Париж не хочет развлекаться*
Париж не хочет развлекаться*
Всякому наблюдателю парижской жизни в эти месяцы войны не могла не броситься в глаза одна довольно капитальная разница между его жизнью и жизнью других столиц, поскольку мы узнаем о ней из газет.
В самом деле, в Лондоне и Петрограде, в Берлине и Вене, хотя жизнь более или менее почти всюду выбита из колеи, функционируют все театры и концерты, и функционируют с успехом, удовлетворяя столь естественной жажде человека, погруженного событиями в тоску, развлечься.
В Париже закрыто, и притом насильственно, даже много кинематографов. Кое-как влачат существование, опасаясь ежедневного закрытия, два или три третьестепенных и скучных кафе-концерта. Все старые театры закрыты. Никаких концертов нет.
Больнее всего это отзывается, конечно, на всем артистическом персонале. Недели две тому назад впервые начата была некоторыми газетами кампания за открытие театров и концертов, причем инициаторы ее ссылались главным образом на то, что благодаря пуританскому ригоризму префектуры без хлеба остается восемь тысяч артистов, а с семьями их, пожалуй, до 20 тысяч лиц. Прибавьте к этому, что, как и всякие другие предприятия, развлечения дают кормиться около себя косвенно разному люду. Словом, защитники возобновления спектаклей выдвигали, как общее правило, что следует стараться всячески не нарушать искусственно жизнь какой бы то ни было отрасли национального существования, и без того уже тяжело потрясенного.
Немедленно же со всех сторон послышались грозные окрики.
Особенно любопытна в этом отношении позиция или две позиции «Guerre Sociale». Первым выступил против бедных паяцев всех видов и родов именно нынешняя правая рука Эрве — Леонкавалло, родной брат автора «Паяцев».
«Как! — писал сердитый франко-итальянский публицист, — вы хотите опять разных музыкальных флон-флон, раздеваний, гривуазных шуточек? Как, в то время как наши братья и сыновья сидят в траншеях, мы будем сидеть в ложах? В то время как их оглушают гаубицы, мы будем услаждать свой слух игривыми ритурнелями? В то время как на их глазах, обливаясь кровью и корчась от боли, падают товарищи, мы будем иметь покрытых фальшивыми бриллиантами, пляшущих в корчах напряженного сладострастия жриц веселой любви?»
Патрон, однако, т. е. Эрве, на этот раз не поддержал своего фаворита:
«Ну, полегче, дорогой Леонкавалло, — писал он. — Разве вы не можете представить себе спектакля или концерта без эротического характера? Разве нельзя найти во французской литературе спектаклей, отвечающих высокому подъему души? Разве музыка не в состоянии звучать в унисон самым торжественным настроениям? Разве Париж не в состоянии создать песен, которые выразят собою нынешние его переживания?»
Полемика, начавшаяся на страницах «Guerre Sociale», перешла теперь в другие журналы. Артисты подают петиции за петициями, но не знаю, сам ли нынешний префект Лоран или кто-нибудь другой из вышестоящих этого хочет, но пока Париж не теряет своей пуританской физиономии.
Тут, между прочим, возникают действительно некоторые вопросы. Предоставить ли театрам полную свободу? Тогда антрепренеры, пожалуй, побегут по старым дорожкам и начнут действительно кадить Бахусу и Венере, что нарушит сосредоточенность Парижа. Или предоставить им свободу в известных пределах? Но, право, я не знаю, что лучше: отсутствие театра и отсутствие цензуры или присутствие одновременно и того и другого! Или, наконец, устраивать специальные спектакли, выбирать из сокровищницы прошлого исключительно вещи патриотические и творить новые образцы чисто патриотического искусства?
Я и этого боюсь. Прав, конечно, Эрве, говоря, что относиться к искусству как к чему-то неуместному в военное время, говорить себе «искусство — это забава, а теперь нам не до веселья» — значит проявлять по отношению к музам чувства весьма варварские. Подлинно культурный человек знает, конечно, что искусство может держаться на какой угодно высоте человеческих переживаний, что оно — дело глубоко серьезное, трагическое. Во всяком одиночестве, на дне адского горя, как и на вершине самых резких экстазов, гений искусства может следовать за человеком и продолжать очаровывать его возвышенной игрой своих откликов.
Лучше всего было бы, если бы здесь было проявлено побольше доверия к народному инстинкту. Пусть бы в конце концов художники делали что могли, добиваясь контакта с большой публикой. Может быть, сейчас эти два, разлученные, легче нашли бы друг друга, нащупали руку друг друга сквозь довольно тесный строй господ директоров и антрепренеров. Быть может, публика сама с презрением отбросила бы такие формы развлечения, которые оскорбляли бы ее высокое настроение Но мы не переживаем сейчас момента доверия к свободе.
Театр в этом отношении не составляет исключения. И в таком случае уж лучше, пожалуй, чтобы двери храмов Талии и Мельпомены1 оставались закрытыми.
Нельзя ведь, в самом деле, с особой радостью приветствовать перспективу рачительной рукой подобранного и специально взращенного рода патриотических шедевров. Мы не можем не видеть, что на этом поприще слишком часто достигаются совершенно другие результаты. И в прошлом, когда нас угощали патриотической пьесой «Служба» Лавдана2, по правде сказать, публика была почти в восторге. Но я не мог не согласиться с той частью передовой прессы, которая, вовсе не из тенденциозности, не могла не признать пьесу просто идиотской. Весьма неприятно искусственной, рассчитанной на дешевый эффект показалась мне и пьеса «Эльзас» Леру3.
К тому же мы видим некоторые образцы отличного патриотического искусства в Париже. Разных песен, претендующих стать народными, написано много. Поются они в большинстве случаев на уже данные напевы. И это не беда. «Карманьола», например, тоже использовала музыку какой-то кафешантанной песенки. Но беда в том, что претендующий на остроумие текст этих песенок представляет собою такие потуги на сатиру, что послушаешь, послушаешь — и только рукой махнешь! Неужели парижское остроумие не в состоянии не то что дать больше, но по крайней мере с пренебрежением отвергнуть подобное?
Или патриотические карикатуры на открытках: рожа Вильгельма, сделанная из ругательств! Его же физиономия в каске, которая, обращенная вверх ногами, оказывается изображением женщины в непристойном виде, и т. д., и т. д. Вечное пошлое повторение того, что «боши» — трусы, бегущие при первом окрике французского «пью-пью», и т. п. Или лубочное изображение военных подвигов французов и жестокостей пруссаков. Никаких претензий на какое бы то ни было родство с подлинным искусством.
Очень любопытно, между прочим, сделать справку относительно жизни театров в 1871 году. Данные для этого дает известный театральный критик Адольф Бриссон4. По его словам, Париж в первый период войны усердно продолжал посещение театров. На каждом спектакле требовали только исполнения «Марсельезы», «Chant du d?part», которые выслушивались стоя. В августе 1870 года, правда, подымался вопрос о закрытии театров, но не кто иной, как Сарсе5, державший тогда скипетр королей театральных критиков, писал по этому поводу следующее:
«Театральная индустрия кормит множество лиц. В высшей степени нежелательно останавливать в настоящий момент какое бы то ни было колесо социальной жизни. Если оно разобьется само — другое дело, но зачем помогать делу разрушения собственными руками?».
Сарсе с удовольствием констатировал, что публика ходит в театр и особенно бывает довольна, когда пьеса забавна.
Бриссон приводит очень любопытную выдержку из другой статьи того времени Сарсе. В ней Сарсе говорит об особенности французской души, позволяющей ей легко отвлекаться в смехе от самой ужасной действительности.
«Что это? Беспечность, легкомыслие, слабодушие? Разве вы не помните историю осужденных террором, которые разыгрывали комедии в тюрьме накануне казни? Француз не может не развлекаться, в его душе есть что-то играющее, подобно шампанскому…»
Более других страдала опера. Огромный зал ее часто пустовал. «Com?die Fran?aise»6 тоже не делала удовлетворительных сборов. Но комедия, даже классическая, давала все же до тысячи франков дохода в вечер.
«Один актер, — рассказывает Сарсе, — жаловался мне: „Я невольно досадовал на публику, которая так от души хохотала над „Лжецом“ Расина7. Я сам играл неохотно. А зрители словно забыли про все, словно утром и не было получено ужасное известие…“»
Как видите, за эти 44 года многое изменилось. Французы и теперь любят развлекаться. Нам рассказывают, что в одной из траншей имеется пианино и сержант сопровождает каждый недалекий взрыв бомбы вагнеровским аккордом, вслед за которым играет польку, долженствующую выражать радость переживших катастрофу солдатиков. Рассказывают также, что четыре немецких солдата играли в близких траншеях какой-то танец на фантастических, импровизированных инструментах. Из французской траншеи выскочила девушка, которая под пулями и шрапнелями, ко всеобщему удивлению, стала проделывать веселые па. Немедленно винтовочная трескотня прекратилась и заменилась вдоль обеих траншей треском аплодисментов.
Я не думаю, таким образом, что изменился в чем-нибудь «шампанский» дух французского народа. Генералы не нахвалятся веселостью солдат в тяжелых условиях боя. По Франции, на бульварах Парижа если не слышно обычных раскатов смеха, не видно сияющих веселостью лиц, то, несмотря на обильный траур, не заметно также и особенно пониженного настроения. Улыбки, шутки часты, немецкие «таубе» не только никого не пугали, но служили предметом любопытства и острот. И тем не менее Париж с самого начала войны оказался подтянутым. Это скорее разница в отношениях правительства к событиям, чем в отношении населения. Столицу перенесли в Бордо. Парижане часто с завистью и недоброжелательностью говорят о том, что в Бордо кутят и веселятся. Все, что только в Париже открыто, более или менее полно публики. Но ведь почти все закрыто. Клемансо8 свидетельствует, что даже в худшие времена империи печать пользовалась большой свободой. И это вовсе не только в специально военных вопросах. Париж взят под опеку. Он мог бы уже серьезно рассердиться, но он знает, что сердиться неуместно, пока неприятель так грозен. Ему воспрещается веселиться, ему не дают даже сведений о войне, ему запрещают критиковать кого бы то ни было, ему запрещают влиять на правительство Франции. Он со всем этим примирился, он ждет. Он доверяет. Из «Ville libre» он, как и газета Клемансо, превратился в «Ville encha?n?e» и с большим терпением, чем Клемансо, переносит это. Однако я не думаю, чтобы он потом не взял своего реванша. Так что, пожалуй, я неверно озаглавил свою статью. Пожалуй, было бы правильнее сказать: Парижу не дают развлекаться.
«Киевская мысль», 22 ноября 1914 г.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.