Глава II ТАИНСТВЕННЫЙ ПРИЗРАК 1601–1604 гг
Глава II
ТАИНСТВЕННЫЙ ПРИЗРАК 1601–1604 гг
I
С 1599 года представителем Римского престола в Кракове, при дворе Сигизмунда III, был нунций Клавдио Рангони — князь-епископ Реджио. Уроженец Модены, аристократ по происхождению, он едва успел четыре года пробыть в своей епархии, когда милость папы Климента открыла ему дипломатическую карьеру в Польше. На этом поприще все было ново для Рангони. Он не знал ни страны, куда должен был ехать, ни людей, с которыми ему предстояло иметь дело. Сами обязанности его при краковском дворе едва ли представлялись ему достаточно ясно.
Между тем пост нунция в Кракове был тогда одним из самых завидных. Ни один вопрос общеевропейской политики не миновал тогда польской столицы; война с турками — этот кошмар тогдашней эпохи — неустанно обсуждалась здесь различными дипломатами. Таким образом, для Рангони открывалось самое широкое иоле деятельности. Но этого мало. Если в Кракове было много привлекательного для государственного человека, то для уроженца Италии здесь оказался как бы уголок его отечества. Высший класс польского общества был уже затронут веяниями Ренессанса; вместе с Боной Сфорца сюда проникли новые идеи, и пионеры гуманизма недаром перебрались через Альпы, чтобы основаться на берегах Вислы.
Личные отношения папского нунция с королем Сигизмундом III были, конечно, безукоризненны и даже не лишены известной теплоты. Правда, этот государь был потомком дома Ваза; правда, что двоюродным братом его являлся сам Густав-Адольф. Тем более удивительно, что в лице Сигизмунда мы находим как бы другого Филиппа II — только без надменности испанского короля. Быть может, свою глубокую религиозность он унаследовал от матери, Екатерины. То была настоящая дочь Ягеллонов — и не столько по своему происхождению, сколько по нравственным качествам, в особенности же по страстности своей веры. Во всяком случае, под высоким покровительством короля католическая реакция делала в Польше все новые и новые успехи. Вот почему, когда папскому нунцию приходилось вмешиваться в государственные дела, он всегда был уверен, что встретит поддержку. Верными союзниками его оказались известная часть знати и епископы — католики, которые все заседали в сенате. В довершение всего, еще кое-что манило Рангони в столицу славянского королевства: во имя этого он готов был примириться и с ее снегами, и с ее стужей. Далеко впереди он видел шляпу кардинала. Дело в том, что, при возвращении в Италию, папский нунций обыкновенно бывал украшен уже пурпурной мантией.
Донесения Рангони хранятся в Ватиканском архиве и у князя Дориа-Памфили. В них, как нельзя лучше, выступает весь нравственный облик этого человека. Листы эти выцвели от времени; некоторые — увы! — скоро, быть может, погибнут навсегда. Но, перебирая их, мы живо воскрешаем перед собой образ прежнего римского прелата. Перед нами лицо, привыкшее к самому избранному обществу. Это одновременно и клирик, и придворный. Он в совершенстве изучил все требования этикета. Он — сама аккуратность, сама предупредительность, воплощенное самообладание. К услугам его в любую минуту оказывается неистощимый запас банальных формул. Все эти черты мы встречаем у большинства коллег Рангони. Лишь в одном отношении этот дипломат превосходил других государственных людей: он отлично умел добывать всякие сведения и хорошо информировал своего государя. В сущности, этим вполне удовлетворялось его честолюбие. Напрасно стали бы мы искать у него новых идей или оригинальных планов: Рангони менее всего был способен к ответственной роли реформатора или пропагандиста каких бы то ни было идей. Об этом ясно говорят его пространные и пресноватые донесения. В них постоянно фигурируют какие-нибудь комбинации. Это не значит, что Рангони злоупотреблял этим понятием; мы хотим сказать только, что в этой сфере он чувствовал себя особенно привольно.
Так или иначе, папский нунций был persona qrata при польском дворе. Являясь горячим сторонником союза с Австрией и брака с эрцгерцогиней Констанцией, он вполне сходился в этом с королем Сигизмундом. Мало того, он оказывал ему деятельную поддержку в этом направлении и даже был посредником в сношениях короля с Прагой. Более нелюдимые современники упрекали порой Рангони в том, что он был слишком предан светской жизни, по их мнению, он переходил меру в своем стремлении играть роль в обществе. Для этих суровых судей было великим соблазном видеть, как епископ весело пирует с магнатами или ухаживает за прекрасными полячками: подобные слабости казались несовместимы с высоким саном папского нунция. В довершение несчастья, при Рангони состоял его племянник, граф Александр Рангони; надо сознаться, что суровая добродетель совсем не была его идеалом. Пусть даже он и не был притчей во языцех в Кракове, как утверждают некоторые. Во всяком случае, несомненно, что за свои легкомысленные похождения он поплатился впоследствии высылкой из Рима. В силу всех этих обстоятельств, Ватикан относился к нунцию гораздо более сдержанно, нежели краковский двор. Несколько раз король Сигизмунд просил папу возвести Рангони в сан кардинала: Павел V не хотел внять этим ходатайствам. Однако король не сдавался. Он периодически возвращался к этому вопросу; для него это стало как бы делом чести… Он не жалел похвал в адрес своего протеже и горько укорял Рим за противодействие. Он не остановился перед отправлением в Ватикан особых уполномоченных; в специальной записке он восставал против «клеветников», очернивших ни в чем не повинного Рангони; наконец, он ответил отказом на предложение папы назначить кардиналом кого-нибудь из среды польского духовенства. Все было тщетно: Павел V был неумолим. Снисходя к представительству Сигизмунда, он охотно соглашался жаловать своего нунция бенефициями и пенсиями; но даровать ему пурпурную мантию он находил решительно невозможным. В подробные объяснения по этому поводу он не пускался: он просто заявлял, что имеет самые серьезные основания не отступать от принятого решения.
Надо думать, что при отъезде Рангони из Рима он представлял себе будущее в гораздо более радужном свете. Новый нунций отправлялся в Краков, полный самого горячего рвения. Между прочим, он вез с собой специальные инструкции от 20 февраля 1599 года: здесь было нечто такое, что прямо касалось Москвы. Прошло уже 17 лет с тех пор, как Поссевин побывал при русском дворе, такой же срок миновал со времени перемирия при Киверовой Горе. Жизнь значительно двинулась вперед. Но Рим не спешил с пересмотром своей традиционной политики в славянских землях. Он оставался верен своей мечте о союзе Польши с Москвой; тем самым он надеялся установить религиозное единство на севере Европы. По этому вопросу Рангони имел самые подробные указания; во всем остальном ему предоставили полную свободу действий. Папа знал о вступлении на русский престол Годунова; но он не был осведомлен о ходе польско-русских отношений и при таких обстоятельствах предпочитал довериться чутью и такту своего представителя. Впрочем, он выражал желание, чтобы, если только не поздно, стороны обратились к римскому посредничеству; при этом почин должен был принадлежать Годунову. Таким образом, создался бы прекрасный повод оказать московскому государю важную услугу: разумеется, это обязало бы и царя Бориса не остаться в долгу. При переговорах с русским правительством нунций мог бы возбудить вопрос о постройке в Москве католической церкви, клир которой составился бы из иезуитов. Очевидно, Климент VIII стремился к тому же самому, что и Григорий VIII. Если бы Борис Годунов оказался более сговорчивым, чем Иван IV, Рангони удалось бы примирить Польшу с Москвой торжественным актом папского вмешательства. Тогда, опираясь на свой успех, упорно ускользавший от всех его предшественников, нунций мог бы добиться того, в чем неизменно отказывали Поссевину, — другими словами, католическая церковь впервые могла бы обосноваться в Москве. К несчастью, весь расчет оказался неправильным. Во главе польских войск уже не было грозного Стефана; над Москвой уже не тяготел ужас опричнины. Исконные враги находились в равных условиях, при которых чужое вмешательство становилось излишним.
Скоро папскому нунцию пришлось самому убедиться в этом. В 1600 году король Сигизмунд отправил в Москву с предложением союза канцлера литовского, Льва Сапегу. Как известно, по всем вопросам, которые касались соединения церквей, послу польского короля дан был самый решительный и высокомерный отпор. Сапега сам сообщил об этом Рангони, не скрывая от него своего разочарования и досады. Впрочем, как мы знаем, ему удалось заключить с Москвой перемирие на 20 лет. Это вполне соответствовало видам папы и традициям старой дипломатической рутины. Все, казалось, налаживалось по-прежнему. И вдруг совершенно необычное событие открыло перед римской курией самые неожиданные перспективы.
1 ноября 1603 года Рангони был принят Сигизмундом. Король заговорил о странных слухах, распространяющихся по всему государству. По его словам, в Польше появилась какая-то загадочная личность. Это пришелец из Московского государства, который называет себя Дмитрием, сыном царя Ивана IV. Некоторые из русских людей будто бы уже признали царевича и стали на его сторону. Дмитрий находится в Волыни у князя Адама Вишневецкого. Он мечтает вернуть себе наследственный престол при помощи казаков и татар. Всю эту затею король признавал чистым безумием: ему казалось невозможным возлагать свои надежды на наемников, которые ищут не столько чести, сколько добычи. Что касается самого героя всех этих отчаянных замыслов, то король выражал желание узнать его поближе. Он приказал Вишневецкому привезти новоявленного царевича в Краков и представить королю особое донесение.
К той же теме обратился в своей беседе с нунцием и вице-канцлер Петр Тылицкий. Он дополнил сообщение короля новыми подробностями. Разумеется, Рангони не замедлил известить Рим о столь сенсационных событиях. Ватикан принял несколько скептически донесения своего уполномоченного. Сам Климент VIII сделал на полях его депеши следующую насмешливую пометку: Sara un altro Re di Portogallo resuscitato. Это было намеком на тех самозванцев, которые до смерти Дон Себастьяна мистифицировали Португалию.
Конечно, Рангони постарался раздобыть себе копию с донесения Вишневецкого. После перевода польского текста на латинский язык он отослал его в Рим. Этот документ имеет для нас первостепенную важность: в нем содержится биография Дмитрия, записанная с его слов. Рангони свидетельствует, что князь Вишневецкий лишь изложил то, что сообщил ему «царевич»; таким образом, сущность донесения всецело принадлежит самому герою всей этой истории.[6] Между тем Дмитрий переживал самый критический момент своей судьбы. Все будущее зависело от его показаний, которые должны были убедить окружающих в подлинности его царского происхождения. Таким образом, мы можем предположить, что в своей автобиографии он дал все, что мог, и исчерпал все свои ресурсы. Донесение Вишневецкого касается главным образом угличских событий. Оно представляет попытку раскрыть тайну, окружающую это темное дело. Какой контраст с официальным расследованием Шуйского! Главный виновник злодеяния назван здесь собственным именем. Это, конечно, Борис Годунов. Дмитрий характеризует его как человека, не боящегося ни железа, ни крови. По его словам, он мечтал о престоле тотчас после смерти Ивана IV. Во имя этой честолюбивой цели он готов был пожертвовать чем угодно. Царь Федор не мог оказать ему никакого противодействия: Годунов живо спровадил бы его в Кирилло-Белозерский монастырь и по-своему расправился бы с его советчиками. Таким образом, оставался лишь царевич Дмитрий. Чтобы очистить Годунову дорогу к престолу, нужно было устранить этого единственного законного наследника царской власти: в противном случае, он мог бы со временем заявить свои притязания. Как же можно было достигнуть этого? Не иначе как посредством преступления. И Борис не поколебался перед ним: его злодейство было тем более гнусно, что оно было задумано и подготовлено заранее с поистине адским расчетом. Царевича окружали верные слуги. Все они были отравлены каким-то тонкодействующим ядом. На их место были поставлены предатели, которым было приказано отравить самого Дмитрия. Однако живым препятствием для осуществления этого плана явился воспитатель царевича. Этот энергичный и наблюдательный человек разведал о странном заговоре и помешал его выполнению. Тогда Борису волей-неволей пришлось прибегнуть к иным средствам. К делу были привлечены подкупные убийцы. С наступлением ночи они должны были пробраться во дворец. Здесь им приказано было напасть на царевича, уже лежащего в постели, и заколоть тут же несчастного ребенка. Но неусыпная бдительность воспитателя разрушила и этот план; желая спасти царевича от злодейства, он придумал жестокую хитрость. Дмитрия уложили спать на новом месте, а на его постель положили одного из «двоюродных братьев» — приблизительно того же возраста. Как было условлено, убийцы прокрались во дворец. Не подозревая ничего, они умерщвляют злополучного младенца в полной уверенности, что перед ними — царевич. Весть о злодействе с быстротой молнии облетает дворец. Прибегает мать Дмитрия. Она в отчаянии бросается на труп ребенка; в своем горе она не замечает подмены и горько оплакивает сына, которого считает погибшим. Сбежавшийся народ точно так же ничего не видит. Он вне себя от ярости; хочет насытить свою месть кровью и в исступлении избивает до тридцати других детей. Таким образом, исчезновение двоюродного брата царевича проходит незамеченным и не возбуждает никаких подозрений.
Борис Годунов был обманут, как и все другие. Теперь его единственной заботой было скрыть истинную цель преступления. Для этого нужно было придумать более или менее правдоподобную версию, объясняющую событие. Такой версией явилась мнимая болезнь царевича. Смерть Дмитрия была приписана несчастной случайности, а жителям города Углича пришлось поплатиться жизнью за свое излишнее рвение. Между тем царевич жил невредим под охраной своего воспитателя: никто не знал о нем, и никакая опасность не угрожала его жизни. Когда спаситель царевича почувствовал приближение конца, он доверил своего питомца одному верному человеку, которому предварительно раскрыл всю тайну. Последний охотно согласился выполнить все, что нужно было старику. Но и этот верный человек умер в свою очередь; перед смертью он советовал Дмитрию искать себе убежище в монастырях. И вот потомок Рюрика облекается в монашескую рясу. Скитаясь по Русской земле, он стучится в двери ее обителей и, как нищий, выпрашивает себе кусок хлеба. Злая судьба лишила его всего: у него оставалось лишь одно: его царственная внешность. Но эта внешность и выдала его: в конце концов, какой-то монах по всей его повадке признал в нем царского сына. Это открытие было роковым для Дмитрия. Отныне пребывание его в Русском государстве становилось опасным. Приходилось опять спасаться от Бориса Годунова. Дмитрий перебирается в Польшу. Некоторое время, неведомый никому, он живет в Остроге и Гоще. Но затем не выдерживает и, проживая у Адама Вишневецкого, сообщает князю тайну своего высокого происхождения.
Какие впечатления должен был вынести король, читая донесение Вишневецкого? Быть может, в первый момент он простодушно поддался обольщению. Мы вполне допускаем, что на миг Сигизмунд был ослеплен необычной судьбой Дмитрия. Но, конечно, очень скоро в душу его должны были закрасться сомнения. Ведь слишком очевидно было с первого взгляда, что «царевич» не хочет посвятить короля во все подробности своего прошлого, напротив, он старался распространяться об этом возможно меньше. Прием его оказался весьма удачным. Теперь еще, по прошествии трех столетий, перед загадкой происхождения Дмитрия обнаруживает свою беспомощность наука, вооруженная всеми современными средствами. В его биографию она не может внести ни одного имени, ни одного нового факта, как будто жизнь этого человека протекла, не оставляя нигде никакого следа.
С великим трудом мы настигаем Дмитрия в Киеве. Здесь он появляется, вероятно, около 1601 года. Одетый в грубую монашескую рясу, он теряется в толпе себе подобных. Он ходит по святыням города, а затем идет к воеводе Острожскому. Несмотря на свое мирское звание, этот вельможа был патриархом юго-западного православия: вообще он не оправдал тех надежд, которые ранее возлагались на него. Под снегом своих седин он хранил страстную ненависть к Брестской унии и вел против нее неустанную борьбу. В его острожском замке находили себе убежище все противники католического влияния: для князя было безразлично, являлись ли эти враги Рима лютеранами или кальвинистами, тринитариями или арианами. Если же пришелец называл себя православным паломником, то, разумеется, он мог тем вернее рассчитывать на самое радушное гостеприимство вельможного хозяина. Может быть, Дмитрий и прибег к этому средству. Однако впоследствии он благоразумно умалчивал об этом. По его словам, он проник к князю Острожскому, не будучи никем замеченным. Со своей стороны, и князь упорно отрицал свои отношения с бродячим монахом. Когда король спросил его по этому поводу, он заявил ему, что ничего не может сообщить за полной своей неосведомленностью. Он уверял Сигизмунда, что даже не знает, жил ли Дмитрий у него самого или в подчиненных ему монастырях. Он даже не решается высказать какие бы то ни было предположения: так он далек от всего этого дела. Письмо князя датировано 3 марта 1604 года. Однако как раз накануне сын Константина Острожского, Ян, высказал перед королем либо меньшую осторожность, либо большую доверчивость. «Я знаю Дмитрия уже несколько лет, — писал этот краковский кастелян, — он жил довольно долго в монастыре отца моего, в Дермане; потом он ушел оттуда и пристал к анабаптистам, с тех пор я потерял его из виду». Слухи, ходившие по Кракову, имели еще более определенный смысл; как всегда, нунций Рангони собирал их самым тщательным образом. Здесь передавали друг другу по секрету, что Дмитрий попытался было открыть свои намерения киевскому воеводе, т. е. обратился к нему за помощью. Однако старый князь выпроводил его самым бесцеремонным образом: рассказывали даже, будто бы один из гайдуков вельможи позволил себе грубые насилия над смелым просителем и вытолкал его за ворота замка. Впрочем, Дмитрий не впал в уныние от своей неудачи. Постигла она его в действительности или нет, во всяком случае, он не потерял своей бодрости и из Острога отправился в Гощу.
Этот город был центром арианства. Местные школы пользовались самой широкой известностью. Каштелян киевский и маршал острожского двора Гавриил Хойский действовал здесь с неутомимой энергией. Что влекло Дмитрия в Гощу? Что собирался он здесь делать? Преподавать русский язык, говорят одни; самому поучиться кое-чему, утверждают другие. Может быть, последнее мнение и не заключает в себе ошибки: по крайней мере, в глазах компетентных судей, теоретические познания Дмитрия всегда обличали в нем ученика арианства. Однако Поссевин, скрывающийся под псевдонимом Бареццо Барецци и черпающий свои сведения у польских иезуитов, уверяет, что в Гоще будущий московский царь выполнял более чем скромные обязанности: попросту говоря, он служил на кухне у Хойского. Трудно сказать, какую версию из трех нужно предпочесть другим. Во всяком случае, ни кухонный слуга, ни учитель, ни молодой питомец местных школ не убили в Дмитрии претендента на русский престол. Напротив, он только ждал удобного момента, чтобы заявить свои права.
До той поры Дмитрий, можно сказать, одиноко носился в пространстве. Но в 1603 году ему, наконец, улыбнулось счастье. Это было в Брагине, у князя Адама Вишневецкого. Этот высокородный кондотьер только и мечтал что о войне. Русский по крови, но подданный польского короля, бывший питомец виленских иезуитов, но горячий сторонник православия и по-своему человек религиозный, князь Вишневецкий питал непримиримую вражду к русскому правительству. Между ним и Москвой были давние счеты алчности и крови. Огромные владения князя расположены были по обоим берегам Днепра; они тянулись вплоть до самой русской границы. Нередко на этом рубеже возникали споры о правах или происходили враждебные столкновения: очень часто сабля являлась судьей в этой тяжбе двух соседей. В 1603 году русские соблазнились двумя зажиточными местечками, которыми, на том или другом основании, владел Вишневецкий. Без всякого предупреждения московские войска вторглись в область князя и завладели упомянутыми местечками. Дело не обошлось без кровавых схваток, в результате которых с той и другой стороны оказались убитые и раненые. Князю Острожскому, по его должности воеводы киевского, было предписано произвести следствие по этому поводу. В своем докладе, представленном королю, он высказывался за необходимость решительных действий и за возмещение понесенной Вишневецким потери. Дело затянулось. Однако князь Адам отнюдь не думал отступаться от своих требований.
Таков был этот воинственный магнат. Разумеется, он не мог равнодушно думать о своем поражении; конечно, он не забывал удара, нанесенного его интересам. Может быть, не ему первому заявил Дмитрий о своих наследственных правах; во всяком случае, встреча с князем Вишневецким была началом его сказочной карьеры.
Нельзя не признать, что смелый «царевич» сумел выбрать человека, вполне пригодного для своих целей. Не менее удачно он воспользовался и моментом. Однако надо было еще найти доступ к гордому вельможе. Как же проник к нему бедный монах? Как он смог произвести на него должное впечатление и вкрасться в его доверие? Здесь начинается область бесконечных догадок для историков. Одни рассказывают, что Вишневецкий ударил Дмитрия по лицу и тем самым вызвал со стороны последнего бурный взрыв царственного негодования. По словам других, Дмитрий открыл князю свою тайну на ложе тяжкой болезни, причем роль посредника выпала на долю болтливого духовника. Третьи, наконец, говорят, что Самозванец, без всякой болезни, сумел извлечь пользу для себя из какой-то романтической страсти[7]… Нередко на основании всех этих анекдотических сообщений строилась весьма сложная mise en scene. Надо заметить, однако, что под ними нет достаточной почвы. В донесении князя Адама отсутствует хотя бы один намек такого рода. Нельзя указать ни одного свидетеля, который мог бы подтвердить все это, как очевидец. Вообще, мы не можем опереться здесь ни на чей достоверный авторитет. Несомненным остается лишь одно: раньше всех других Вишневецкий торжественно признал Дмитрия истинным царевичем и оказал поддержку первым его шагам. Он был восприемником этого не совсем обыкновенного рыцаря. Но во всяком случае между тем и другим должно было произойти нечто загадочное для нас. Конечно, трудно допустить, чтобы доказательства своего тождества с царевичем Дмитрием, приведенные слугой Вишневецкого, могли сами по себе иметь серьезное значение в глазах князя Адама. Может быть, более убедительно для польского вельможи было свидетельство тех русских людей, которые примкнули к смелому претенденту. Мы помним, что князь мечтал о реванше; легко предположить, что он надеялся извлечь личную выгоду из всего этого темного дела. Все это могло сделать более доверчивым человека, чувствительно затронутого в своих интересах и, по натуре своей, склонного к военным приключениям.
Перемена, произошедшая в положении Дмитрия, была настолько же радикальна, насколько она была и внезапна. Человек, бывший еще вчера никому не известным и нищим бродягой, стал сегодня высокой особой. Монашеская ряса была сброшена, если только Дмитрий не изменил ей раньше; перед изумленным светом выросла фигура претендента, который смело заявлял свои притязания на одну из самых блестящих в мире корон. Могущественный магнат готов был поддержать эти домогательства. Что же оставалось? Немедленно приступить к делу: собирать армию, привлечь на свою сторону казаков — другими словами, выполнить тот план, который подвергся столь убийственной критике со стороны короля. И вот в днепровские и донские степи полетели гонцы, чтобы вербовать там добровольцев. По слухам, дошедшим до Сигизмунда, сам Дмитрий ездил к беспокойному казачеству, всегда готовому взяться за оружие. К сожалению, история никогда не узнает подробнее об этих переговорах: они должны были вестись устно, под открытым небом. Конечно, тут было обнаружено немало дикой простоты, много своеобразной гордости. Казаки писали свою историю саблей, и не на страницах древних книг, но на полях битвы оставляло это перо свой кровавый след. Для казачества было привычным делом доставлять троны всевозможным претендентам. В Молдавии и Валахии периодически прибегали к их помощи. Для грозной вольницы Днепра и Дона было совершенно безразлично, подлинные или мнимые права принадлежат герою минуты. Для них важно было одно: чтобы на их долю выпала хорошая добыча. А можно ли было сравнивать жалкие придунайские княжества с безграничными равнинами русской земли, полной сказочных богатств? Так или иначе, несомненно, что связи Дмитрия с казаками и, может быть, даже с татарами происходили именно в эту пору; далее вполне достоверно, что, по крайней мере, с первыми был заключен договор на известных условиях. Возбуждение, вызванное Дмитрием на Украине, приняло такие размеры, что обеспокоенный король счел нужным вмешаться в дело. 12 декабря 1603 года Сигизмунд издал суровые указы, запрещая казакам образовывать вооруженные отряды, а мирным гражданам — продавать этой опасной вольнице оружие и амуницию. Конечно, как и всегда, все эти распоряжения оказались совершенно бесплодными. Казаки не обращали на них ни малейшего внимания.
Вскоре после этого произошел эпизод, который должен был еще укрепить Вишневецкого на избранном пути. Король не счел возможным удовлетвориться благоприятным донесением князя Адама: ему казалось необходимым произвести длительное расследование по поводу объявившегося претендента на московский престол. Это было поручено Льву Сапеге. В свите этого вельможи находился один уроженец Ливонии, который прекрасно знал Дмитрия. Еще в бытность последнего в Московском государстве он состоял при его особе. В январе 1604 года этот человек был отправлен к Вишневецкому. Дмитрию грозила ловушка. Посланный Сапеги назвался чужеземцем и ничем не выдал своих чувств при встрече с «царевичем». Но Дмитрий не растерялся. Он сам признал своего бывшего слугу и с большой уверенностью стал его расспрашивать. Тогда и шпион Сапеги изменил своей роли: он громогласно заявил, что стоящее перед ним лицо есть подлинный сын Ивана IV. По его словам, он видел царевича слишком часто, чтобы ошибиться. Наконец, он ссылался и на внешние доказательства тождества Дмитрия с царским наследником: при этом он указывал на бородавку около носа и на неравную длину рук у его бывшего господина. Это событие было признано немаловажным доводом в пользу претендента. Понятно, что и нунций Рангони получил о нем все эти новые сведения.[8]
Успех Дмитрия все возрастал. Скоро Брагин уже стал казаться ему тесным. Мы увидим вскоре, как горизонты царевича еще раздвинулись. Но это произошло уже в ином месте. Теперь действие переносится в Самбор, в резиденцию Мнишеков.
II
В настоящее время Самбор представляет собой самый обыкновенный — скорее даже еврейский, нежели польский городишко. Он утратил свое военное значение, потерял свой прежний поэтический аромат. В былую пору Самбор окружали непроходимые леса, богатые дичью. Он служил аванпостом польского королевства против татар, и его замок величественно возвышался на левом берегу Днестра. Эта крепость старинной и массивной постройки напоминала феодальные времена и имела весьма внушительный вид со своими башнями и бастионами. Через рвы перебрасывались подъемные мосты, а внутри мощных стен ее внешней ограды помещались церковь, сады и обширные угодья со службами.
Сигизмунд III никогда не жил в Самборе. Поэтому королевские апартаменты были заняты обыкновенно воеводой сандомирским, Юрием Мнишеком. Он же был старостой самборским и львовским и первым сановником всей этой области. Мнишек был представителем рода, вышедшего из Чехии, но вполне акклиматизировавшегося в Польше: здесь Мнишеки породнились с самыми знатными фамилиями королевства.
Два брата, Николай и Юрий, были притчей во языцех в той скандальной хронике, которая относится к последним и самым несчастным годам короля Сигизмунда-Августа. Их имена были тесно связаны с эпохой «соколов», как называл злополучный король своих фавориток. Преждевременно состарившийся, истощенный и пресыщенный, сын Боны Сфорца пережил самого себя, пережил свою глубокую привязанность к Варваре Радзивилл; томимый тоской, он искал забвения в самых низменных утехах. Братья Мнишеки, по некоторым сведениям, играли при несчастном короле гнусную роль сводников. Они были своего рода Лебедями при этом польском Людовике XV; их трудами была раздобыта та красавица, сомнительный блеск которой озарил последние темные дни Сигизмунда-Августа. Как известно, этот король умер, почти всеми заброшенный. При этом из дворца исчезли все его сокровища — серебро, утварь, драгоценности. Молва обвинила Мнишеков в том, что они организовали подобный грабеж: разумеется, им досталась при этом львиная доля. В 1572 году Оржельский сформулировал это обвинение прямо с трибуны сейма. Конечно, это вызвало величайшую сенсацию во всей стране. Справедливость требует отметить, впрочем, что в том же собрании у Мнишеков оказались и защитники. Правда, они оправдывали их тем, что кроме них поживились и другие; однако нашлись и более искусные адвокаты вельможных братьев. Мало-помалу партия Мнишеков все усиливалась: наконец, она приобрела такое влияние, что королева Анна Ягеллон, сестра покойного Сигизмунда и наследница его состояния, не решилась возбуждать против братьев судебное дело. Таким образом, деятельность этих лиц ускользнула от официального расследования, и все это осталось в истории совершенно невыясненным вопросом. Конечно, отсюда было еще очень далеко до формального оправдания обоих братьев, совершенно иное значение мог бы иметь настоящий оправдательный приговор. Но, быть может, вообще было напрасной надеждой раскрыть все подробности этого темного и хищнического дела.
Итак, трудно решить с уверенностью, было ли прошлое Мнишека запятнано, или, напротив, совершенно безупречно. Несомненно лишь одно, что староста самборский ничем уже не напоминал придворного эпохи Сигизмунда II. С некоторых пор о нем почти ничего не было слышно. Затем, благодаря своим родственным связям, ему удалось добиться Старостин. Юрий Мнишек был женат на Ядвиге Тарло и был отцом многочисленного потомства. Поселившись в Червонной Руси, он лишь изредка показывался при дворе. Чем же был он занят? Он управлял королевскими доменами, старался укрепить свое расстроенное здоровье и все более и более предавался религии.
Собор в Бресте едва успел закончиться. Уния с Римом была закреплена в его протоколах и подтверждена торжественной клятвой епископов. Но в массу народную она еще не успела проникнуть: напротив, здесь она встречала целый ряд препятствий. По свидетельству Рангони, Мнишек являлся одним из самых горячих пропагандистов унии; при этом в свою деятельность он вносил не только рвение, но и несомненную ловкость. В Самборе он заинтересовался вопросом о народном образовании и при содействии доминиканцев и бернардинцев старался поднять духовный уровень местного населения. В архиве этого города можно найти некоторые следы его энергичной просветительной работы. Вообще, Юрий Мнишек охотно дружил с белым и черным духовенством; наибольшими его симпатиями пользовались отцы бернардинцы. В летописях этого ордена ему посвящено немало страниц, полных признательности: под покровом риторических похвал в его адрес здесь слышится живое и искреннее чувство. Благочестивые летописцы называют Юрия Мнишека несравненной личностью; они наделяют его всеми добродетелями; по их словам, потомство всегда будет с любовью хранить его имя, ибо он святым усердием своим превосходит других и, быть может, никогда не будет превзойден никем. Между прочим, имя Юрия Мнишека начертано золотыми буквами в церкви св. Андрея Львовского: здесь оно красуется на плите из красного мрамора, на которую попадали лишь самые избранные благотворители. Рука неведомого живописца изобразила черты лица Юрия Мнишека на полотне: этот портрет, напоминающий гравюру Луки Килиана, хранится в ризнице упомянутой церкви. Что касается самборского монастыря, этой руины, относившейся еще к XI веку, то Мнишек, можно сказать, явился как бы вторым его основателем; он наделил его щедрыми пожертвованиями, реставрировал его здания и обнес стеной. В течение долгих лет все доходы из имения Мнишека, называвшегося Поляной, шли исключительно на нужды этой обители, причем личные денежные затруднения воеводы нисколько не отражались на столь широкой его благотворительности. Когда возникла мысль о реформе бернардинских монастырей в Польше, Юрий Мнишек явился их заступником перед римской курией: эту защиту он вел с таким успехом, что в конце концов выиграл дело. 13 января 1603 года его дочь, Урсула, венчалась с князем Константином Вишневецким в церкви бенедиктинского капитула, в Самборе; тем же самым монахам воевода завещал хранить, по его смерти, бренный его прах.
Щедрая благотворительность Мнишека тем более достойна внимания, что его собственные материальные дела складывались из рук вон плохо. Бюджет польского сенатора всегда был обременен чрезмерными расходами. Сановнику такого ранга волей-неволей приходилось жить широко и гостеприимно. Он должен был содержать при себе чуть ли не целую армию, устраивать пышные охоты и роскошные праздники. Все это постоянно требовало весьма крупных затрат. Супруга воеводы точно так же старалась не уронить своего высокого звания. Дом ее был поставлен на самую широкую ногу; повсюду ее сопровождала огромная свита слуг. Недаром жаловались на нее горожане: нередко им приходилось принимать к себе на постой казаков и гайдуков, не находивших места в замке. Мнишек всячески старался увеличить свои доходы. Он заботился о развитии торговли, энергично содействовал росту местной промышленности… Все было напрасно: ему никак не удавалось выбиться из своей нужды. Некоторые письма его к королю, хранящиеся в московском и краковских архивах, ясно изображают нам эти ужасные денежные затруднения. Мы видим, что Мнишек полон самого искреннего служебного рвения. Однако он вечно задерживает платежи, не может представить вовремя суммы, принадлежащие королю; постоянно красный от стыда, он просит государя об отсрочках и льготах всякого рода. 1603 год был особенно несчастным в этом отношении. Недоимки превзошли всякую меру; король потерял терпение… В один прекрасный день в Самбор явились судебные чиновники и начали угрожать воеводе наложением секвестра на его имущество. Это значило разорить Мнишека и покрыть его позором. Как избежать такого исхода? 29 июня Мнишек обратился к королю с письмом, полным верноподданнической покорности; однако одновременно с этим он поспешил продать одно из своих имений. Впрочем, дело как-то уладилось. Имущество Мнишека избегло описи, и 18 сентября неисправимый воевода опять уже просит у короля отсрочить на год представление королевских сборов ввиду совершенной его несостоятельности… Словом, мы видим перед собой разорившегося вельможу, настроенного на самый благочестивый лад и ищущего всяких средств для поправления своих материальных дел.
Как мы увидим вскоре, Дмитрий явился в дом Мнишека как нельзя более кстати. Некоторые утверждают, что прибытие царевича в Самбор было чистой случайностью: он просто будто бы заехал сюда по пути в Краков. Но вряд ли можно принять такое объяснение. В этой «случайности» ясно чувствуется некий расчет; истинный смысл ее угадывается без всяких затруднений.
В этот важный момент на сцену выступает новое лицо. Это был двоюродный брат князя Адама, Константин Вишневецкий. Еще в ноябре 1603 года Сигизмунд приказал доставить Дмитрия к себе, в Краков. Князь Адам почему-то медлил выполнить королевское повеление: ему и пришлось поплатиться за это. Царевич чувствовал себя уже достаточно сильным для того, чтобы действовать самостоятельно. Невзирая на сетования князя, он выехал из Брагима и спустя некоторое время был уже вместе с князем Константином. Это был решительный шаг. Дмитрий не только избрал себе другое место жительства; нет, в его глазах произошла известная эволюция… Мы помним, какова была первоначальная идея царевича, подвергшаяся столь жестокой критике со стороны короля. Нельзя не признать, что было как-то слишком по-русски мечтать о составлении войска из казаков и татар и о походе с ними на Москву. Мало-помалу Дмитрий сам вынужден был признать, что без поляков ему не ступить ни шагу. Поэтому он и решил, по возможности, сблизиться с ними. Князь Константин Вишневецкий мог открыть ему доступ в эту среду. Его общественное положение как нельзя лучше соответствовало такой задаче. Он был католиком; жена его была полячка; в доме его жила свояченица-невестка, а в сенате заседал его тесть, которого также можно было привлечь к делу.
Дмитрия приняли в Самборе как настоящего царевича: ему были оказаны все почести, соответственные заявленным им правам. Затем претендент на московский престол выдержал целый ряд атак: он отступил по всей линии, но капитуляция его была вполне сознательной и добровольной. Мы не можем с точностью определить время его прибытия в Самбор; мы даже не знаем достоверно, расследовал ли Мнишек, как нужно, происхождение «царевича». Отметим лишь, что один из слуг дома Мнишека, взятый когда-то в плен в Пскове, дал показание в пользу Дмитрия. Атмосфера самборского замка скоро оказала свое влияние на вновь прибывшего гостя. Дмитрий отличался горячей, страстной, впечатлительной натурой; не будучи пророком, можно было предвидеть заранее, что русский Самсон найдет свою Далилу. По сравнению с женщинами своей родины с их неуклюжими фигурами и грубыми ухватками, изящные и грациозные польки должны были показаться царевичу сонмом каких-то волшебных видений. Не прошло и нескольких дней, как он был уже безумно влюблен в одну из дочерей воеводы. Вполне возможно, что его выбор был сделан не случайно: чья-то рука направляла его и здесь; но ведь так часто любовь и расчет уживаются в согласии… Нужно вспомнить внешность прелестной польки, запечатленную для нас кистью неизвестного художника; нужно воскресить перед своими глазами выражение ее лица, его изящные линии, безукоризненную чистоту его овала, ее чарующий взгляд; тогда мы легко поймем ту любовь, которую внушила она молодому и пылкому царевичу.[9] Спрашивается, однако, — чувствовала ли она сама к своему избраннику ту таинственную симпатию, которая служит залогом счастья? Или же прельстил юную польку блеск царской короны? Марина никому не открыла своей девической тайны; таким образом, каждый волен думать о ней что угодно. Казалось, однако, что невесте Дмитрия судьба предназначала менее блистательный, но зато более спокойный удел. По-видимому, удалившись от двора, Юрий Мнишек старался дать своим дочерям воспитание в духе христианского благочестия. Одна из них прямо из отцовского замка переселилась в кармелитский монастырь: значит, хорошую школу она прошла! Марина еще совсем не знала света. Она мирно дремала, как спящая царевна, убаюканная песней родимых лесов Самбора; часто молилась она в церкви; друзья ее отца, бернардинцы, были и ее друзьями. Она росла на их глазах; они пеклись о ее душе, — и узы, связывавшие с ними, существовали до самой ее смерти. В тот день, когда Дмитрий предложил Марине свою руку и сердце, — а это было сделано в первый приезд его в Самбор, — судьба молодой девушки была решена навеки. Прощай, родимый кров! Перед спутницей царевича открывалось темное будущее. Впоследствии обнаружилось, что в робкой девочке созревала героиня битв, что в нежной груди Марины билось сердце мужа, а стройную талию ее как нельзя лучше облегали воинские доспехи… Впрочем, Мнишек, во что бы то ни стало, желал соблюсти формы и не нарушить приличий, принятых в его кругу. Он притворился крайне изумленным и отложил свой ответ до того времени, как Дмитрий съездит в Краков и будет принят королем. Делая свое предложение, царевич, конечно, сильно сомневался, чтобы воевода выдал свою дочь за православного. Тем не менее он не пожелал отступить перед этим препятствием. Очевидно, он считал себя уже достаточно сильным, чтобы его преодолеть.
Действительно, одновременно со сватовством Дмитрия к Марине возник и религиозный вопрос. Впоследствии Мнишек охотно возвращался к этому предмету. Между прочим, в письме к Павлу V от 12 ноября 1605 года он говорит по этому поводу вполне откровенно. По его словам, он пожалел душу Дмитрия. Он видел в царевиче злополучную жертву заблуждений. Он убедился, что молодой человек коснеет в неправде. Тогда он решил открыть глазам грешника свет истины. И вот против Дмитрия организуется целая кампания, — скорее, составляется благочестивый заговор. На помощь своему делу Мнишек привлек аббата Помаского и отца Анзеринуса.[10] Они условились обо всем, распределили между собой роли и энергично приступили к выполнению своего замысла. Обязанность застрельщика принял на себя Помаский. Состоя священником в Самборе, будучи капелланом и секретарем королевского двора, он совмещал в своем лице несколько званий и ежедневно бывал в замке. Правила света ему были отлично известны: речь его текла свободно, и вообще он пользовался репутацией человека, против которого трудно устоять. Может быть, в сношениях с Дмитрием утонченный аббат несколько и злоупотребил своими данными обольстителя: во всяком случае, царевич почему-то подсмеивался над ним. Совершенно иную фигуру представлял собой отец Анзеринус: недаром звали его «Замойским ордена бернардинцев». Пребывание за границей не прошло для него бесследно: его считали глубоким знатоком богословских наук и искусным администратором. Он сам преподавал теологию; благодаря ему было реформировано учебное дело в ордене; он же явился основателем нескольких новых монастырей. В кампании против Дмитрия ему принадлежала роль главнокомандующего, который дает знак к наступлению и руководит боем в решительную минуту. Мнишек играл роль необходимого резерва: он действовал главным образом аргументами практического свойства. Излюбленной темой его бесед с Дмитрием было восхваление бернардинцев. Что это за люди! Как они выдержаны, как осторожны, как чиста вся их жизнь! «Откуда же все эти добродетели?» — спрашивал он в заключение. И сам отвечал: «Очевидно, эти люди владеют высшей истиной». Разумеется, Дмитрий не мог устоять перед этим тройственным союзом. Его собственный запас богословских знаний был не слишком тяжеловесен; диалектическое искусство, столь необходимое во всяких диспутах, ему давалось с трудом; из монастырей православных он не вынес ничего, кроме самых неприятных воспоминаний. Что оставалось предпринять ему в столь затруднительном положении? Дмитрий постарался занять наименее обязывающую позицию. Он никому не отвечал решительным отказом; но, с другой стороны, он не спешил и отречься от православия; он только давал понять, что все, наверное, разрешится к общему удовлетворению. Впоследствии, в ответ на донесение Рангони, папа Павел V выражал свое благоволение Помаскому по поводу победы, одержанной над Дмитрием. Со своей стороны, Мнишек высказывал убеждение, что главная заслуга в этом принадлежит бернардинцам. Они-де живым примером своим наставили Дмитрия на путь истинный и подготовили его обращение в католицизм.
Но это было впоследствии. Пока же все дело находилось в начальной стадии. Отречение от православия зависело только от самого царевича; брак с Мариной должен был явиться завершением целого ряда конкретных его успехов. Таким образом, та и другая сторона сохраняли за собой полную свободу действий. Вскоре, однако, по прибытии в Краков, воевода сандомирский заявит себя открыто покровителем царевича; он представит его сенаторам и королю; он явится главной его опорой. Очевидно, все это было решено заранее. Вероятно, вся тактика сторон диктовалась внушениями сандомирского воеводы. Можно думать, что от него же зависели и те изменения, которые внесены были в первоначальную программу Дмитрия.