Глава IV ДИПЛОМАТИЯ И ПОЛИТИКА 1604–1605 гг

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава IV

ДИПЛОМАТИЯ И ПОЛИТИКА 1604–1605 гг

I

Успехи Дмитрия отозвались и в Кремле. Кончились счастливые дни Бориса. Царь еще крепился против невзгод, боролся все с новыми и новыми затруднениями, но испытывал везде только горькие разочарования.

Как будто все обратилось против гордого баловня судьбы, издавна привыкшего бросать ей дерзкий вызов. Особенно чувствительно и глубоко поразила Бориса неудача, постигшая его семейные брачные замыслы. Чтобы насытить свою манию величия блестящим родством, он сватал свою дочь Ксению за представителей древнейших царствующих родов. По этому поводу велись деятельные переговоры и в Швеции, и в Англии, и в Австрии. Борис Годунов не торговался из-за приданого. Прежние цари «Святой Руси» сочли бы такую податливость преступной. «Немцу», который согласится стать его зятем, он обещал дать Тверское княжество, представлял право выездов за границу и полную свободу вероисповедания для него самого, для всех его близких и для священников его церкви.[14] Несмотря на эти щедрые обещания, русские предложения были вежливо отклонены в Стокгольме, Лондоне и Праге. После печального инцидента с Густавом Шведским Борис Годунов обратился в Копенгаген. Скромный датский двор оказался сговорчивее. Но брат короля Христиана IV, принц Иоанн, приехавший в 1602 г. в Москву, чтобы там сыграть свою свадьбу, безвременно погиб там жертвой своих излишеств.

К семейному горю присоединилось великое народное несчастье. Голод, ужасный и периодический гость России, унес в 1601 г. тысячи жизней и свирепствовал вплоть до обильных урожаев 1603 г. Бессовестные спекуляции с ценами на хлеб придали бедствию ужасающие размеры. Пожертвования, раздаваемые в Москве по приказанию Бориса, привлекали в столицу толпы несчастных. С ними шли болезни и смерть. Одни умирали от усталости и истощения. Другие несли с собой заразу. Кое-где голодающие, лишенные всякой помощи и озверевшие от страданий, собирались в шайки, предавались грабежу и даже вступали в кровопролитные стычки с властями.

Народ изнемогал под бременем стольких бед. Голод уничтожал людей; им угрожала гибель от оружия, и вот бессознательный ужас овладевает народом: он ждет какой-то страшной катастрофы. Единственные грамотеи того времени, монахи, уже видят зловещие предсказания в неправильном ходе небесных светил. Их летописи полны самых мрачных пророчеств.

Борис Годунов боролся с анархией и помогал несчастным. Вдруг имя Дмитрия поразило его как громом. Какое ужасное воспоминание! Может быть, какие укоры совести! Неужели сын Ивана IV, официально признанный умершим, избежал смерти? Не родился ли зловещий призрак из крови, пролитой в Угличе коварными заговорщиками? Во что бы то ни стало, было необходимо рассеять легенду о воскресшем царевиче. Были пущены в ход все средства, но ничто не могло уже унять бури, которой суждено было поглотить Бориса.

По-видимому, первым впечатлением, произведенным на Кремль этим восстанием из гроба, был ужас, смешанный с неуверенностью. Как человек, склонный к предрассудкам своего времени, Годунов будто бы обращался к колдунье: от нее он получил тревожные предсказания. Имеются сведения, будто царицу Марфу, заточенную в монастырь с 1591 г., привезли в Москву и подробно опрашивали. Затем, по-видимому, подозрение обратилось на бояр, вечных крамольников, способных вызвать страшный призрак. Вот когда, надобно думать, Борис обрушился на тех, кто, по его мнению, желал его гибели. Действительно, есть какое-то странное совпадение между слухами о Дмитрии и розыском о Романовых с их сторонниками. Между двумя этими фактами существует как будто тайная связь. Назначается следствие, производится суд, людей казнят, заточают, но самые мотивы этого дела недостаточно освещены…

Впрочем, эта растерянность скоро миновала. Борис не боялся смотреть в глаза опасности и способен был выказать громадную силу сопротивления. Он имел своих шпионов и располагал всевозможными средствами. Все поступки Дмитрия были ему известны, и он приготовился к защите. Прежде всего он прибег к косвенной мере. Постарались задушить тревожные слухи или, по крайней мере, задержать их на самой границе России. Были строжайше запрещены все сношения с Польшей. Под предлогом охраны от заразы крепкие заставы выросли по большим дорогам. Но вещее имя проникало повсюду какими-то подземными ходами и распространялось среди народа. Годунов обратил свое внимание и на татар с казаками. Волнение росло на Украине. Петру Хрущеву был дан приказ отправиться туда и возбуждать народ против царевича. Но было поздно. Дух войны уже носился по степи; казаки точили свои сабли и седлали коней, когда московский посол вздумал сообщить им желания своего государя. Вместо ответа его связали по рукам и ногам и выдали Дмитрию. Так же неудачно кончилась миссия Семена Годунова. Этот приверженец Бориса должен был под вымышленным предлогом отправиться к татарам. Но он не добрался до Астрахани: его схватили на берегах Волги. Все заставляет думать, что ему было поручено поссорить татар с Дмитрием.

Между тем события шли своим чередом, и скоро стало очевидно, насколько неудовлетворительны были все принятые до сих пор меры. Было ясно, что, несмотря на перемирие, Польша покровительствует царевичу. Нужно было произвести сильное политическое давление в Кракове. Но раньше необходимо было навести справки и занять известную позицию.

Кто же был этот таинственный человек, имя которого уже воодушевляло массы? Смерть настоящего Дмитрия, сына Ивана IV, считалась в Кремле неопровержимым фактом. Претендент мог быть, таким образом, только самозванцем. Оставалось, следовательно, уличить незнакомца: узнать его имя, установить его личность, сорвать с него маску. Но это было трудно сделать. Тогда Борис прибегает к помощи патриарха Иова. Вызвали очевидцев, взяли с них присягу и допросили. Открылись чудовищные вещи. Мнимый царевич был не кто иной, как Гришка Отрепьев, проходимец и бывший романовский холоп. Он постригся, чтобы избежать виселицы, и шлялся из монастыря в монастырь. Попал он и в московский Чудов монастырь: здесь в качестве писца он был приставлен к особе патриарха. Но от этого он не исправился: напротив, он продолжал творить постыдные дела, вызывал нечистых и занимался чернокнижием. Его преступления были столь явны и неоспоримы, что его, было, приговорили к вечному заточению. Но он тайным образом скрылся.

Очутившись в Польше, он нашел себе покровителя в лице князя Адама Вишневецкого: так он превратился в царевича Дмитрия, отрекся от православия и принял латинство. С этих пор он стал лишь орудием в чужих руках. Король польский собирался воспользоваться им, чтобы захватить русские земли, объявить гонение на православие и обратить русских в латинство. Вот что вытекало из официальных расследований. Эта версия была принята в Кремле. С некоторыми вариантами она повторяется во всех государственных актах того времени и служит исходной точкой при дипломатических сношениях.[15]

Борис Годунов тотчас же воспользовался этим открытием. Смирной-Отрепьев, приходившийся Гришке дядей или выдававший себя за такового, состоял на службе у Бориса. В середине августа 1604 г. царь отправил его в Краков с тайным поручением. О нем говорили только запершись: были приняты все меры предосторожности для избежания огласки. Смирной не назывался государевым послом к Сигизмунду. Он именовал себя боярским гонцом к литовскому канцлеру Льву Сапеге и к виленскому воеводе, Христофору Радзивиллу. О смерти последнего в Москве еще не знали. В верительных грамотах Смирного о Дмитрии не было ни слова. Во время публичной аудиенции он обошел главный вопрос и стал жаловаться на пограничные вооружения. Он не стал скрывать того, какие последствия может иметь это вопиющее нарушение мира. Он говорил: «Бояре упросили Царя попробовать кончить дело полюбовно, раньше, чем прибегать к более решительным мерам…»

Когда Смирной закончил свою речь и получил не менее банальный ответ, он попросил разговора с глазу на глаз у литовского канцлера. В этом ему было отказано под следующим предлогом: Сапега-де боится заслужить от короля упрек за самовольство, если отстранить от беседы прочих королевских делегатов. Смирной упорно не желал понимать. Уговорить его удалось с величайшим трудом. Наконец, он снял личину. В присутствии всех королевских комиссаров он открыл настоящую цель своей миссии; оказалось, ему поручено увидеться с Дмитрием и говорить с ним. Раз вступив на путь откровенности, Смирной пошел до конца. Он заявил, что готов ко всякому исходу, так как сам не принадлежит ни к какой партии. Если мнимый царевич — не кто иной, как его племянник, Гришка, как он и думает, то он вернет его с рокового пути. Если же, напротив, окажется, что он — истинный сын Ивана IV, то он ему подчинится. Он даже поможет ему взойти на престол.

Странность этих речей бросалась в глаза. Дипломат обращался в следователя; его уловки были смешны. Очевидно, он старался отвести полякам глаза. Королевские комиссары могли подумать, что в Кремле мнение о Дмитрии еще не составлено и что им предстояло рассеять сомнения Годунова и помочь ему разобраться, в чем дело. Действительно, если бы они согласились на просьбу Смирного, они этим как бы признали его компетентным судьей. В таком случае его мнение, будь оно правильным или нет, приобретало вес окончательного приговора. Поэтому было принято наиболее безопасное решение: дяде отказали в свидании с его мнимым племянником. Некоторые сенаторы прямо заявили, что в миссии Смирного они видят лишь попытку соглядатайства.

Тем не менее появление этого посольства возымело совершенно неожиданные последствия. По-видимому, с этого времени изменилось и настроение Льва Сапеги. Хотя великий канцлер литовский и не пользовался популярностью своего польского коллеги, но зато он обладал всеми свойствами государственного человека. Стефан Баторий предсказывал ему великое будущее. И Сапега заслуживал его своим государственным умом, своей преданностью королю, своими громадными юридическими познаниями. Он вел переговоры со Смирным и ему же предстояло сделать о них донесение королю. Судя по депешам Рангони, до сих пор канцлер был как бы на стороне Дмитрия. Он допускал возможность царственного происхождения претендента и, как говорили, готов был оказать ему помощь людьми и деньгами. После свидания со Смирным в его взглядах происходит разительная перемена. Сапега присоединяется к большинству сенаторов; он советует королю положиться на сейм и приостановить военные приготовления Дмитрия. Что же такое произошло? Что означает этот шаг назад? Разве узнали что-нибудь новое или неблагоприятное? Факт тот, что Сапега стал относиться к делу царевича все более и более враждебно. Скоро в сейме громко раздается его протестующий голос и, наконец, он открыто присоединится к мнению Смирного и Годунова. Но москвичи ничего не заметили. В сношениях с ними Сапега отстаивал политику короля. Официальный язык скрывал многое; но в исторической перспективе колебания Сапеги придают его поведению отпечаток двойственности.

Сам Дмитрий, может быть и бессознательно, придал известную силу посольству Смирного. В то же время он был далеко от Кракова; он нетерпеливо ждал своего выступления, ждал вестей из столицы. Он был осведомлен о секретных сообщениях Смирного. Какой прекрасный случай представлялся ему — вдруг явиться в Вавель, смутить непрошеного дядю и победоносно провозгласить себя царевичем. С другой стороны, если Гришка Отрепьев, как думают некоторые, и был агентом Дмитрия, почему было не показать Смирнову настоящего его племянника? Но Дмитрий не сделал решительного шага. Он не без робости принял брошенный ему в лицо вызов. Когда привели к нему Хрущева, — речь о нем была выше, «царевич», будто бы, сказал ему следующее: «Меня не было, когда уезжал Смирной, но он в таком почете у Бориса, что вхож в покои, куда пускают только вельмож и любимцев».

Этими словами Дмитрий хотел показать, как мало правдоподобно родство этого гонца с царевичем. Если бы такое родство существовало, Борис не допустил бы Смирного к себе. Скорее он уничтожил бы и его, и весь дом его с корнем. Какое двусмысленное и слабое возражение; очевидно, оно рассчитано на слишком простодушных людей. Дмитрий явно играет словами. Смирной на самом деле и не выдавал себя за дядю настоящего царевича. Он не метил столь высоко: он жаловался на племянника Гришку, беглого московского монаха, который будто бы выдает себя за царевича в Польше. Что могло быть яснее этого? И разве Дмитрий не отделывался слишком грубым софизмом?

Во всяком случае, Борис Годунов не счел нужным изменять свой взгляд относительно претендента. Он настойчиво продолжал отождествлять его с Гришкой Отрепьевым. В ноябре 1604 г. новый посол направляется в Польшу. Он везет те же заявления, что и Смирной; мы увидим его в сейме… То, что свидетельствовало русское правительство за границей, оно повторяло и у себя дома, перед лицом всего народа; разумеется, это подкреплялось кое-какими доказательствами, окружалось известной mise en scene…

Когда же Дмитрий сделался настолько опасен, что явилась необходимость с ним бороться, патриарх Иов, верный истолкователь желаний Годунова, выпустил особое воззвание. Здесь он излагал подробно все то, что Смирной рассказывал в общих чертах в Кракове. Он называл по имени свидетелей-очевидцев; это были, по большей части, монахи монастырей. Он подчеркивал уничтожающий смысл их показаний и, полный благородного гнева, изрекал анафему на голову вероотступника-латинца. Он называл его сосудом дьявольским, злым разбойником, который хочет овладеть царским престолом и ниспровергнуть святые алтари, чтобы воздвигнуть синагоги и храмы неверных на развалинах православных церквей. Эти слова задевали самые чувствительные струны в сердцах благочестивых москвичей. Если бы патриарх видел своими глазами «бедную овцу» у ног Рангони, и тогда он не мог бы найти более страшных проклятий.

Этот грозный обвинительный акт не дошел до Кракова. Впрочем, если бы он и проник туда, он не произвел бы там никакого впечатления.

Сигизмунд еще меньше, нежели Сапега, верил Дмитрию. Однако ему было удобнее не раскрывать своих сомнений; так можно было сохранить за собой полную свободу действий. В конце 1604 г. королю представился случай высказаться всенародно. Наступила сессия сеймиков. Эти провинциальные съезды служили прелюдией к сейму, общему национальному собранию. Король сообщал им заранее вопросы, которые будут подвергнуты обсуждению на сейме, и, в случае нужды, представлял отчет и объяснения по поводу некоторых действий правительства. Итак, вот в каком свете дело Дмитрия изображено было королем 20 декабря ливонцам. Прежде всего Сигизмунд предполагает, что самое событие достаточно известно; он старается только установить степень его достоверности. «В этой истории, — говорит он, — все неясно, все неопределенно; тем не менее она кажется правдоподобной». Что же касается помощи претенденту, то король сознается, что здесь мнения расходятся. Хотя некоторые и считают представляющийся случай чрезвычайно удобным, он не желает вступать на этот скользкий путь, а тем более замешивать в дело Речь Посполитую: дело в том, что у него нет достаточно определенных сведений. Дмитрий обратился за поддержкой к сенаторам; при таких условиях его предприятие приобретает частный характер. Тем не менее король предупреждает заинтересованных лиц, что ничто не должно делаться от имени государства или под его прикрытием.

Польша отстраняет от себя всякую ответственность за замысел претендента. Другие инструкции сеймикам, данные от 9 декабря, имели еще более определенный характер.

Сигизмунд допускает и даже поощряет всякие запросы и прения относительно царевича; лишь бы только сеймики не посягнули на королевскую клятву и не нарушили общественного спокойствия. Здесь чувствуется ясный намек на беспорядки в Украине и на мир, недавно заключенный с Годуновым.

Впрочем, внешняя корректность выражений ничуть не исключает недомолвок и уклончивости. Король не говорит ничего ни о милостивом внимании своем к Дмитрию, ни о начатых с ним переговорах. Он лишь делает намек в том смысле, что в известных границах частная инициатива не будет подвергаться стеснениям. Когда сеймикам предложено было высказаться по этому поводу, они не проявили никакого воодушевления. Царевич не пользовался их симпатией: они не желали поддерживать его предприятия. Доминирующий тон их — неодобрение. Члены собраний жалуются на казаков, стоящих по деревням, и на их бесчинства. В замаскированных выражениях они осуждают и безрассудную смелость Мнишека, которая может создать нежелательный прецедент. Верность присяге, точнее, соблюдение международных договоров, энергичное подавление внутренних беспорядков — таковы пожелания сеймиков. Очевидно, здравый смысл нации не одобрял двусмысленной политики.

II

Ответы сенаторов на королевское письмо в марте 1604 г., наказы сеймиков их депутатам — все ясно говорило о том, что произойдет на сейме, созванном в Варшаве 20 января 1605 г. За последние месяцы истекшего года положение изменилось. Как мы увидим ниже, Дмитрий, в сопровождении воеводы Мнишека, уже перешел русскую границу. Его вступление в Московское государство, во главе целой армии, было совершившимся фактом. Ничего более определенного о нем не знали. Слухи о деятельности претендента были весьма разноречивы: одни приписывали ему победу; судя по другим известиям, он был разбит и бежал.

Несмотря на такую неопределенность, способную парализовать общественное мнение, вскоре выяснилось, в какую сторону оно склоняется. Страна жаждала мира; она боялась налогов и войны; она трепетала даже перед отдаленной ее возможностью. Поэтому начали раздаваться многочисленные и притом авторитетные голоса, высказывавшиеся против сомнительной личности, способной поссорить Польшу с Москвой. Если и находились у Дмитрия сторонники, то и они защищали его не слишком-то усердно. В конце концов, король решительно разошелся с сеймом.

Героем этого собрания был Ян Замойский. Физические силы уже изменяли ярому патриоту, но он гордился своими старческими недугами, приобретенными на службе Речи Посполитой. Как бы предчувствуя близкую кончину, он пропел свою лебединую песню. Замойский был в то время великим гетманом и великим канцлером. Но он называл себя равным последнему дворянину, горячо взывал к идеальной солидарности шляхты и готов был ломать копья за старинные посольские вольности. Популярность его достигла тогда своего апогея; но при дворе он уже не пользовался прежним значением. Полное несогласие в вопросах политики отдаляло его от короля и внушало Сигизмунду некоторые подозрения. Сюда еще примешивались неудовольствия чисто личного свойства. Сигизмунд овдовел несколько лет после смерти эрцгерцогини Анны Австрийской; теперь он желал вступить в новый брак с сестрой своей покойной супруги. Это обстоятельство снова дало бы перевес Австрии в политике. В каноническом отношении брак этот явился бы нарушением законов свойства. Замойский же был самым непримиримым противником Габсбургов. Он оспаривал их кандидатуру на польский трон и победоносно боролся против одного из эрцгерцогов. Помимо того, он любил по временам изображать из себя строгого моралиста, почти фанатика нравственности; поэтому план короля внушал ему ужас. На самом деле, с канонической стороны препятствий уже не существовало. Климент VIII добровольно дал необходимое для короля разрешение еще 19 июня 1604 г. Тем не менее Замойский опасался скандала и притворялся, что не верит в существование папского разрешения. На запрос папы по этому поводу он ответил ему письменно в римском стиле: первая супруга короля — республика, и другие браки должны заключаться сообразно ее интересам. Затем, касаясь щекотливого пункта, с истинно сарматской откровенностью он выражал, чтобы в Польше сохранилась вся простата ее патриархальных нравов.

Оппозиция Замойского вырыла пропасть между ним и королем. Уже по одному этому советы канцлера реже выслушивались и приводились в исполнение. Но, кроме того, в деле Дмитрия Сигизмунду чуялась еще и ревность со стороны старого гетмана. Не раз король откровенно заявлял об этом Рангони. В самом деле, пока король не объявлял себя официальным покровителем претендента и его замыслов, Замойский, казалось, ничего не замечал и не хотел ударить палец о палец. Вот почему на его место успели стать другие, более ловкие люди, как, например, Мнишек. Король возымел подозрение, что Замойский не хочет уступить другим военных лавров и что из политического предприятия он делает вопрос личного самолюбия. Речь гетмана, произнесенная 1 февраля, должна была рассеять это печальное недоразумение.

Никто не знал Москвы лучше, нежели славный воин, переживший великие дни Батория. Замойский обладал дарованиями государственного человека и полководца. Несмотря на некоторый оттенок педантизма, он был увлекательным оратором; ему прекрасно было известно, каковы средства Москвы и чего стоят русские. Речь гетмана в сейме захватила слушателей. Король Стефан посвятил когда-то Замойского в свой план основания великой славянской империи на Востоке, столь пленивший Сикста V. Замойский видел в нем наилучшее разрешение вековой распри между Польшей и Россией. Еще недавно он предлагал Сигизмунду продолжать дело его предшественника. Но уже не было руки достаточно сильной, чтобы поднять меч Батория; поэтому столь широкие замыслы были признаны анахронизмом. Тем не менее канцлер смотрел на дело очень глубоко. Он находил, что состояние Польши требует мира, мира по всей линии, даже с турками. Но он принимал близко к сердцу славу польского оружия. Поэтому он допускал возможность войны с Москвой лишь при одном условии: если будет собрана большая армия и кампания будет вестись по всем правилам стратегии.

Что касается смелого предприятия Дмитрия, то Замойский осуждал его бесповоротно и энергично во имя политики и морали. Прежде всего этого признанного защитника национальных вольностей возмущало, что столь серьезное дело решается помимо сейма. Правда, о нем было доведено до сведения народных представителей; но начиналась война без их одобрения, и академические речи произносились в сейме совершенно напрасно. Замойский не мог мириться с пассивной ролью. Он требовал, чтобы не только вопрос подвергся обсуждению в сейме, но чтобы священные права нации уважались на деле. И он заранее жестоко порицал предприятие Дмитрия, так как оно нарушало договор 1602 г. и посягало на произнесенные при этом клятвы. Замойский был чужд всякой двойственности: он говорил как гражданин и последователь Христа. Этот враждебный набег на Москву, заявлял он, так же губителен для блага Речи Посполитой, как и для наших душ.

Борис обратит в бегство шайку Дмитрия. После этого он направит свою месть против Польши и объявит ей беспощадную войну. Здесь не поможет тонкое различие между официальной помощью и официозной снисходительностью. Русские с этим считаться не будут. Столь мрачное будущее, грозившее национальным разгромом за нарушение клятвы, приводило в отчаяние честного воина.

В глазах Замойского «царевич» был простым авантюристом. Гетман осыпал его сарказмами, уничтожал презрением. Ему не удалось самому видеть Дмитрия; зато он издевался над всей его историей, изображая ее как самую неправдоподобную и смешную басню. «Господи, помилуй, — восклицал этот старый падуанский студент, — не рассказывает ли нам этот господарчик комедию Плавия или Теренция?! Значит, вместо него зарезали, другого ребенка, убили младенца, не глядя, лишь для того, чтоб убить? Так почему же не заменили этой жертвы каким-нибудь козлом или бараном?» И, в своем увлечении, Замойский делал следующее странное предложение: «Если отказываются признать царем Бориса Годунова, который является узурпатором; если желают возвести на престол законного государя, пускай обратятся к истинным потомкам великого князя Владимира, к Шуйским».

До сих пор еще никто не высказывался так страстно и энергично. Громовая речь Замойского попадала прямо в цель. Произнесенная в сейме, она должна была вызвать отклик во всей стране. В тот же день Лев Сапега поддержал Замойского всем авторитетом своей власти. В данном случае это имело огромное значение. Литовский канцлер был настолько беспристрастен, что вначале покровительствовал Дмитрию. Он располагал массой сведений, так как дела иностранной полиции находились в его руках, и по своему положению он должен был поддерживать личные связи с русскими. И Сапега оказался таким же скептиком, как Замойский.

Оба канцлера держатся одного взгляда на права сейма. Они совершенно согласны относительно обязанности договора 1602 г. для обеих сторон; они в один голос требуют соблюдения данной Годунову клятвы, которой нельзя нарушить. По словам Сапеги, Бог сурово карает вероломство. Наконец, оба одинаково относятся к личности Дмитрия. Суждение Сапеги не так ядовито и зло, как мнение Замойского; но это придает ему тем больший вес. Канцлер все видел сам; он все исследовал, и ему не верится, чтобы Дмитрий был истинным сыном Ивана IV. Что же мешает Сапеге поверить? Собранные им сведения. Каковы же эти сведения? Он о них умалчивает и только лаконично говорит, что законный наследник нашел бы иные средства для восстановления своих прав. Объяснение Сапеги не основано ни на каких документах. Можно отнестись к нему как угодно, и все же оно имеет исключительную важность. Далее, канцлер переходит к политике. Во всей затее Мнишека он не видит ничего хорошего для Польши, он резюмирует свою мысль дилеммой: Дмитрий или победит, или будет побежден. Если он будет побежден — грозит неминуемая война с Москвой. Если он победит — впереди неизвестность, потому что нельзя доверять слову претендента. Можно ли думать, что он не изменит полякам, раз они сами готовы нарушить клятву, данную Борису Годунову?

Как мы видим, оба главных сановника Речи Посполитой обнаружили полную и неоспоримую откровенность. Она являлась своего рода вызовом, брошенным покровителям Дмитрия. Тем не менее в сейме не раздалось ни одного голоса в защиту царственного происхождения претендента; никто не потребовал официального или официозного заступничества за него со стороны правительства. Некоторые сенаторы выразили лишь радость, что Дмитрий избавил страну от подозрительных и опасных элементов. Они находили, что лучше не мешать событиям идти своим чередом: так за Польшей сохранится свобода действий, которой можно будет воспользоваться в подходящий психологический момент. Благосклонное попустительство в чисто утилитарных целях — таков был их принцип. Но скоро эти голоса заглушаются другими. Епископ краковский Мацейовский требует немедленного отозвания Мнишека.[16] Со своей стороны, Януш Острожский настаивает на наказании виновных; наконец, Дорогостайский осыпает горькими упреками самого короля.

Таким образом, в сейме не замедлило создаться сплоченное большинство. Замойскому хотелось бы, чтобы Мнишек предстал перед сеймом и дал бы ему отчет в своем образе действий. В то же время, по его мнению, нужно было отправить доверенного человека к Дмитрию, чтобы получить верные сведения об успешности его кампании. Только после этого можно будет предпринять какой-либо решительный шаг. Со своей стороны, Сапега советовал немедленно отправить гонца в Москву. Пусть он там объяснится с Борисом Годуновым, оправдает Речь Посполитую и возложит всю ответственность на Дмитрия. Страх перед возможностью войны склонял Сапегу в пользу такого паллиатива. Во всяком случае, то были только частные мнения. Сейм принял следующую резолюцию: «Пускай будут употреблены все возможные усилия для успокоения волнений, вызванных московским господарчиком, чтобы ни Польское королевство, ни великое герцогство Литовское не понесли никакого урона со стороны Москвы; и пусть считается предателем тот, кто дерзнет нарушить договоры, заключенные с другими государствами».

Эти законные требования поставили короля в большое затруднение. С внешней стороны, они как будто вполне гармонировали с его инструкциями сеймикам относительно Дмитрия; и, мало того, они, по-видимому, отвечали требованиям его совести. Казалось бы, на королевскую санкцию можно рассчитывать. Но под национальным флагом Сигизмунд проводил политику, чуждую желаниям нации; тайные обязательства соединяли его с Дмитрием. Залогом и подтверждением их служили оказанные царевичу милости. Король добровольно отдавался иллюзиям; поэтому он и предпочитал оставаться на зыбкой почве недомолвок. Он ни высказывался определенно в пользу царевича, ни отвергал заключения национальных представителей. Но сейм также не уступал; однако он разошелся, ничего не добившись. Позиция короля определилась. Роль Сигизмунда отнюдь не была пассивной: тайное потворство претенденту чувствовалось под маской сдержанности. Вот почему король не мог оставаться равнодушным, когда его укоряли в нарушении договора с Россией. Тем не менее Сигизмунда не могли поколебать самые суровые упреки. Может быть, он уверял себя, что на стороне законного государя стоят нерушимые права, а Дмитрий был еще в глазах короля лицом загадочным.

Отношения Сигизмунда к Борису Годунову носят тот же характер упорной скрытности. Неудача первого посольства не смутила русских. Новый гонец, Постник Огарев, был отправлен в Варшаву; ему было поручено повторить все то, с чем являлся до него Смирной.[17] Нового прибавить было почти нечего. Московское правительство не теряло претендента из виду. Ему было известно, что на Украине самозванец сносился со Свирским, в Северске — с Ратомским, что у него были переговоры и с Крымом. Но самого главного Огарев не знал, благодаря одной хитрости, придуманной поляками. Лишь только он добрался до границы, его подвергли карантину; здесь он пробыл так долго и изоляция его соблюдалась так строго, что от посла удалось скрыть вторжение Дмитрия в пределы Московского государства. Поэтому Огарев шел как бы с завязанными глазами. Его можно безнаказанно мистифицировать, и сейм не отказал себе в этом удовольствии. Особенно любопытно было заседание 10 февраля 1605 г. За несколько дней до этого некоторые честные и проницательные поляки высказывали свои сомнения относительно Дмитрия, осуждали его безумное предприятие, требовали верности договорам и напоминали о святости клятв. То же самое говорил и посол. Он распространялся на ту же тему и только подтверждал высказанные до него предположения, развивал уже ранее предъявленные требования, подчеркивая правоту своего дела. Не раз сенаторы должны были совершенно искренно спросить себя, говорит ли это иностранный дипломат или кто-нибудь из их среды, до такой степени поразительным казалось это совпадение. Только тогда сделалось очевидным, что Огарев — посол Годунова, когда он прямо поставил сейму жгучий вопрос, заключавший в себе сущность всех дебатов. Он спрашивал, сообщниками или противниками Дмитрия являются король и сейм. Если они отрекаются от претендента, пускай порвут с ним и накажут виновных. Если, напротив, они поддерживают злое дело — конец договору 1602 г. Клятва бессовестно нарушена — конечно, тогда должна разгореться война. Неверная своему слову Польша будет осуждена Европой, от нее отвернутся все христианские державы.

Конечно, поляки могли бы обстоятельно ответить Огареву, но они не хотели делать иностранца свидетелем своих домашних споров. 12 февраля в капелле дворца организовано было частное совещание. Специально для этого случая были назначены особые комиссары; между ними были оба канцлера. Но до нас не дошло никаких сведений об этих переговорах. Только Рангони в своих депешах приводит официальный ответ, данный Огареву 26 февраля перед лицом всего сената. Король, сказал Сапега, не нарушил перемирия. Скорее можно сказать, что он укрепил его, желая сохранить дружбу царя. Дмитрию же он войском не помогал; он хотел только познакомиться с его притязаниями и сообщить их Москве. Догадавшись, в чем дело, Дмитрий бежал и скрылся у запорожских казаков. Делал ли он с ними набеги на русские области — неизвестно. Но, как бы то ни было, король ни за что не отвечает: ведь Запорожье не признает его власти, подобно тому, как и донское казачество не признает власти царской, Дмитрию помогать было запрещено. Если он вернется в Польшу — его схватят. Если же он появится в Московском государстве, сам Борис Годунов справится с ним и его сообщниками.

Зная о существовании весьма близких отношений между нунциатурой и канцлерами, мы имеем право предположить, что Рангони был хорошо осведомлен о том, что происходило 12 февраля. В таком случае, ответ Сапеги является не только уклончивым и насмешливым — он неточен и коварен. Великий сановник Речи Посполитой опроверг самого себя и свою речь 1 февраля. Подобную гибкость можно сравнить только с тем стоическим равнодушием, которое обнаружил весь сейм по отношению к дипломатической порядочности. Ничего не добившись, лишенный всякой возможности проверки, Огарев должен был покориться и уехать.[18]

Но и вне Польши все попытки Годунова не привели ни к чему. В своих стесненных обстоятельствах этот баловень счастья вспомнил традиции царя Ивана Грозного, который под влиянием страха и под предлогом крестового похода искал в Риме и Праге иноземной поддержки. В свою очередь, Годунов снарядил в Европу дипломатическую миссию. Но у него не оказалось ни ловкости его великого предшественника, ни, главное, его удачи. Годунов не отправил к императору специальных уполномоченных. Он послал только гонцов с подробным сообщением о Гришке Отрепьеве, принявшем имя царевича Дмитрия. Он жаловался на короля Польского и ограничивался общими местами, предупреждая о неизбежном разрушении антиоттоманской лиги в случае войны с Сигизмундом. Сквозь эти риторические банальности ясно просвечивал расчет на вмешательство держав. Но надежды эти не оправдались.

Австрия, которая всегда и во всем отставала, на этот раз своей медлительностью превзошла самое себя. Несмотря на то, что у императора Рудольфа были постоянные сношения с Москвой, он долго хранил молчание. Затем он ответил парафразой из письма Бориса и лишь в заключение добавлял, что он сделает запрос польскому королю. Нельзя сказать, чтобы император слишком торопился помочь Годунову.

В Ватикане дела обстояли еще хуже. По просьбе Годунова, Рудольф отправил к папе письмо с гонцом. Но когда императорский посланец прибыл в Рим, папский престол был уже вакантен. Преемник Климента VIII, Лев XI, только что скончался, пробыв папой не более месяца. Согласно обычаю, письмо было вручено конклаву кардиналов. Они же не могли ни сами предпринять что-либо, ни предвосхитить решения будущего папы. Европа, в лице других своих главных представителей, оставляла Годунова на произвол судьбы.

Неудачное посольство Огарева породило среди историков странные недоразумения. Некоторые из них старались доказать, что мнение московского правительства о Дмитрии в 1605 г. было уже иным, чем в 1604-м. Имя Гришки Отрепьева было случайно произнесено в минуту первой тревоги. Когда несколько собрались с мыслями и все разузнали, ошибка, будто бы, была исправлена, но не вполне и не повсюду: в Москве и в других местах продолжали придерживаться первого имени. Только в Польше заменяют его другим, настоящим. Даже в Варшаве Огарев делает эту поправку только на словах, так как в данных ему наказах царевич все еще отождествляется с Гришкой Отрепьевым. Эта неожиданная перемена никого не удивляет. Сейм остается невозмутимым. Годунова никто не обвиняет в увертливости.

В этом странном явлении можно разобраться при помощи довольно сложных приемов. Разбираясь в нем, приходится примирять между собой противоречивые тексты. Таким образом можно вырвать у них тайну, которую они скрывают. Миссия Огарева была предметом многих донесений. Все эти донесения не расходятся относительно личности Дмитрия; каждое приписывает ему иное происхождение. Депеша Рангони от 12 февраля называет его «разбойником, арианином, колдуном, вероотступником и сыном сапожника». Два датчанина, хотя и находятся сами в Варшаве, передают с чужих слов, что Дмитрий был слугой у архимандрита и сыном писца. Синдик Ганс Кекербарт прибавляет на полях своего рапорта, что Дмитрий — сын мужика. Наконец, как бы для того, чтобы совсем сбить с толку будущих историков, анонимный компилятор посылает в Данциг еще более удивительные сведения: по его словам, Дмитрий — сын писца, служившего у архимандрита; имя его Дмитрий Rheorowicz.[19] Несмотря на столь вопиющие разногласия, все свидетели ссылаются на Огарева. Он один отвечает за всех.

Это разногласие не вполне необъяснимо. Огарев и Сапега говорили по-русски. А рапорты писали иностранцы — итальянцы, датчане, немцы. Вот почему нельзя вполне доверять их передаче.

Затем московская тактика могла быть пущена в ход и в Варшаве. Даже в официальных грамотах Кремль обрушивал на голову Дмитрия самые ужасные обвинения, не слишком заботясь об их правдоподобии. Так, патриарх Иов называл «царевича» одновременно пособником жидов, латинян и лютеран, словом, кого только угодно. Огарев усвоил ту же манеру, говорил много и не скупился на эпитеты. Его слушатели схватывали и запоминали то слово, которое наиболее их поразило. Отсюда могло возникнуть множество вариантов. Конечно, это — гипотеза, которую можно принять или отвергнуть, но не надо возлагать на Годунова ответственности за других. Письмо, представленное Огаревым сейму, отождествляет царевича Дмитрия с Гришкой Отрепьевым. Однако чтобы поверить опровержениям Бориса, мало сослаться на противоречивые свидетельства нескольких иностранцев.