразил их, подобно грому.

Швейцарцы, которые вызвали это волнение, были офицерами королевского конвоя, искавшими убежища в стенах Собрания от огня батальонов, находившихся на Террасе фельянов. Швейцарцам велели выйти во двор Манежа и там их обезоружили — по приказу короля.

В продолжение этой сцены д’Эрвильи, под ядрами, достиг дворца как раз тогда, когда колонна Салиса входила туда с пушками. «Господа, — закричал он им с высоты садовой террасы. — Король приказывает вам всем отправиться в Национальное собрание!» Потом, уже от себя, он добавил под влиянием предусмотрительной заботливости о короле: «С пушками!»

Эта колонна, осыпаемая по пути ядрами национальной гвардии, достигла дверей Манежа в беспорядке, изувеченной; ее провели в стены Собрания и обезоружили.

Марсельцы, узнав об отступлении части швейцарцев и видя удаление жандармов, вторично пошли вперед; вид мертвых товарищей, распростертых на площади, пьянил их жаждой мести; они ворвались под широкие своды галереи. Другие колонны, обогнув дворец, проникли в сад со стороны Королевского моста. Шесть пушек, привезенных из ратуши, обрушили на дворец ядра и картечь. Швейцарцы медленно отступили, оставляя ряды убитых, огонь их ослабел вслед за уменьшением численности. Последний ружейный выстрел прозвучал только вместе с последней угасшей жизнью. С этой минуты сражение стало просто резней. Марсельцы, жители Бреста, федераты, народ заполнили комнаты. Неистовая толпа устремилась к трупам, которые ей бросали с балконов, срывала с них одежду, тешилась их наготой, вырывала у убитых сердца, заставляла струиться кровь, как воду из губки, отрубала головы и выставляла свои позорные трофеи на потеху уличных мегер. Вооруженные шайки жителей предместий обезоруживали всех из ненависти, добиваясь не добычи, а разорения. Этот общий разгром дворца даже нельзя было назвать грабежом, а скорее опустошением. Целью восстания оказалась кровь, а не золото. Народ открыто показывал свои руки — окровавленные, но пустые. Несколько обычных воров, пойманных на желании присвоить вышвыриваемые вещи, были немедленно повешены теми же людьми из народа.

Народ осквернял себя мерзкими убийствами, упивался муками убитых, но и среди крови уважал в своем лице борца за свободу. Картины, статуи, вазы, книги, фарфор, зеркала, произведения искусства, веками накопленные во дворце, — все разрывалось в клочья, разбивалось вдребезги, превращалось в прах и пепел. По странной прихоти судьбы уцелела и осталась невредимой только одна картина — «Меланхолия» работы Доменико Фетти: символ печали и непрочности человеческих дел, единственный памятник, которому суждено было пережить судьбу династий и дворцов!

Свита Марии-Антуанетты, придворные дамы принцесс, горничные и гувернантки с самого начала сражения собрались в комнатах королевы. К ним вели только потайная лестница из комнаты королевы в покои короля и лестница Принцев, загроможденная трупами марсельцев. Одна из вооруженных шаек нашла наконец доступ к потайной лестнице и бросилась туда. Ступеньки вели в низкие и темные коридоры, устроенные между этажами. Эти антресоли служили жилищем приближенной прислуге.

Двери туда выломали топором, немедленно умертвили телохранителей королевы. Ее любимая горничная, госпожа Кампан, и две женщины из прислуги бросились на колени перед убийцами. Руки этих женщин обнимали занесенные над ними сабли. «Что вы делаете? — раздался снизу голос какого-то марсельца. — Женщин не убивают!» — «Вставайте, несчастные, нация дарит вам пощаду», — отвечал человек с длинной бородой, который только что зарезал телохранителя. Он велел трем женщинам встать на скамейку, поставленную в проеме окна, где толпа могла их видеть и слышать, и заставил кричать: «Да здравствует нация!»

Два привратника королевских покоев, Салль и Марше, которые могли бежать, умирают, выполняя свою присягу до конца. Они нахлобучивают на головы шляпы и берут в руки шпаги: «Здесь наш пост, — говорят они марсельцам, — и мы желаем пасть на пороге, который клялись защищать». Привратник покоев королевы по имени Дье великодушно остается один на входе в комнату, куда бежали женщины, и умирает, защищая ее. Принцесса Тарантская, слыша, как пал этот последний верный страж, сама идет отворить двери марсельцам. Предводитель их, пораженный самообладанием и достоинством ее перед лицом смерти, сдерживает на минуту свой отрад. Принцесса, держа за руку прекрасную Полину де Турзель, вверенную ей матерью, говорит марсельцам: «Поразите меня, но спасите жизнь и честь этой молодой девушки. Это залог, который я поклялась возвратить невредимым ее матери. Оставьте ей дочь и возьмите мою жизнь».

Растроганные марсельцы с уважением отнеслись к этим дамам и спасли их жизни. Из-за того что, разоряя комнаты, разбили мраморные фонтаны ванн королевы, вода, смешанная с кровью, залила пол и окрасила ноги и платья беглянок. Их передали с рук на руки простолюдинам, которые тайком провели их вдоль реки и доставили к родным.

Преследование жертв, старавшихся укрыться от смерти, длилось три часа. Несколько швейцарцев, спрятавшихся в конюшнях под кучами фуража, задохнулись там от дыма или были сожжены заживо. Народ как будто стремился превратить Тюильри в громадный костер. Уже конюшни, караульни, службы, окаймлявшие дворы, оказались охвачены пламенем. На площади Карусель пылали костры из мебели, картин, книг. Депутации от Собрания и Коммуны с трудом сохранили Лувр и Тюильри. Народ хотел стереть дворец с лица земли, чтобы в будущем королевский сан не смог найти себе пристанища в городе свободы. Не имея возможности сжечь камни, народ обратил свою месть на граждан, известных приверженностью ко двору или заподозренных в сострадании к королю. Самой невинной и самой знаменитой из этих жертв оказался Клермон-Тоннер.

Один из первых апостолов политической реформы, красноречивый оратор Учредительного собрания, он остановился в деле революции только на границах монархии. Он желал того идеального равновесия трех властей, которое считал осуществленным в британской конституции. Революция, которая хотела не уравновесить, а сместить прежние власти, отвергла его, подобно тому как пошла дальше Малуэ и Мирабо. Утром 10 августа Клермон-Тоннер был обвинен в том, что держал в своем доме склад оружия. Дом окружила толпа, его отвели в отдел Красного Креста, чтобы он дал отчет в засадах, какие будто бы устраивал народу, но обыск в доме доказал его невиновность. Народ, выведенный из заблуждения голосом честного человека, легко перешел от несправедливости к благосклонности: он рукоплескал обвиненному и с триумфом возвратил его домой. Но убийцы, которым уже указали жертву, опасались, что она ускользнет. Уволенный Клермон-Тоннером слуга собрал против своего бывшего господина неистовствующую толпу. Клермон-Тоннер устремился в особняк на улице Вожирар и успел добраться до четвертого этажа; убийцы следовали за несчастным, убили его на лестнице, выволокли окровавленного на улицу и оставили друзьям убитого обезображенный труп. Молодая жена Клермон-Тоннера только по платью смогла опознать тело своего мужа, так оно было изуродовано.

Едва окончилась битва, как Вестерман, покрытый порохом и кровью, явился к Дантону, чтобы получить поздравления с победой народа. Вестермана сопровождали некоторые из героев дня. Дантон обнял их всех по очереди. Жены плакали от радости, видя своих мужей победителями, тогда как считали их уже погибшими. Дантон казался погруженным в раздумье; похоже, удивленный и как бы раскаивающийся в победе, он колебался между двумя решениями. Но Дантон был из числа тех людей, которые недолго колеблются, а предоставляют решение обстоятельствам. С этого дня фортуна повернулась к Дантону лицом. На следующий день он стал министром.