XXII

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XXII

На южном берегу Англии мы провели тогда целый месяц, полный самых прелестных впечатлений об океане и английской деревне, и в начале июня 1914 года через Лондон и Остенде мы все вернулись домой. Моя семья проехала прямо к себе в Лашино, а я оставался из-за своей службы в городе.

Время при дворе было тогда самое тихое, и только приезд саксонского короля (Фридрих-Август III. – О. Б.), вызванный столетним юбилеем Лейпцигской битвы, внес некоторое разнообразие в монотонную жизнь Царского Села.

Король приехал в двадцатых числах июня и оставался у нас не более двух-трех дней. В честь его был назначен парад войскам Царскосельского гарнизона, на котором я был дежурным при Его Величестве.

Парад этот и выправка наших войск произвели на саксонцев, по их выражению, «незабываемое впечатление»214.

За обедом, поднимая бокал в честь короля, государь в искренних выражениях напомнил о долгом братстве по оружию между русскими и немцами.

В тот день мне пришлось провести почти все время в общении с немногочисленною свитою короля и играть по поручению гофмаршала роль гостеприимного хозяина.

Я вспоминаю, с какой искренностью говорили иностранные гости о нашей военной мощи и желании навсегда жить с нами в традиционной дружбе.

Помню и то, что они приглашали меня усиленно к себе, и я дал им обещание посетить их при первой же моей поездке в Саксонию.

Видимо, надвинувшаяся через три недели гроза так же искренно не чувствовалась ими, как и у нас. В те дни я познакомился и с только что прибывшим к нам и назначенным состоять при особе нашего государя генералом свиты германского императора Хелиусом.

Это был еще молодой человек, кавалерист, пользовавшийся, как уверяли, особым расположением Вильгельма II. Он был, кажется, командиром гвардейского гусарского полка, где император в молодости проходил свою службу в строю.

Мне почему-то он сразу понравился своим непринужденным, веселым товарищеским обращением, искренностью и отсутствием того типичного чопорного «прусского», что нам, русским, так особенно не нравится в германских офицерах.

Он мог бы, наверное, довольно хорошо исполнять у нас возложенные на него деликатные обязанности, так как в нем не чувствовалось ничего дипломатического, что только ухудшает и зачастую портит всякое положение. Но в том единственном случае именно в дни перед объявлением войны, когда ими действительно можно было полезно воспользоваться, о нем и не вспомнили.

Вероятно, таким не политиком, а лишь солдатом был и саксонский король. Как утверждают, он по возвращении домой настойчиво уговаривал императора Вильгельма всеми силами стараться жить в дружбе с Россией. Этого же добивался настойчиво, как говорят, и адмирал Тирпиц. Кроме них, кажется, никого не было в Германии на стороне русских.

Эта была моя последняя мирная и даже дружеская встреча с будущими врагами.

Приезд нашего тогдашнего друга и союзника президента Пуанкаре ожидался не ранее как через полторы недели; дел по опеке великого князя было мало, мое следующее дежурство при государе еще было далеко, и я уехал на это время к себе в деревню.

Помню те прекрасные жаркие дни, которые стояли в то время. Все было так мирно и красиво кругом. Никогда очарование родной деревней не охватывало меня с такой силой, как именно в эти предвоенные дни.

Помню и то, что в середине этого короткого пребывания, вечером 30 июня, возвращаясь с рыбной ловли со своего далекого озера, я неожиданно получил телеграмму из военно-походной канцелярии, призывавшую меня немедленно вернуться в Петербург, так как государю было угодно, чтобы я сопровождал Их Величества в Шхеры.

Отбытие из Петергофа было назначено уже утром через день, 2 июля215, и при отдаленности моего Лашина от железной дороги задача оказалась нелегкой. Надо было ехать более 75 верст на почтовых, всегда измученных лошадях и по ужасной, тряской, песчаной, часто болотистой дороге. Все же мне это как-то удалось, и за полчаса до прибытия государя я был уже на Петергофской императорской пристани.

По дороге в Шхеры мы зашли тогда в Кронштадт, чтобы посетить новый док и голландский крейсер «Seeland», на котором прибыл в Россию супруг нидерландской королевы принц Генрих, брат нашей великой княгини Марии Павловны.

Сам принц находился тогда в Москве, и государь осмотрел его корабль в его отсутствие.

Благодаря счастливой случайности через 16 лет принц Генрих посетил мой скромный домик на чужбине, и я провел с ним 2-3 дня в оживленных разговорах. Память его на лица, фамилии и события далекого прошлого меня поразила; с простотой и добродушием непередаваемыми он делился со мной мелочами и впечатлениями, вынесенными им из тогдашних дней нашей русской как придворной, так и общественной жизни. Он покинул Россию всего за несколько дней до начала войны. В его рассказах, во многом оживлявших мою память, было все то, что я уже знал и сам пережил. Но одного я тогда не знал – это то, что наши придворные толки о Распутине казались многим иностранным коронованным особам, в противовес донесениям их послов, очень преувеличенными. Сам принц Генрих совершенно не верил в силу влияния Распутина, и он, иностранец, более чутко понимал натуру нашего государя, чем большинство русских.

Назначение сопровождать Их Величества во время их отдыха в Шхеры или в Крым являлось для флигель-адъютантов государя знаком особого к ним внимания и расположения. Брали туда лишь немногих, обыкновенно одних и тех же лиц, к которым более чем к другим успела привыкнуть царская семья.

Во избежание каких-либо иронических предположений хочется тут же сказать, что эти лица отнюдь не отличались от остальных своих товарищей какими-нибудь особенными способностями забавлять или стараниями особенно понравиться. Такими же «совсем не придворными» были и офицеры яхты.

Эта была уже моя третья туда поездка с царской семьей, и я вспоминаю, как еще при первом таком назначении отношение ко мне, новичку, ближайшей свиты государя и государыни почти внезапно стало другим.

Одни стали относиться с подчеркнутым дружелюбием и откровенностью, другим, как это я сейчас же почувствовал, такое предпочтение было не особенно приятно, хотя и они продолжали оставаться прекрасными товарищами, несмотря на свою эту придворную ревность.

В эту поездку двух лиц из самой ближайшей свиты государя не взяли с собой. Все это связывалось в толках с влиянием императрицы и с именем Распутина, на которого перед самым нашим отъездом было произведено известное покушение Гусевой.

Мне не думается, чтобы их резкая неприязнь к этому человеку являлась единственной причиной такой, как говорили, особой немилости, так как и все остальные бывшие с нами на яхте, за исключением разве А. Вырубовой, относились к Распутину с тем же обычным и хорошо известным всей царской семье нерасположением. Причины их удаления были иные и более сложные, о чем я уже сказал где-то в своих записях[8].

Покушение на Распутина216 дало новую пищу толкам, и его обсуждали со всех сторон.

Маленький Алексей Николаевич в те дни из-за неосторожности ушиб себе ногу, появилось обычное у него кровоизлияние, он сильно страдал, и, как ни странно, это случайное ухудшение здоровья наследника многие связывали с положением почти смертельно раненного «старца»217.

Вообще влияние так называемых «распутинцев» на будущие судьбы России в те дни начало уже заметно возрастать. Но не в том узком смысле, как это понимали тогда и многие еще продолжают понимать до сих пор.

По моему глубокому убеждению, «распутинцами» должны были бы называться, с одинаковым почти правом и одинаковыми заслугами, как те немногие, кто верил в особенную святость Распутина и прибегал к его «помощи», так и те бесчисленные, что с той же искренней верой были убеждены в его могущественном, хотя и тлетворном влиянии на политические дела.

И те, и другие, несмотря на явно притянутые за волосы факты, конечно, заблуждались, но это заблуждение стоило дорого моей Родине.

Когда-нибудь история, говоря о возникновении нашей революции и влиянии ее на несчастья всей Европы, назовет обе эти наивные разновидности русских «распутинцев» одинаково безумными.

Людей, печаловавшихся сильно о внимании царской семьи, хотя бы из-за болезни наследника, к грубому и хитрому мужлану, но совершенно не веривших в его политическую силу, было совсем немного. Их печалование было естественно и понятно, и я о них не говорю.

То, что я высказываю теперь здесь, по прошествии долгих лет, я высказывал нередко и тогда в тесном кругу своих близких и знакомых. Надо мной только смеялись, называли блаженным и близоруким… Я думаю, что будут смеяться и впредь…

Алексей Николаевич уже на яхте почти поправился, но поездка длилась не более 5 дней и протекала, как все такие поездки, в своем обычном течении. Государь отдыхал во время нее вполне, хотя и сюда приезжали ежедневно фельдъегеря с громадными пакетами бумаг и докладов.

Только императрица казалась более озабоченной, задумчивой и очень печальной. По словам бывшей с нами А. А. Вырубовой, государыню мучили смутные предчувствия, и она часто повторяла, что уверена, мы последний раз находимся все вместе на яхте.

Жизнь на «Штандарте» проходила в тесном общении с царской семьей. Ежедневно съезжали на берег, на окружавшие острова, где играли в теннис, устраивали пикники и совершали длинные прогулки. Государь также любил катание на байдарке по неспокойному морю и в особенности купание. Это купание происходило в самой непритязательной деревенской обстановке. Никакой купальни устроено не было. На берегу стояла врытой простая тесовая скамейка, и вместе с Его Величеством тут же купались и некоторые матросы с яхты и желающие лица свиты.

Государь физически был очень силен и ловок, прекрасно плавал, нырял и мог подолгу оставаться даже в очень холодной воде.

По вечерам после обеда, к которому приглашались и все офицеры яхты, государь играл с кем-нибудь из них в домино или на маленьком бильярде. Императрица с ручной работой сидела невдалеке и беседовала с окружающими, а около великих княжон собиралась оживленная кучка молодежи.

Вся царская семья очень любила эти поездки и «свой» «Штандарт», чувствовала себя на нем совершенно непринужденно и всех его офицеров считала «своими». Среди них были действительно очень милые, скромные люди.

– Мы все здесь как одна семья, – любил говорить о них государь.

Мне лично также очень нравилась эта полуморская жизнь, полная комфорта, непринуждения и общения с красивой природой.

Сам «Штандарт» был устроен великолепно, с роскошью, возможною только на русских императорских яхтах. Но «Полярная звезда» – яхта, которой обыкновенно пользовалась императрица-мать и на которой мне приходилось также подолгу плавать, – мне лично казалась намного уютнее. В ее помещениях, не менее роскошных и обдуманных до мелочей, чувствовалось более домашнего и менее «морского».

Но наследник и великие княжны и слышать не хотели, когда я высказывал им такое предпочтение, – лучше «Штандарта» они ничего не знали на свете.

Со Шхерами у меня связывается и мое первое, более близкое знакомство с молодой царской семьей в ее простой домашней обстановке. Было это в конце июля 1912 года. Михаил Александрович в то лето уже командовал кавалергардским полком, находившимся в Красном Селе. Жили мы с ним там в небольшом, но уютном деревянном лагерном дворце, полном еще разных мелочей из личной обстановки императора Александра III и его супруги, постоянно останавливавшихся там во время пребывания в Красном Селе.

Но дни, свободные от лагерных занятий, великий князь, а с ним и я большей частью проводили в Петергофе, где жила летом его матушка. Государь в те дни находился в финляндских Шхерах.

Приближался день именин вдовствующей государыни, и императрица, не желая, чтобы государь из-за нее нарушил свой отдых и приехал ее поздравлять, неожиданно решила провести эти дни с молодой царской семьей в Шхерах.

Императрица, как датская принцесса, с детства любила море той же поэтичной, горячей любовью, которую унаследовали именно от нее ее сыновья, а Михаил Александрович, кроме того, – и особенную любовь к конному спорту. Государыня-мать в молодости была неутомимой и смелой наездницей и принимала участие в больших конных охотах.

Вышли мы тогда в море на «Полярной звезде» за день или за два до 22 июля. Именины предполагалось отпраздновать в домашней обстановке. Из свиты никого, кроме графини Менгден, князя Шервашидзе, князя Оболенского и меня, не было.

Но Михаил Александрович, желая выделить этот день, втайне от своей матери погрузил на «Полярную звезду» весь громадный оркестр кавалергардского полка.

Помню, мы прибыли тогда в Шхеры поздней ночью и тихо бросили якорь рядом со «Штандартом». На нем уже все спали, и наше прибытие, по крайней мере для царской семьи, произошло незаметно.

Наутро, как только встали, к нам прибыла вся царская семья, оживленная нашим появлением, и принесла матери и бабушке свои подарки, а затем все остальное время мы проводили вместе.

Сначала все завтракали у нас на «Полярной звезде», а потом гуляли по островам, катались на шлюпках, мужчины купались с государем, а потом все отправились обедать на «Штандарт». Неожиданное появление кавалергардских трубачей навело на мысль сейчас же после завтрака устроить импровизированные танцы на палубе «Полярной звезды», в которых принимали участие великие княжны, фрейлины молодой императрицы и офицеры яхты. Было очень непринужденно и весело. Государыня-мать очень любила своих внучат, сожалела, что их молодость проходит так замкнуто, и всегда старалась, когда они приезжали к ней, устроить им какое-нибудь развлечение. Правда, эти случаи бывали всегда крайне редки, но зато великие княжны веселились на этих маленьких празднествах вполне.

Они уже и тогда, в своем отроческом возрасте, были чрезвычайно красивы, женственны, изящны, но каждая из них была прелестна, естественна и застенчива по-своему. Многочисленные фотографии, передавая довольно хорошо внешние особенности каждой из сестер, все же не могли передать того оживления, которое почти не покидало их лиц.

При всякой смене настроений, даже в минуты раздражения или сильного горя, их лица могли оставаться красивыми.

Но что меня удивляло больше всего, это то, что ни одна из сестер упорно не хотела сознавать себя красивой и не делала никаких усилий, чтобы понравиться, что так присуще каждой молодой девушке и даже подростку. В них не было намека на какое-либо кокетство, и они совсем не думали о своей внешности.

Одеваясь по вечерам к обеду и в других торжественных случаях, по настоянию матери, с изысканным вкусом, они не боялись показываться во все остальное долгое время в самых простых, очень некрасивых, из дешевой материи платьях, а во время любимых прогулок с отцом носили неуклюжие высокие мужские сапоги и очень не элегантные шляпы.

Но и это к ним шло, как может все идти к тем счастливым людям, сумевшим сохранить и в юношеском возрасте всю свежесть и душевную простоту детства.

Несмотря на полнейшую разницу в характерах, все они были связаны между собою самою нежною дружбою.

Я много видел на своем веку хороших дружных семей, но такой сплоченности и такой сильной взаимной любви, которая сразу же чувствовалась всяким, попавшим в домашнюю обстановку царской семьи, мне, говоря по совести, еще ни разу не приходилось встречать.

Наиболее красивой из сестер, по отзывам большинства, считалась вторая дочь государя, великая княжна Татьяна Николаевна, более других походившая фигурой и серьезным, пылким характером на мать.

Наиболее резвой, находчивой, забавно подмечавшей слабые стороны окружающих была самая младшая – великая княжна Анастасия Николаевна. В ней было и много живого ума. Она была в возрасте моей дочери и мой большой друг. Я очень ее любил и ценил ее ко мне расположение.

Старшая – великая княжна Ольга Николаевна – была наиболее независимой, чрезвычайно способной к учению, легко все схватывавшей и, как отец, очень любившей чтение. И внешним, и внутренним обликом она напоминала в очень многом отца, но без его обычной задумчивости.

Наблюдательны, необычайно добры, но и весьма застенчивы они были все без исключения.

Третья дочь – великая княжна Мария Николаевна – была полнее других, более медлительная в движениях и самая добродушная, жалостливая и самая простая из всех сестер.

Каждая из них, как я уже сказал, была прелестна по-своему, и трудно было отдать какое-либо предпочтение одной перед остальными, но меня лично особенно притягивал как внешний, так и внутренний облик именно великой княжны Марии Николаевны. Со своими огромными серыми, лучистыми глазами, хотя округлым, но правильным овалом лица, со спокойными, почти медлительными движениями, она мне казалась типом настоящей славянской красавицы со всеми привлекательными особенностями, присущими только особенно хорошей русской девушке. Если ее сестры по праву заслуживали именование русских великих княжон, то она одна должна была бы называться русской царевной.

В ней невольно чувствовался и наш старинный терем с его хорошими привычками, и наша прежняя православная душа.

Весь ее внутренний мир, несмотря на молодость, был освещен именно этим тихим светом нашей бытовой народной религии, что и делало ее такой изумительно кроткой и сострадательной.

О печальных особенностях здоровья маленького наследника (гемофилия) писалось и говорилось слишком достаточно, чтобы стоило об этом повторять. Скажу только, что в год перед революцией внутренние кровоизлияния, вызванные ушибами неосторожного мальчика, становились все реже и реже; его немного сведенная раньше нога совсем распрямилась, и Алексей Николаевич по виду и движениям не отличался нисколько от совершенно здоровых детей его возраста.

Я вспоминаю, с какой ловкостью он участвовал в буйных играх своих сверстников, набранных из всех слоев могилевского населения во время его частых пребываний в Ставке.

Это был изумительно красивый мальчик, стройный, изящный, смышленый и находчивый. На него нельзя было не залюбоваться, когда он шутливо становился на часы у столовой палатки государя, ожидая прихода туда отца, или показывал ружейные приемы своим крошечным ружьем – даже искусный унтер-офицер из образцового полка времен императора Николая I не смог бы проделать эти упражнения сноровистее и изящнее.

Наряду с внешними привлекательными качествами маленький наследник обладал, пожалуй, еще более привлекательными внутренними качествами.

У него было то, что мы, русские, привыкли называть «золотым сердцем». Он легко привязывался к людям, любил их, старался всеми силами помочь, в особенности тем, кто ему казался несправедливо обижен. У него, как и у его родителей, любовь эта основывалась главным образом на жалости. Царевич Алексей Николаевич был хотя немного и ленив, но очень способный мальчик (я думаю, потому и ленив, что способен), легко все схватывал, был вдумчив и находчив не по годам.

Застенчивость его в последние годы благодаря частому пребыванию в Ставке почти прошла. Несмотря на его добродушие и жалостливость, он, без всякого сомнения, обещал обладать в будущем твердым, независимым характером. Уже с раннего детства он не очень любил подчиняться и сравнительно легко сдавался, как и его отец, лишь на те доводы, которые ему лично казались основательными. Так же как и его отец и сестры, он чрезвычайно любил природу своей Родины и все русское. «Вам будет с ним труднее справиться, чем со мной», – сказал как-то о нем государь одному из министров.

Действительно, Алексей Николаевич обещал быть не только хорошим, но и выдающимся русским монархом. Его здоровье, как я уже сказал, в последние годы войны почти совершенно восстановилось, и казалось, что основная болезнь, вызывавшая столько тревог, наконец будто его начинает покидать. Эта болезнь – гемофилия (усиленная склонность ко всяким кровоизлияниям), загадочная до сих пор по своему происхождению, все же давала порою и загадочные случаи если не полного исцеления, то продолжительной жизни. Она зарождалась внезапно в различных местах земного шара среди совершенно здоровых семей и тогда сразу же становилась наследственной. О ее первых случаях – в одной из испанских деревень – упоминалось еще в XII столетии. В XVII веке она появилась сначала в Баварии, а затем очаги ее перебрасывались в Англию, Северную Америку и Южную Германию. В XIX столетии она внезапно выявилась в английской королевской семье и среди испанских Бурбонов. Леопольд – герцог Альбани, 4-й сын королевы Виктории, как известно, страдал этой болезнью и скончался в 14 лет.

Через его совершенно здоровую сестру принцессу Алису, вышедшую замуж за Людвига Гессенского и ставшую матерью нашей молодой императрицы, она передалась и нашему наследнику. Страдают гемофилией исключительно лишь лица мужского пола; женщины ей совершенно не подвержены. Если женится подобный больной на женщине со здоровой кровью, то все его сыновья будут здоровы, что так важно для престолонаследия. Иначе обстоит дело с его дочерьми. Внешне они также будут совершенно здоровы, но будут иметь склонность, выходя замуж, передавать зачатки этой болезни своему потомству, и притом таким образом, что половина их поколения, как мужского, так и женского, останется совершенно здоровой, а половина будет страдать гемофилией. Распознать же заранее, которая из девушек принадлежит к здоровой половине и которая к половине, обреченной на наследственную передачу болезни, – невозможно218.

* * *

Между собою и отцом дети говорили только по-русски. Девочки с матерью часто по-английски, но в последние годы и они с нею говорили большею частью на русском языке.

В семье маленький наследник был общим любимцем и отвечал своим такой же нежной любовью. Мне часто вспоминается серьезное, почти молитвенное выражение его детского личика, с каким он, будучи еще совсем маленьким, отправляясь ко сну, крестил широким крестом своих родителей и сестер, да и всех тех, кто находился при этом в комнате.

Быть может, многим мои суждения о царской семье покажутся слишком хорошими, а потому и неправдоподобными. Но, спрашивая свою совесть, я снова нахожу, что мои суждения о них справедливы. Я очень любил государя и императрицу, и в их детях, с которыми был дружен, находил благодаря их общительной молодости с большей откровенностью все те качества, которые слишком часто были прикрыты у их родителей.

Пришлось бы много писать о тех стараниях и обстоятельствах, благодаря которым создалась, по моему мнению, такая удивительная, завидная семья.

Но в обществе все же много говорилось о якобы недостаточном образовании царских детей, об их плохих манерах. В особенности указывали на вред постоянного присутствия около наследника простого матроса в качестве его дядьки219; удивлялись и на полное отсутствие при великих княжнах особой воспитательницы и гувернантки. Действительно, после ушедшей фрейлины Тютчевой при них никого не было.

Сознаюсь, что мне тоже в свое время казалось странным, что великие княжны росли без приставленного к ним постоянного надзора, лишь под наблюдением хорошей, но болезненной матери; такова уж сила привычки к создавшимся обычаям жизни в состоятельных семьях.

Эту мать, императрицу Александру Федоровну, несмотря на все любопытство, которое ее окружало, все же мало знали, а потому и мало любили. К сожалению, как я уже сказал, наше общество и не стремилось ее ближе узнать.

Считая ее не обладающей нужными качествами для русской государыни, ее считали еще менее обладающей качествами воспитательницы.

А она была прежде всего и выше всего только мать, и притом мать в полном объеме этого священного слова, не слепо любившая своих детей, а сознававшая свой долг перед ними и ее новой Родиной.

Она, правда, бывала порою очень снисходительна к их шалостям, но была часто и очень строга, и, несмотря на строгость, она, как и государь, сумела остаться до конца любимым другом своих детей – счастье, которое дается не многим родителям.

Меня часто спрашивали, как отразилось полученное при подобных условиях образование на царских детях? Были ли они достаточно развиты?

На это я отвечал постоянно также вопросом – «что значит «достаточное» развитие?! и куда оно влечет?».

По моему мнению, достаточного развития нет ни у кого – оно у всякого и всегда недостаточно. Чем больше знаешь, тем сильнее сознаешь необходимость дальнейшего знания и вместе с тем глубже понимаешь, что и оно не в силах открыть самую волнующую человека тайну, и его надо заменить чем-то другим.

Я чувствовал только то, что как великие княжны, так и наследник крепко верили в Бога,= и почти не разбирая любили людей. Этого, главного в жизни, пожалуй, не могли бы дать им сами по себе и самые высшие университетские курсы. Эта вера, любовь и жалость проявлялись у них часто наивным, но всегда особенно милым, привлекательным образом.

В скольких случаях мне приходилось быть тому свидетелем.

Они умели находчиво делать добро и подходили к людям с простотою и сердечностью удивительными. Больше всего их притягивали к себе дети, почему-то главным образом дети деревни или низших служащих.

Впрочем, и они сами в своей душе оставались детьми, несмотря на свой уже юношеский возраст, наблюдательность, а порою серьезную вдумчивость.

С тревогой и болью за них я присматривался к зачинавшейся революции. Так хотелось верить, что надвигающаяся буря, ломая деревья, пощадит хоть эти полевые цветки…

Человеческой злобе было угодно другое…

Но довольно – нахлынувшие воспоминания опять отнесли меня слишком далеко в сторону от моего рассказа.

В ту поездку в Шхеры я был для великих княжон еще вновь, и они немного меня чуждались, но к вечеру они уже со мною совершенно освоились.

После обеда на «Штандарте» состоялся оригинальный спектакль.

Маленькие Анастасия и Мария Николаевны играли небольшую французскую пьесу, и играли, по-моему, великолепно, как настоящие актеры, вошедшие в свою роль.

Когда я им это искренне высказал, они смутились, покраснели и бросились от меня в сторону. Они и потом очень не любили, когда их кто-нибудь хвалил.

Вечером, когда мы гуляли с государем по палубе, Его Величество, указывая мне на громадного, толстого, неуклюжего матроса, сказал:

– А вот, Мордвинов, главный друг моего Алексея; Алексей почему-то очень к нему привязан, да и этот толстяк тоже к нему неравнодушен.

Это и был знаменитый боцман Деревенько – сделавшийся впоследствии дядькой маленького наследника.

В тот день я познакомился впервые и с Анной Александровной Вырубовой. Она оказалась моей соседкой за обедом на «Штандарте». Еще на «Полярной звезде», во время танцев, я обратил внимание на очень полную, с простоватым лицом девушку, танцевавшую с большим увлечением. Она часто покидала танцующих, подбегала, как любящая девочка-дочь к матери, к молодой, ласково ей улыбавшейся императрице и делилась с ней своими радостными переживаниями. За столом она была очень со мной любезна, разговорчива, также по-детски весела и порядочно наивна. Помню, что в конце обеда она подарила мне на память «о «Штандарте» и о нашем первом знакомстве» большой пучок роз, находившийся около ее прибора.

Михаил Александрович тогда мне о ней сказал: «Вот, Анатолий Александрович, та особа, про которую так много говорят и которую все почему-то так не любят. Как вы ее находите? По-моему, она совершенно безобидная. Какая-то безалаберная и ветреная, но откровенная. В ней есть много хорошего. Она искренно любит мою belle soeur и брата. Нет, правда, она совсем не опасна. Не верьте тому, что о ней говорят».

Пребывание в Шхерах в 1914 году длилось всего 5 дней – 7 июля ожидался уже приезд французского президента, и для этого надо было возвращаться накануне в Петергоф. По окончании всех торжеств предполагалось снова немедленно вернуться в Шхеры, так что почти весь наш багаж оставался на яхте.

Я упоминаю об этом мелком обстоятельстве только потому, чтобы показать, что надвинувшаяся через несколько дней война никем из нас не только не ожидалась, но даже и не предчувствовалась – настолько событие, непосредственно вызвавшее ее, казалось ничтожным, чтобы прибегнуть к такому безумному средству.

А между тем выстрел в Сараеве экзальтированного серба стоил жизни не только одному австрийскому эрцгерцогу, а миллионов жизней других людей, хотя и разных стран, но близкородственных и своей культурой, и своими одинаковыми христианскими верованиями.

Вероятно, все это было ничто в сравнении с человеческою злобою, завистью, жадностью и взаимным недоверием; таким образом, эта война по праву названа кем-то «гражданской войной Европы», и этим объясняется и ее жестокость, и ее безумие.

Конечно, причина причин и этого кровопролития спрятана в глубине тысячелетий, и было бы напрасно, как и несправедливо искать истинных виновников его только в менее отдаленном прошлом.

Наше время, при всех его остальных, весьма неважных качествах, все же возвышается даже над близким к нам концом XIX века. Войны теперь, действительно искренне, не желает почти никто.

Но войны, как и революции, не зависят от желаний большинства, столь могучего, как уверяют, в остальных случаях.

Тут руководят другие, загадочные, глубоко упрятанные в человеческой природе причины. Древняя история Каина и Авеля лишь отчасти проливает на них свет.

Что касается до внешних обстоятельств, непосредственно вызвавших тогда войну, то они выявились вкратце следующим, довольно характерным образом.

Первый выстрел европейской войны, как известно, раздался 15/28 июня 1914 года в Сараеве. Император Вильгельм узнал об этом во время Кильской недели220 и собрался немедленно ехать к Францу-Иосифу, но из Вены его просили почему-то не приезжать, и он, чтобы подчеркнуть свое миролюбивое отношение к создавшемуся положению, уехал на отдых в норвежские фиорды.

Если верить тогдашним газетам, даже в самой Австрии сначала не произошло ровно ничего. Только почти через две недели, 24 июня / 7 июля, собрался австрийский Совет министров, и в отсутствие императора, находившегося в Ишиме, постановил произвести строгое юридическое расследование, стараясь выяснить, насколько в убийстве эрцгерцога Франца-Фердинанда могло быть замешано само сербское правительство221.

Но этого явного участия установлено не было, да оно, конечно, и не могло иметь места – время, когда официальные правители стран пользовались наемными убийцами для уничтожения своих внешних соперников, давно прошло. К тому же сербское правительство было не о двух головах, чтобы использовать такое вызывающее средство.

К этому средству, вероятно, прибегли другие, всегда далекие от правительства люди. Как показало австрийское судебное разбирательство, к этому делу было прикосновенно и международное масонство. Чиновник австрийского правительства фон (фамилия неразборчива. – Ред.), командированный для расследования преступления с политической стороны, доносил в Вену через 3 дня: «Соучастие сербского правительства в преступлении не только нельзя доказать, но даже предположить. Наоборот, многое говорит за то, что это соучастие следует считать исключенным»222.

Только в воскресенье 6/19 июля, когда мы находились в Шхерах, был созван в Вене второй совет министров, на котором тайным постановлением было решено послать резкий ультиматум Сербии, уже заранее рассчитанный на его полную неприемственность. К удивлению всех, ответ Сербии был не только благоприятен, но даже в высшей степени предупредителен. Она почти всецело шла навстречу австрийским домогательствам и предлагала весь печальный случай передать на рассмотрение международного суда в Гааге или на рассмотрение других великих держав.

Таким образом, Австрия действовала не под влиянием мгновенно и бурно вспыхнувшего негодования, что было бы извинительно.

У нее был почти целый месяц, чтобы успокоиться и хладнокровно обсудить создавшееся положение, и потому приходится именно только ее одну, если отбрасывать все отдаленные причины, обвинять в сознательном желании нарушить европейский мир.

Эти свои воинственные намерения австрийское правительство к тому же очень долго сохраняло в тайне. Как уверяют сами австрийцы, граф Берхтольд даже не попытался в доверенных переговорах с остальными дружественными Австрии державами выяснить их взгляды на создавшееся положение. Они все были поражены неожиданным ультиматумом.

Даже союзные с Австрией правительства ничего не знали заранее, что, по словам Чернина, произвело страшно тяжелое впечатление на Италию и Румынию.

Из окружавших императора Франца-Иосифа и членов австрийского совета министров только граф Тисса настойчиво предупреждал против резких выступлений и требовал, чтобы, несмотря на всю твердость австрийской ноты, она могла бы быть приемлемой Сербией, и только в противном случае должен был, по его мнению, последовать резкий, ведший к войне ультиматум. «Для всякого человеческого предвидения, – писал он своему императору, – ясно, что подобное нападение на Сербию вызовет вмешательство России, а с ним и мировую войну».

Остальные австрийские деятели, к сожалению, верили в то, во что хотели верить и чего уже давно не могло быть в действительности, – после берлинского конгресса и аннексии Боснии и Герцеговины Россия уже не могла с прежнею, удивлявшей всех покорностью подчиняться австрийским и германским желаниям, да и Франция, хотя постепенно забывала, не могла все же совершенно забыть 70-й год.

Убежденные расчеты тогдашних германских и австрийских дипломатов на полный нейтралитет Англии в равной мере принадлежали лишь к числу самоубаюкивающих средств. Англия еще никому не позволяла безнаказанно увеличивать морскую силу в ущерб ее собственному военному флоту. И не только не позволили бы это сделать английские дипломаты и правительство, но и весь английский народ.

Соревнование в постройке все новых и новых судов ложилось слишком тяжело на спину каждого англичанина, чтобы он не желал, воспользовавшись случаем, раз и навсегда положить этому предел.

Правда, англичане, как бывало не раз, могли бы спокойно предоставить другим уничтожать или уменьшать для них германский флот, но всякий мог понимать, что при сложившейся обстановке без содействия сильного великобританского флота такая возможность была почти исключена.

Несмотря на предупредительный ответ Сербии и искренние стремления Англии сохранить мир, австрийский посланник223 в субботу 12/25 июля покидает Белград, а 14/27 июля Франц-Иосиф подписывает объявление войны Сербии224. Престарелый император долго и мучительно колебался перед этим решением. Против войны был и его близкий генерал-адъютант граф Паар[9].

Вильгельм II, как уже сказано, находился в это время в Норвегии. Об истинных намерениях австрийского двора он, как говорят, совершенно не знал. За все решающие дни он получил 5 июля 1914 года якобы только одно письмо от Франца-Иосифа, в котором говорилось, что нити убийства ведут к Белграду и что Австрия потребует самых обширных удовлетворений, и если они исполнены не будут, то австрийские войска войдут в Сербию225.

Но Сербия подчинилась ультиматуму, и война все-таки ей объявлена!

Испугавшись такого вызывающего поведения Австрии и надвигавшихся событий, Вильгельм II в тот же день, 14/27 июля, вернулся из Норвегии домой и, как рассказывают очевидцы, проявил кипучую деятельность.

16/29 июля он пригласил к себе в Потсдам всех главных военачальников и с места же им объявил: «Я совершенно не знаю и не понимаю, чего австрийцы еще хотят… Ведь сербы на все, до мельчайших подробностей, согласились. После 5 июля австрийцы мне ничего не говорят, чего бы они еще желали».

Справедливое раздражение на своего союзника ясно слышится в этих громких словах, но что говорил и что интимно советовал в последовавшие затем роковые часы императору Францу-Иосифу кайзер Вильгельм II, в точности вряд ли когда будет известно226.

Несомненно только одно, что его советы и настояния должны были бы быть решающими. Без поддержки Германии, конечно, Австрия не была бы в состоянии вести войну с кем бы то ни было. Она была вынуждена выслушивать не только советы, но и приказания своего сильного союзника.

Таким образом, как будто вся ответственность решения рокового вопроса ложилась на плечи обоих императоров (главным образом на Франца-Иосифа), так как противная сторона с особенной готовностью соглашалась на предложение Грея передать весь вопрос на решение конференции держав, что Австрия отклонила227.

Еще Ришелье говорил, что «30 квадратных футов королевского кабинета» его «заботят сильнее, чем вся поверхность Европы».

Это было верно, пожалуй, несколько веков назад, но уже не подходит к нашему XX веку. Решения, к сожалению, не зависят от одних государей или их советников. В возможностях своевременного прекращения войны они также бессильны, как и наиболее ловкие дипломаты или конференции наций… В их власти, да и то не всегда, имеются лишь возможности оттянуть на некоторое время надвигающуюся катастрофу. Подобное бессилие монархов особенно чутко сознавал мой государь и с благородством души относился к своим коронованным противникам.

– Бедный старичок, – говорил мне как-то государь при получении известия о тяжкой болезни императора Франца-Иосифа, – как ему тяжело умирать, сознавая на себе всю ответственность за эту ужасную войну, а еще больше чувствуя все свое бессилие ей помешать!

Действительно, несмотря на все заманчивые мечтания, вряд ли наступит время, когда все мечи навсегда перекуются на плуги. Как и раньше, еще долго меч будет открывать дорогу плугу, да и сам плуг, когда не будет другого оружия, станет, несмотря на все запрещения, снова превращаться в меч или просто обратится в палку, когда захочет продвинуться дальше.

Спасение лишь в развитии всеобщей любви и довольстве малым.

Дает ли возможность расцвета этих великих чувств все умножающееся население земного шара – весьма сомнительно… И все-таки это не так уж невозможно.

Будем поэтому верить с тобой в углубление христианских идей, а с ними и в начало золотого века человечества…

Но как бы то ни было, какие бы причины ни позволили императору Вильгельму с достаточной силой повлиять на своего заносчивого союзника, приходится все же, к удивлению, вспомнить, что не Австрия, а именно Германия объявила первая России войну, а не мы Германии. Она сама сознавала впоследствии все несчастие, которое произошло из-за этой поспешной «ошибки».

Конечно, подобной ошибки не было бы, если бы Германия, заранее уже предоставляя своему слабосильному союзнику полную свободу действий, сама не сделалась пленником безумной австрийской политики. Настойчивые, даже резкие советы германского канцлера Бетман-Гальвега, чтобы Австрия приняла английское предложение о посредничестве, остались в Вене без всякого внимания. Доброй воли к мирному решению вопроса было поэтому и в Германии достаточно. Этой воли, к сожалению, не было только у одной Австрии…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.