Глава II КАТАСТРОФА 1606 г., 27 мая
Глава II
КАТАСТРОФА 1606 г., 27 мая
I
Кремлевские торжества были только блестящей прелюдией. За ней последовала вскоре самая трагичная развязка. Правда, у царя были сторонники, готовые на всякие жертвы ради него. Однако он имел и непримиримых врагов, которые уже замышляли погубить его. Общественное успокоение было лишь обманчивой видимостью. Огонь мятежа тлел под пеплом, время от времени прорываясь наружу зловещими вспышками. Но этих симптомов было достаточно: наиболее прозорливым наблюдателям они внушали самые тревожные предчувствия.
Как мы знаем, Дмитрий обнаружил величайшую снисходительность к бывшему руководителю угличского следствия князю Василию Шуйскому. Тем самым он сохранил для себя коварного и непримиримого врага. Пусть не удался заговор, организованный в июле 1605 года. Участники его не сложили рук: они только отсрочили выполнение своего замысла на будущее время.
В сентябре того же года открылся новый заговор против царя, угрожавший общественному спокойствию. «Было схвачено несколько человек из среды духовенства, — пишет отец Николай. — Все эти лица подверглись более или менее тяжелому наказанию. Одного из них пытали: он признался во всем. По его словам, его подкупили с целью отравить царя. Яд решено было подлить в святую чашу; таким образом, Дмитрий должен был погибнуть после принятия святых даров из рук злоумышленника». Другим поводом для всяких страхов явилось открытие во дворце каких-то колдовских припасов. Никто не знал, против кого готовилось чародейство. Во всяком случае, правительство энергично вело розыски виновного. Отец Андрей шел еще дальше своего собрата. По его уверениям, в Москве царю и его сторонникам отовсюду угрожали опасности.
Читатель помнит, что брак Дмитрия с Мариной повлек суровые меры со стороны Дмитрия против духовенства. Об этом отец Николай сообщает уже в известном нам письме к Стривери от 20 февраля 1606 года. Подобные репрессии казались необходимыми, тем более что по тем или другим причинам, но глубокое недовольство царем чувствовалось и среди мирян. Правда, отец Николай не распространяется на счет интриг, брожения, карательных мер правительства. Но, во всяком случае, его свидетельство более чем достаточно. Совершенно очевидно, что Русское государство переживало опасный кризис.
Именно так рисовалось положение дела в Москве кармелитским миссионерам, гостившими в то время в русской столице. Дмитрий предоставил им полную свободу — либо немедленно выехать в Персию, либо переждать Пасху. Миссионеры предпочли тронуться в путь 22 марта. Мотивируя такое решение, историк их ордена говорит, что власть Дмитрия уже колебалась. С каждым днем у него появлялось все больше и больше врагов. Дальновидные люди не без основания предполагали, что новый царь может быть насильственно лишен короны или даже погибнуть под развалинами своего престола.
Прибытие Марины с поляками еще ускорило ход событий. Польские гости явились в большом числе. Они были прекрасно вооружены; кони у них были один лучше другого… По-видимому, эти пришельцы сразу почувствовали себя как бы в покоренной стране. Они сами признавались впоследствии, что злоупотребляли своим положением и слишком предавались своим страстям. Самые возмутительные деяния начали твориться на глазах у всех. Поляки не ведали ни стыда, ни совести. Шляхетская знать распевала, плясала, пировала в Кремле под звуки шумной музыки, непривычной для слуха благочестивых россиян… Эти надменные гости держались особняком, не желая смешиваться с русскими; понятно, эта исключительность оскорбляла многих и вызывала раздражение. Еще хуже знатных господ вела себя челядь. Здесь были настоящие головорезы. То они бесчинствовали в православных церквях, то затевали скандалы на улице, то оскорбляли честных девиц… При всем пристрастии к соотечественникам, Мартин Стадницкий не скрывает своего отрицательного отношения к их поведению в Москве… По его словам, поляки вызывали ярость москвичей своей распущенностью. Они обходились с русскими людьми, как с «быдлом»; они оскорбляли их всячески, затевали ссоры, а в пьяном виде способны были нанести самые тяжкие обиды замужним женщинам.
Хуже всего было то, что сам царь уже не внушал к себе прежнего доверия. Дмитрий, которым восторгались когда-то Рангони и отец Андрей, был теперь неузнаваем. В нем совершился коренной переворот; эта перемена сказывалась в тривиальных шутках, бестактных притязаниях и в каком-то, поистине роковом ослеплении. Один польский шляхтич набросал нам портрет царя Дмитрия в 1606 году. По его свидетельству, новый московский государь — надменный честолюбец; он не выносит никакой критики даже от близких людей. Он обожает военное дело. Себя самого он считает знаменитым полководцем. Ему неприятно, если хвалят в его присутствии кого-нибудь другого. Он сам любит прихвастнуть и играть роль. По натуре своей это человек недурной; но действует он всегда по первому впечатлению. Он страшно вспыльчив, но отходчив. Впрочем, великодушен он больше на словах, нежели на деле. Он любит видеть роскошь вокруг себя и у других; тем не менее образ жизни его отличается умеренностью. Он питает отвращение к пьянству. Нельзя сказать, однако, с уверенностью, чтобы ему чужды были другие слабости. Во всяком случае, это — светлая голова, хотя и не получившая достаточного образования. Речь Дмитрия отличается редкой легкостью. В общем, он — сторонник прогресса, довольно равнодушный к вопросам веры. Исповедует он православие; но это не та религия, которой живет русский народ.
Столь же мало утешительны были и те сведений, которые получал из Москвы отец Савицкий. Бывший духовник царя волей-неволей должен был признаться, что его чадо стало совсем другим, чем было прежде. Пусть даже не занимался Дмитрий черной магией, в чем некоторые его подозревали. Во всяком случае, он был одержим бесами гордыни и сладострастия. По свидетельству наблюдательных людей, Дмитрий был чрезмерно предан чувственным наслаждениям. Он не терпел ничьего превосходства. Он ставил себя выше всех государей западного мира. Он был уверен, что ему суждено поразить свет подвигами нового Геркулеса. Он убежден был, что, рано или поздно, пойдет во главе всехристианской армии, как вождь крестового похода и грядущий победитель ислама… Он до смешного носился с незаконно присвоенным титулом императора. Его уверенность в своих познаниях и ловкости не имела границ. Он тешился своим всемогуществом, словно царствование его должно было длиться вечно. К папе, покровительства которого он так домогался раньше, он относился теперь без достаточного уважения. Что касается польского короля, то к нему Дмитрий питал явную антипатию, которая грозила перейти в открытую вражду. Мимоходом Савицкий роняет загадочную фразу, которую мы уже приводили выше. Она сверкает, однако, подобно обнаженному мечу… Оказывается, Дмитрий задумывал отнять у Сигизмунда его королевство.
Понятно, что при такой перемене в своем характере новый московский государь не мог чувствовать особого влечения к тому польскому иезуиту, которому некогда он поверял все свои тайны. Ведь мы помним, что когда-то он брал Савицкого в свидетели перед Богом, когда уверял его в чистоте и возвышенности своих намерений. Тем не менее 25 мая Савицкий был принят в частной аудиенции. Быть может, в данном случае Дмитрий уступал настоятельным просьбам Марины. Конечно, о прежней дружбе с иезуитами не могло быть и речи. Но, с другой стороны, Дмитрий не желал отстранить их от себя решительно и бесповоротно. Вообще, этот сложный человек допускал порой самые странные компромиссы. 23 февраля он обратился к Стривери с особым письмом. Оно начинается следующими напыщенными словами: «Из-за того, что интересы Досточтимых Отцов, обитающих в державе Нашей, а также нужды всего общества Святого Иисуса, равно как и святейшей римско-католической Церкви, требуют прибытия и присутствия Вашего преподобия, Мы просим Вас предпринять это путешествие согласно долгу Вашему и благочестию, со всем усердием, дабы Вы могли прибыть к Нам со всей возможной скоростью. Так убедитесь Вы в благоволении Нашем к обществу Иисуса и расположении Нашем к Вам самим». Стривери так и не побывал в Москве. Тем не менее, принимая Савицкого, Дмитрий попробовал сдержать свое слово.
В назначенный день иезуит был проведен к царю. Оставшись с ним наедине, он поцеловал ему руку и, как принято, приветствовал его несколькими словами. Отвечая ему, Дмитрий не поскупился на звонкие фразы. Он заявил, что счастлив свидеться вновь со старым другом. Он выразил ему благодарность. Пусть не думают, что он забыл свои обещания; нет, он по-прежнему верен своим стремлениям… Савицкий передал царю письмо Аквавивы, генерала общества Иисуса; тут же он вручил ему кое-какие вещицы, имеющие отношение к религии. Между ними были золотые и серебряные пластинки: это были индульгенции, которые присылал Дмитрию папа; на них было выбито изображение римского первосвященника. Дмитрий принял эти предметы с благодарностью. Затем, встав со своего места, царь принялся мерить комнату шагами. Савицкий стоял, не двигаясь. Тогда Дмитрий берет его за руку, увлекает за собой, и оба начинают ходить вместе. Разговор оживляется. Предметом его был религиозный вопрос. Пользуясь удобным моментом, Савицкий заявляет, что он прислан для того, чтобы сговориться с царем: он ждет его распоряжений и готов, по мере сил, выполнить все, что ему будет приказано. При этих словах в Дмитрии как бы воскрес тот смелый и горячий неофит, которого видели когда-то его духовные отцы в Путивле. Конечно, в Москве должна быть устроена школа. Ее нужно создать немедленно. Учеников и преподавателей придется выписывать из-за границы. Не успели как следует заняться этим прекрасным проектом, как Дмитрий круто переменил тему разговора. Он заговорил о своем войске, с гордостью заявляя, что под знаменами его стоит сто тысяч вооруженных людей. Достаточно его знака, чтобы эта армия двинулась, куда ему угодно. Впрочем, он сам еще не решил, против кого он направит свои силы. Может быть, против турок, а, может быть, против кого-нибудь другого. И тотчас же, без всякой связи, он стал горько жаловаться на Сигизмунда. Ведь дерзость короля заходит так далеко, что он не хочет признать за московским царем титула императора. Все это было сказано горячо, искренне негодующим тоном. Затем наступило короткое, но тягостное молчание. Савицкий спрашивал себя, нет ли внутренней связи между сообщениями Дмитрия о своей грозной армии и этими жалобами на польского царя? Однако, не желая останавливаться на этой теме, он ограничился банальной фразой. «Будем надеяться, — заметил он, — что Провидение не допустит неприязни и раздора между столь могущественными государствами». Теперь оставалось решить чисто личный вопрос. Савицкий желал знать, должен ли он вернуться в Польшу, или же ему остаться в Москве? Дмитрий и тут не замедлил с ответом: конечно, его духовный отец нужен ему здесь. Ободренный этим, Савицкий пошел еще дальше. Он попросил у царя разрешения являться во дворец всякий раз, когда ему нужна будет аудиенция. Царь немедленно дал на это согласие. Открыв дверь, он позвал своего польского секретаря, быть может, одного из Бучинских; тут же он отдал ему соответствующее распоряжение. Между тем день уже был на исходе; царь собирался еще к матери. Поэтому он милостиво прекратил аудиенцию, длившуюся более часа, и отпустил иезуита, обещая ему в самом скором времени опять свидеться с ним и побеседовать подольше. Все это, казалось, должно было внушить Савицкому самые светлые надежды. Однако он не мог победить в себе мрачных предчувствий. Путевые впечатления, приемы русских — все это было так странно, так смущало его и тревожило… Когда же ему пришлось поделиться своими сомнениями с отцом Николаем, оба с беспокойством задались вопросом, чем-то кончится это дело?
Между тем опасность была ближе и грознее, чем предполагали. Предоставив полякам тешиться как угодно, враги Дмитрия уже подготовили втайне сицилийскую вечерню. Душой заговора являлся Василий Шуйский с двумя своими братьями — Дмитрием и Иваном. Как мы знаем, все трое были возвращены из ссылки. Лишь только они были вновь допущены ко двору, как опять принялись за свои козни. Поездка Безобразова была делом их рук. Теперь же, при их непосредственном участии, начинало в точности сбываться то, о чем они предупреждали Сигизмунда.
Что касается Дмитрия, то, окруженный предателями, он бессознательно ускорял свою гибель. Конечно, его царствование было совсем не в духе старого боярства. Кровь этой знати лилась потоками при Иване IV; Борис Годунов также не хотел считаться с ее исконными правами. Теперь она опять начинала подымать голову, упорно заявляя все те же свои притязания. Трон нового государя, в качестве его родни, обступили Нагие. Это были выскочки, напоминавшие боярству опричнину Ивана Грозного. Тут же были поляки-латинцы и всякий сброд. Вся эта клика держалась у власти только благодаря царю. Она не имела никаких корней в тогдашнем обществе; ее господство не было освящено вековой традицией. Что же оставалось подлинным Рюриковичам? Понятно, они видели во всех этих новых людях узурпаторов, захвативших чужое место. Собственное же положение казалось им унизительным и недостойным.
Учитывая такое настроение боярства, Шуйские отлично понимали, где они могут найти себе поддержку. По свидетельству князя Волконского, к заговору князя Василия и его братьев присоединилось до трехсот представителей высшего московского общества. Так составилось основное ядро. Однако корни и нити его раскинулись чрезвычайно широко. В распоряжении Шуйских были бесчисленные агенты; сами они отлично умели заставить себя слушать и понимать. Не в первый раз пробовали они свою силу. Благодаря их агитации недовольство царем распространялось все шире; в воздухе начинало пахнуть мятежом. Обращаясь к летописям того времени, мы все чаще и чаще встречаем в них кровавые страницы. Между прочим, эти памятники сообщают нам о мученической гибели дьяка Тимофея Осипова и Петра Тургенева: оба они не пожелали покориться Дмитрию и заплатили жизнью за свое упорство. Недовольные попадались и среди стрельцов — этих присяжных телохранителей царя. Для решительного восстания не хватало только вождя… Стрельцы уже подыскивали подходящее лицо. Но о брожении донесли правительству. Оно обрушилось на правых и виноватых; в конце концов, все были осуждены. Зачинщики поплатились головой: свои же товарищи по оружию умертвили их с поистине варварской жестокостью. Что касается непостоянной московской черни, то ее нечего было бояться. Напротив, в роковой для царя момент она, как всегда, забудет о своих недавних восторгах и примкнет к мятежникам.
Подпольная работа заговорщиков шла, по-видимому, чрезвычайно успешно; однако она не оставляла никаких документальных следов. Говоря о ней, волей-неволей приходится ограничиться догадками или опираться на малодостоверные свидетельства. Во всяком случае, враги царя усиленно распространяли о нем дурные слухи в народе. Они представляли его самозванцем и вероотступником. Они утверждали, будто он обманом захватил власть, желая предать русских людей и все государство полякам, а православную церковь подчинить латинянам. Словом, опять появлялись на сцену те разоблачения, к которым прибегал когда-то Борис Годунов. Но то, что объявлялось раньше во всеуслышание и не встречало сочувствия, передавалось теперь шепотом и возбуждало гораздо больше внимания.
Заговор Шуйских был организован в самом широком масштабе. Понятно, эта подземная работа порой выдавала себя и возбуждала кое-какие подозрения. Очевидно, не все умели хранить тайну. В глаза могли броситься некоторые тревожные симптомы. Несколько раз, и притом заблаговременно, Дмитрия предупреждали. Между прочим, 24 мая среди поляков распространился слух о готовящемся избиении. Сперва они было перепугались; однако им и в голову не пришло изменить свой легкомысленный образ жизни и принять какие-либо меры предосторожности. Они не подумали даже о том, чтобы как-нибудь держаться поближе друг к другу, — а жили они в различных концах города, что, разумеется, совершенно обессиливало их в смысле самозащиты. Очевидно, невозмутимое спокойствие Дмитрия передавалось и им. Царь и не заикался о наказании лиц, распространяющих тревожные слухи. Однако 26 мая зловещие толки опять усилились. Тогда поляки уполномочили нескольких лиц из своей среды объясниться по этому поводу с высшим правительством и попросить его произвести следствие. Напрасный труд! «Нет никаких причин беспокоиться, — ответили им. — Царь пользуется такой любовью в Москве, что недавно еще, по простому подозрению, семеро изменников были растерзаны народом». Впрочем, сандомирский воевода не удовлетворился этими заверениями царских приближенных. Он попытался открыть глаза самому зятю или, по крайней мере, заставить его принять известные меры предосторожности. «Такие меры, — заметил он, — никогда не бывают вредны». «Ради Бога, не говорите мне об этом, — с досадой прервал его Дмитрий. — Я знаю, где царствую; у меня нет врагов; я же владычествую над жизнью и смертью». Вскоре затем царю была вручена записка от одного немца, который предупреждал, что избиение начнется завтра. Дмитрий отнесся к этому предостережению так же равнодушно, как и к словам Мнишека.
Для того чтобы успокоить поляков, он распорядился только послать к войску своего секретаря, которому было приказано подтвердить угрозы царя по адресу смутьянов, распространяющих тревожные слухи. Затем тот же секретарь отправился к послам короля Сигизмунда; с ними он проговорил до поздней ночи. Чистосердечие самого Дмитрия не подлежит никакому сомнению. Он не допускал и мысли об опасности. С его согласия, Марина готовилась устроить маскарад; сам царь беспечно отдавался всевозможным развлечениям. Весь вечер 26 мая он посвятил Станиславу Немоевскому, который привез драгоценности принцессы Анны. Этот благородный комиссионер разложил перед Дмитрием топазы, изумруды, рубины, жемчужные колье и цепочки из бриллиантов. Царь любовался игрой камней. Потом он приказал принести свои собственные сокровища и пространно рассуждал о них тоном настоящего знатока. В заключение он выразил желание оставить у себя на некоторое время шкатулку принцессы… Но скоро царю суждено было прозреть и убедиться, что он был слишком доверчив. Роковой час уже был намечен. Сабли были наточены; ждали только условленного сигнала.
В ночь с 26 на 27 мая, когда поляки спали глубоким сном, князь Василий Шуйский распорядился занять военными силами ворота Кремля. Еще раньше он ввел для этой цели в город некоторую часть войска, стоявшего вне Москвы. На рассвете, те самые колокола, которые недавно еще приветствовали торжественное вступление самозванца в столицу, зазвонили, призывая заговорщиков на кровавую потеху. Это не был праздничный благовест. Медный вой набата отзывался в сердцах зловещим предчувствием. Царь вышел из опочивальни и спросил, почему бьют тревогу. В это время Андрей Бона сменял караул; очевидно, наученный заранее, он ответил, что в городе вспыхнул пожар. Дмитрий приказал поскорее принять нужные меры; затем он спокойно удалился к себе. Между тем в городе начиналось смятение. Народ сбегался со всех сторон. Тут были, конечно, люди, посвященные в заговор. Но большинство безотчетно бежало, куда все, — может быть, поддавшись какому-нибудь ложному слуху, пущенному злоумышленниками о поляках. В центре толпы оказался Василий Шуйский. Сбросив личину, он открыто становится во главе мятежа. Проникнув в Кремль без всякого сопротивления со стороны стражи, он направляется к палатам царя. Только один человек, действительный храбрец, бросается к Шуйскому и хочет его остановить. Однако заговорщики тотчас опрокидывают верного Басманова наземь; покрытый ранами, он испускает дух у самого входа во дворец. Вид пролитой крови опьяняет мятежников. В них просыпаются ярость и инстинкты; ворвавшись во дворец, они всюду ищут Дмитрия.
Перед лицом неминуемой опасности Дмитрий, наконец, прозрел. Его самоуверенность слетела с него мгновенно; он оцепенел от ужаса… Подбежав к окну, он видит вдали буйную толпу. Бросившись назад к Марине, он кричит: «Измена, сердце мое, измена!..» Затем, не думая о защите жены, сам чувствуя себя брошенным всеми, он кидается куда глаза глядят, по дворцовым палатам. Вот перед ним какое-то окно: через него можно скрыться… Дмитрий колеблется… Тут его настигают заговорщики. Один из них бросается на царя и сталкивает его с окна во двор. При падении Дмитрий ломает себе ногу и теряет сознание. В таком виде находят его стрельцы; они подбирают его и несут во* дворец. По дороге он приходит в себя. Он обращается к народу; делает попытку привлечь на свою сторону стрельцов для того, чтобы они защитили его от Шуйского. Все напрасно: дело его проиграно. Бояре, участники заговора, окружают Дмитрия, осыпая оскорблениями; они укоряют его в том, что он самозванно присвоил себе венец; они поносят его, как отступника и расстригу Гришку Отрепьева. Возбуждение все растет: неизбежность трагической развязки становится слишком очевидной. Сигнал подает Валуев. Он в упор стреляет в Дмитрия; другие добивают его саблями.
Еще теплый труп царя выволакивают из дворца. Страшная процессия останавливается перед Вознесенским монастырем; криками заговорщики вызывают к себе царицу Марфу. Они требуют, чтобы она сказала, кто такой Дмитрий… Сперва царица уклоняется. «Вам лучше знать», — отвечает она. Заговорщики не унимаются; их настояния принимают все более и более угрожающий характер. Тогда, устремив глаза на окровавленный труп, Марфа объявляет, что этот человек — не ее сын. Таким образом, она сама уличает себя в позорной лжи; она признается, что обманом были и радостные слезы ее, и материнские ласки… Но заговорщикам только того и нужно. Вполне удовлетворившись этим ответом, они волокут отвергнутого сына Марфы дальше, на Лобное место. Отсюда еще недавно сам Шуйский объявлял Дмитрия подлинным сыном Ивана IV; теперь, сорвав с царя одежду, его бросают здесь на поругание черни. На лицо Дмитрия надевают маску, найденную во дворце; у ног кладут тело Басманова. Так смерть освящает дружбу несчастных. Целых три дня около этих изуродованных трупов разыгрываются самые отвратительные и страшные сцены. Только натешившись и надругавшись над мертвецом досыта, его хоронят, за городом, в поле, вне церковной ограды. Но тень убитого царя смущает суеверных людей. Над могилой его по ночам видят какой-то таинственный свет. Кое-где, хотя и робко, начинают слышаться вздохи и сожаления об убитом. Тогда враги Дмитрия решили раз и навсегда покончить с его ненавистной памятью. Труп самозванца был вырыт из земли. На позорной колеснице его сперва возили по улицам Москвы. Затем свалили на костер, сложенный за городом. Пламя пожрало останки Дмитрия; но и самый пепел его внушал опасения заговорщикам. Они захотели уничтожить и этот след самозванца. Смешав пепел с порохом, зарядили пушку. Орудие выстрелило, и прах Дмитрия развеяли ветры. «Теперь проклятый самозванец не воскреснет и в день Страшного Суда», — говорили его враги. Эти чудовищные похороны происходили 9 июня. Однако вернемся к 27 мая.
В то время, как Дмитрий испускал дух под ударами заговорщиков, Марине угрожала серьезная опасность. Как известно, у полячки было много врагов; они ненавидели и жаждали погубить ее. Когда во дворце стали раздаваться тревожные крики, испуганная, полуодетая царица вскочила с постели и бросилась к женщинам, занимавшим более отдаленные покои дворца. Это бегство спасло Марину. Не найдя ее в опочивальне, заговорщики бросились было в другие двери; но тут на пороге одной из палат им преградил путь Осмольский, угрожая обнаженной саблей. На доблестного слугу Дмитрия посыпались удары; он пал на месте с пронзенной грудью. Через его труп мятежники кинулись дальше. Скоро они очутились лицом к лицу с оцепеневшими от ужаса и дрожащими польскими женщинами. Однако эти дочери Речи Посполитой героически выдержали испытание. Заговорщики потребовали Марину. Но никто не выдал несчастной царицы; никто не захотел бросить ее в жертву насильникам. Как раз в это время подоспели бояре. Они удержали мятежников и отвели Марину со всей ее свитой в более безопасное место. При столкновении с заговорщиками пострадала только панна Хмелевская. Эта почтенная женщина была ранена и несколько дней спустя скончалась. Между тем положение всех поляков, живших в столице, было критическим: исключение составляли лишь те, которые успели принять меры предосторожности. Как было сказано, поляки были расселены в различных частях города. Мятеж захватил их врасплох. Весть об убийстве Дмитрия поразила их как громом; тут же им стало ясно, что им самим угрожает гибель. Соединить свои силы для энергичного сопротивления они не могли из-за недостатка времени; а между тем чернь жаждала добычи и крови. Кое-кому удалось отстоять себя. Некоторых было приказано защищать вооруженной силой. Такими счастливцами явились, между прочим, послы Сигизмунда. Бояре распорядились оцепить их жилище и таким образом предохранить их от нападения черни. Более всех на виду были воевода сандомирский и Константин Вишневецкий. Им пришлось забаррикадировать у себя входы, вооружить людей и выдержать настоящий приступ. Такие же точно сцены разыгрались и в других частях Москвы.
Все эти ужасы пережили с поляками и оба капеллана. В день мятежа Савицкий оказался один в доме. Чернь знала, где живут иезуиты. Она окружила это место и, наконец, ворвалась внутрь, выломав двери. О сопротивлении нечего было и думать. Савицкий спасся в соседнем доме, где жили литовские купцы. Но ему не удалось скрыться от народа. Чернь грозно потребовала выдать себе иезуита. Тогда пущены были в ход деньги, и народ несколько успокоился. Вечером за Савицким прислал Гонсевский: он хотел взять своего доброго, старого друга под защиту своей собственной неприкосновенности. На следующий день, желание Гонсевского было исполнено. Под охраной бояр и приставов Савицкого повели по улицам Москвы сквозь строй угрюмых взглядов… Наконец, он благополучно добрался до посольского дома, где был принят Гонсевским с распростертыми объятиями. Вскоре к Савицкому присоединился и отец Николай. Накануне мятежа он отправился к польским солдатам. С ними он и провел кровавый день 27 мая, после чего, благодаря вмешательству послов, ему удалось найти убежище там же, где был и Савицкий. Впрочем, свидание обоих иезуитов было не слишком продолжительным. Отец Николай отнюдь не был намерен покинуть свой пост и оставить своих солдат на произвол судьбы. Поэтому он опять ушел к ним, чтобы разделить с ними их участь, какова бы она ни была. Что касается отца Савицкого, то, памятуя о своей миссии, он остался с посланниками так же, как и отец Анзерин.
Надо заметить, однако, что, допуская избиение польских гостей, руководители заговора отнюдь не думали начать настоящую войну с Речью Посполитой. Им нужно было только, чтобы погиб главный злодей, искупая все свои преступления. После этого престол опять оказывался свободным. Достигнув своих целей, бояре сочли свои долгом водворить в городе порядок и твердой рукой сдержать ту самую чернь, которую они же подстрекали к мятежу. Уже к вечеру 27 мая столица начала принимать обычный вид; только стража в большем количестве проходила по улицам или охраняла некоторые дома. В общем, беспорядки продолжались всего-навсего несколько часов; тем не менее крови было пролито немало. По-видимому, в этот день было перебито более 500 поляков; в их числе были шляхтичи, солдаты, слуги и большинство несчастных музыкантов. Вместе с другими погиб и Франциск Помаский. Он стоял перед алтарем и кончал мессу, одетый в священническое облачение. В это время к нему ворвалась толпа; она бросилась на злополучного ксендза и его домашних. Помаский был тяжело ранен в общей схватке; после этого он прожил всего два дня.
Весть о катастрофе, разразившейся в Москве, достигла Польши только в конце июня, т. е. со значительным опозданием. О том, какое впечатление произвели эти события на короля Сигизмунда, мы узнаем от венецианского посланника Фоскарини. Он изображает нам этот момент в чрезвычайно живых и ярких красках. Миссия Фоскарини при краковском дворе была выполнена. Явившись представителем Дожа на бракосочетание короля и установив условия союза между Венецией и Польшей, он получил свою прощальную аудиенцию 1 июля 1606 года. Пользуясь этим случаем, он, с чисто итальянской ловкостью, сумел вызвать короля на подробный рассказ о всей истории Дмитрия. Соединяя в своем лице тонкого дипломата и опытного следователя, Фоскарини рядом заранее рассчитанных вопросов искусно проник в самую суть этого дела. Подробное донесение, составленное им по этому поводу, воспроизводит перед нами весь диалог венецианского посла с королем. За пять дней до этого в Кракове распространился слух, будто Дмитрий предательски убит одним из своих слуг. Что касается поляков, уехавших с Мнишеком, то большинство их будто бы также перебиты. Одни верили этому известию, другие, напротив, относились к нему с сомнением. Фоскарини обратился к королю с вопросом, что значат подобные толки.
Король. — Во всем этом есть значительная доля правды. Источником слухов является письмо одного московского воеводы. Оно прислано было в Ливонию на имя канцлера Льва Сапеги. Тот препроводил его мне. Письмо уведомляет о возвращении 500 поляков на родину. Я не знаю, соответствует ли эта цифра точному числу тех наших подданных, которые уцелели от погрома. Что касается Дмитрия, то он был зарезан на другой день после Троицы, т. е. на третий день после своей свадьбы. Убийцей явился человек, который уже раньше был изобличен однажды в подобном умысле против царя. Тогда он был посажен в тюрьму, и Дмитрий собирался предать его казни. Однако затем он помиловал его, по просьбе поляков. Еще до отъезда воеводы сандомирского в Россию я убеждал его не подвергать опасности стольких людей и не тратить напрасно средства. Но ни он, ни шляхта, его сопровождавшая, не вняли моим увещаниям; их увлекла страсть к приключениям, соединенная с надеждой на богатую добычу. Мне неизвестно, возможно они сами подали повод к катастрофе. Я не знаю даже, уцелели ли Мнишек вместе с моим послом. Дело в том, что я отправил в Москву своего уполномоченного. Он должен был не только присутствовать при бракосочетании Дмитрия, но и убедить его отказаться от произвольно присвоенных титулов. Ведь Дмитрий величал себя императором, Цесарем, Августом, герцогом Ливонским… Я не мог признать подобных притязаний без ущерба для себя самого и для других государей. Между прочим, с целью покончить с этими поползновениями, я предполагал передать вопрос о титулах Дмитрия на обсуждение очередного сейма. Как известно, без его согласия у нас не решается ничего.
Фоскарини. — Что касается посла, то, конечно, он должен был уцелеть…
Король. — Я в этом не уверен. Ведь русские — варварский народ.
Фоскарини. — Но какова же причина всех этих событий?
Король. — Я сам не знаю этого точно. Достоверно то, что перед отъездом Дмитрий отрекся от греческой схизмы и тайно принял католичество. Может быть, в Москве это и обнаружилось. Надо добавить, что Дмитрий не был ни сыном Ивана IV, ни братом Федора. Когда Мнишек явился ко мне с сообщением об этом деле, я посоветовал ему не мешаться в него, дабы не повредить Речи Посполитой; но воевода не пожелал повиноваться мне. Когда он в первый раз вступил в московские пределы, он тотчас же был отброшен русскими войсками: еле-еле ему удалось спастись за стенами одной крепости, которая добровольно открыла ему свои ворота. Однако из-за упорных толков о том, что Дмитрий — подлинный сын Ивана IV, воевода еще раз попробовал прийти ему на помощь. Он собрал войско, прошел дальше в глубь страны и добился того, что на этот раз русские войска признали Дмитрия своим истинным государем. Достигнув трона, Дмитрий пожелал вознаградить Мнишека за все его услуги. Для этого он женился на его дочери.
Фоскарини. — Если известие о смерти Дмитрия подтвердится, это будет тяжким ударом не только для Полыни, теряющей стольких своих дворян и такие суммы денег, но и для всего христианского мира. Ведь Дмитрий объявил папе о своем намерении предпринять крестовый поход против турок.
Король. — Правда, об этом шла речь. Потому-то нунций и отправил в Москву своего племянника в качестве представителя римской курии. Этот уполномоченный вернулся назад с богатыми дарами и проехал далее в Рим. При Дмитрии находились также двое иезуитов; они поддерживали в нем известное настроение. Трудно сказать, однако, на что тут можно было рассчитывать.
Фоскарини. — Во всяком случае, приходится пожалеть о смерти Дмитрия. Ведь он был бы постоянным союзником Польши.
Король. — Вряд ли можно было ему верить. Я лично совершенно разочаровался в его дружбе. Он вел себя вызывающим образом, и сердечные отношения с ним становились невозможными.
Фоскарини мог быть доволен. Из уст самого короля он узнал, что, собственно, произошло в Москве. Он выяснил как причины катастрофы, так и вероятные ее последствия.
Само собой разумеется, что в приведенной беседе Сигизмунд был откровенен далеко не до конца. Он изображает перед венецианским посланником одну лишь официальную сторону своей политики. Он не хочет открыть ему все свои карты и, однако, сам того не замечая, делает чрезвычайно важное признание. По его словам, Дмитрий не был сыном Ивана Грозного. У короля нет сомнений на это счет. Его взгляд окончательно установился. Он знает, что на московском троне сидит самозванец… И что же? Он сносится с ним, как с равным. Он шлет к нему своих послов. Любопытно, что Фоскарини, по-видимому, считает это естественным. По крайней мере, он даже не пытается найти обстоятельства, извиняющие образ действий короля.
Мало-помалу весть о московской катастрофе распространилась по всем европейским дворам, которые интересовались делом Дмитрия. По свидетельству венецианского посла Франческо Соранцо, в Праге о смерти нового московского царя узнали 21 августа 1606 года. Здесь это известие вызвало всеобщее сожаление. Дмитрия считали добрым государем, который был искренне расположен к римской церкви и готов был служить высшим интересам христианства. Нельзя было найти более удобного случая, чтобы обвинить во всем иезуитов: ведь недаром изгоняла их сеньория из Венеции, не прощая им соблюдения папского интердикта. Нимало не смущаясь, Соранцо возлагает на них всю ответственность за московские события. Это они торопили Дмитрия порвать с православием. Они понуждали его официально признать обряды римской церкви и отпраздновать свое бракосочетание с полячкой при самой торжественной обстановке — на латинский манер, в соборе, откуда изгонялась национальная вера. Можно ли было делать все это на глазах русского народа, столь преданного обычаям старины? Мятеж и убийства в Москве явились неизбежным следствием этого безрассудного образа действий. Очевидно, стараясь более убедить Дожа в своей правоте, нежели сообщить ему строго проверенные факты, Соранцо торопится заключить, что иезуиты — везде одни и те же: они всегда кстати и некстати вмешиваются в государственные дела. Раньше они погубили Себастьяна Португальского; теперь жертвой их явился Дмитрий.
В Ватикане внезапная гибель Дмитрия произвела тем большее впечатление, что ее совсем не ожидали. Царь был убит в то самое время, когда папа уже благословлял учреждение в Орше иезуитской коллегии под покровительством польского короля и для распространения истиной веры среди русских. Параллельно с этим папа вел продолжительные беседы с Александром Рангони и о других планах того же рода. Еще 12 августа кардинал Боргезе слал Дмитрию пожелания долгой жизни и сил для работы на пользу церкви. Тревожная весть распространилась в Риме не ранее последних чисел того же месяца. Сперва ее опровергали; но затем получили новые подтверждения… 9 сентября римские депеши выражают опасения, как бы не пришлось проливать «бесконечные слезы». 23-го кардинал Боргезе произносит, можно сказать, надгробную речь над московским царем… «Злополучная судьба Дмитрия является новым доказательством непрочности всех человеческих дел, — заключает кардинал. — Да примет Всевышний душу его в Царство Небесное, а с ним вместе да помилует и нас».
II
Россия недолго вдовела после Дмитрия. Труп несчастного самозванца еще лежал на Лобном месте, когда 29 мая князь Василий Шуйский провозглашен был московским царем. Венчание его на царство было совершено без всякой помпы; народ не участвовал в этом торжестве; оно происходило как бы украдкой. Вскоре к польскому королю прибыл Григорий Волконский с вестью о воцарении нового государя. Он следующим образом объяснял Сигизмунду тайну столь скорого избрания Шуйского. По его словам, глава заговора расположил в свою пользу бояр всяческими обещаниями. Он не постеснялся даже посулить им наделение их землями, разумеется, надеясь впоследствии обойти все такие обязательства под предлогом народного недовольства. Как-то, при случае, Сигизмунд вспомнил потом об этом предвыборном маневре и рассказал о нем нунцию Симонетта. Пусть даже в своих подробностях версия короля не совсем точна, сущность дела передается совершенно правильно. Шуйский был возведен на трон группой бояр; те же самые лица и низложили его впоследствии. Все это эфемерное царствование было сплошным рядом интриг всякого рода. Это было тем более опасно, что из-за политического вопроса вставала уже грозная социальная проблема.
Чтобы оправдать себя и узаконить свою власть, новое правительство должно было прежде всего смыть пятно крови, пролитой заговорщиками в Кремле. Ему нужно было во что бы то ни стало изобразить убийство Дмитрия, как заслуженное и неизбежное возмездие. Это была трудная и неблагодарная задача; однако она не являлась невыполнимой. Под рукой Шуйского были данные пресловутого угличского следствия. К ним присоединились некоторые новые показания. К тому же кое-какие меры Дмитрия легко было представить в самом невыгодном свете. Наконец, при обыске во дворце у Дмитрия нашлись компрометирующие письма. Этого было достаточно для того, чтобы создать против злополучного царя целый обвинительный акт и окончательно погубить его в мнении народа.
Правительство Шуйского не раз официально созывало московских людей, чтобы посвятить их в тайны минувшего царствования. Среди смут чернь уже начинала чувствовать свою силу. Волей-неволей приходилось с ней считаться, чтобы предупредить возможность новой агитации и расположить массу в пользу правительства. Теперь все, не исключая самых тупых голов, узнали, что покойный царь не был ни сыном Ивана IV, ни законным государем. Те же самые бояре, которые с такой готовностью присягали Дмитрию, уже клялись, что он был не кто иной, как расстрига, Гришка Отрепьев. Рассказывали вновь всю его биографию; изображали все подробности его карьеры. Разумеется, самозванцу приписывали всевозможные преступления; их длинный ряд завершался злонамеренным соглашением с Польшей и чужеземной оккупацией Московской державы. Если бы Дмитрий уцелел на престоле, погибла бы вся святая Русь. Государственная казна была бы расхищена; московские земли — захвачены врагами. Православная церковь подверглась бы гонениям, и весь народ принужден был бы принять латинскую веру. Что касается бояр, то все они были бы казнены… Вот такое будущее готовил самозванец для своих подданных. Разумеется, правительство Шуйского старалось доказать, что все эти разоблачения — не выдумка и не одни только догадки. Оно ссылалось на письма папы, Рангони, иезуитов, Юрия Мнишека. В сущности, достаточно было уже одной наличности подобной переписки: уже это казалось подозрительным и внушало опасения. В частности, о расправе, которая угрожала боярам, клевреты Шуйского выведали от Бучинского.
Все это, конечно, были одни слова; ими трудно было успокоить народ. Время от времени то здесь, то там вспыхивали беспорядки. Очевидно, нужно было чем-нибудь сильнее поразить народное воображение: это было бы наилучшим противодействием грозящей смуте. Шуйскому пришла в голову гениальная мысль. Об одном обстоятельстве самозванец или позабыл, или же просто не подумал должным образом. За все свое царствование, продолжавшееся одиннадцать месяцев, он не вспомнил о несчастной угличской жертве. Между тем сын Марфы был погребен в храме Преображения со всеми почестями, подобающими царевичу; с тех пор ничья рука не нарушала его могильного сна. Впрочем, существуют сведения, что самозванец намеревался надругаться над прахом злополучного ребенка. Однако горячее противодействие со стороны Марфы и боязнь скандала воспрепятствовали ему осуществить свой замысел. Как бы то ни было, Шуйский решил воспользоваться ошибкой самозванца: прах царевича должен был пригодиться ему для особых целей. Поэтому он распорядился вырыть останки младенца Дмитрия и перенести их в Москву. Была снаряжена специальная комиссия для выполнения этой церемонии: во главе ее был поставлен Филарет Романов с двумя братьям Нагими. Покладистые дядья уже опять отреклись от своего племянника, явившегося из Самбора. Теперь они решительно становились на сторону угличского царевича…
В соответствии с требованиями момента, Шуйскому пришлось подвергнуть пересмотру некоторые памятники недавнего прошлого. Как известно, по данным следственной комиссии, смерть Дмитрия являлась делом несчастной случайности: царевич сам накололся на нож в припадке болезни. Таким образом, он был, в некотором роде, самоубийцей. При данных условиях такая версия представлялась уже не вполне удобной. Она не отвечала запросам времени, когда во что бы то ни стало нужно было изобразить царевича в ореоле невинной жертвы. Из-за этого оказалось, что сам Борис Годунов отдал повеление умертвить несчастного младенца: тогда будто бы подосланные им убийцы зарезали этого «непорочного агнца». Эта новая версия являлась как будто более правдоподобной; во всяком случае, правительство могло удобнее пользоваться ею перед лицом надвигающихся событий.
Василий Иоаннович Шуйский.
Когда труп младенца был вырыт из могилы в присутствии Филарета Романова и его спутников, немедленно воздух наполнился благоуханием. Тело маленького покойника сохранилось нетленным: оно было совершенно свежо и нежно, как у живого. Так же мало пострадала и одежда царевича; только чуть-чуть попортилась обувь… В ручке ребенка, вместо пресловутого ножа, были найдены зажатые орешки. Уже весь этот внешний вид младенца свидетельствовал о его святости. Однако этого было мало: над прахом царевича начали твориться великие и многие чудеса… Филарет немедленно сообщил об этом Шуйскому; само собой разумеется, царь был вне себя от радости.
Мощи нового чудотворца решено было перенести в Москву. 13 июня царь с духовенством и всем народом уже встречал их у себя в столице. Останки Дмитрия были положены в царской усыпальнице, т. е. в Архангельском соборе. Немедленно чудеса возобновились и здесь. Отныне святость царевича могла быть вне сомнений; поэтому Шуйский повелел установить в память Дмитрия особый церковный праздник. Конечно, трудно было признать младенца светильником веры; из-за этого его возвели в лик мучеников. Странное мученичество! Оно свидетельствовало лишь об одном — о жестокости убийцы.
Все это происходило на глазах у Марфы. Мало того: она принимала участие во всех этих торжествах. Почести, оказываемые царевичу, были, в сущности, жестокой укоризной для царицы-инокини. Она чувствовала это и громко каялась. Как было не пожалеть бедной женщины! Сперва она была выдана за Грозного; затем ее преследовал Борис Годунов; далее ее запугивал самозванец… Мудрено ли, что ей приходилось лгать и притворяться? Василий Шуйский и высшее духовенство были тронуты этими признаниями. Они объявили всенародно, что несчастная царица была не столько виновата, сколько одержима злым наваждением. Вот почему она заслуживает великодушного прощения. Цель правительства была достигнута. Народ узнал, что такое злодей-самозванец. Небо и земля вопили против него; из гроба своего истинный сын Ивана IV свидетельствовал против проклятого злодея своими чудесами[30]… И, однако, это был лишь призрачный успех; он был куплен слишком дорогой ценой. Столь поспешная канонизация Дмитрия является одним из самых печальных эпизодов того времени, Мало ли кто может быть убит! Такой смерти недостаточно, чтобы заслужить мученический венец! Чудеса, совершающиеся точно по заказу, решительно вызывают подозрение. Во всем этом слишком ясно чувствуются тайные расчеты Шуйского; что касается духовенства, го в деле Дмитрия оно обнаружило слишком большую склонность идти на сделки с совестью.